355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Тувим » Избранное » Текст книги (страница 1)
Избранное
  • Текст добавлен: 12 октября 2017, 12:00

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юлиан Тувим


Соавторы: Рабиндранат Тагор,Мария Петровых,Алим Кешоков,Пенчо Славейков,Григор Тха,Мухаммад Икбал,Рахиль Баумволь,Стеван Раичкович,Йосип Мурн-Александров,Болеслав Лесьмян
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Мария Петровых
Избранное

Анатолий Гелескул. О Марии Петровых

Неловко разговор о русском поэте начинать с его переводов, и все же приведу один – и не потому, что считаю его лучшим. Печать личности Марии Сергеевны Петровых, при сознательном и полном подчинении подлиннику, лежит на многих ее переводах, но в этом, мне кажется, проступило и что-то биографическое.

 
Он каменный, железный – все, как в давнем
строении прадедовских времен,
и лишь дверной проем заложен камнем —
из дома нету двери на балкон.
Бродяги здесь под крышею квадратной
спасаются ночами от дождя,
через года разлуки безотрадной
нечаянно друг друга находя.
Любой из нас его не замечает,
рассеянной заботой поглощен.
Хозяева и не подозревают,
что за стеной их дома есть балкон.
 

(Атанас Далчев «Балкон»)

Этот притягательный образ – заброшенного тайника – возникает при мысли о Марии Сергеевне как метафора ее судьбы, литературной и не литературной (по крайней мере в ту пору, когда мне посчастливилось узнать ее, – в конце 60-х, еще до выхода ее прижизненной книги).

Хозяева действительно не подозревали либо, заметив, принимали за что-то другое. Поэзия Марин Петровых тогда существовала как-то замурованно – не явно и не подпольно, а в ином, четвертом измерении, доступном лишь для считанных друзей. Вообще друзей было много, и, наверно, очень разных, но те, кого я знал, действительно были людьми бродяжьего склада, вольными и неприкаянными, менее всего благополучными, нередко обреченными. Одни становились изгоями, другие – изгнанниками или гибли. Погиб Анатолий Якобсон, любимый ученик и человек для Марии Сергеевны родной. Он был последним в ее долгом поминальном списке. Через год не стало и Марии Сергеевны.

В ее прижизненную книгу вошло далеко не все, а после нее Мария Сергеевна за десять лет не напечатала ни строки. Неизвестные стихи прозвучали на вечерах ее памяти, но очень немногие. И нельзя сказать, что сегодня все обстоит иначе. Еще не все ее стихи дошли до поэтов, о широком читателе не говорю.

Однако не я один помню первое впечатление от той давней, ереванской книги: это немногое – классика. Уже классика, хотя и типографская краска еще не просохла. Звучит восторженно, но время подтвердило трезвость оценки. У стихов, которые не слишком уклюже называют «классическими» и которые проще бы назвать настоящими или живорожденными, есть общая природная черта. Они живут и меняются для нас. Это не плоская поверхность, которая блестит или тускнеет – и только. Они растут как деревья, и всякий раз их видишь по-новому и, хочется думать, зорче.

Сегодня я читаю стихи Марии Петровых иначе, чем десять или двадцать лет назад. Отчасти потому, что меняюсь сам; отчасти потому, что до сих пор еще не знаю всего ею созданного. Но прежде всего – потому, что это стихи живорожденные.

Мне кажется, внутренний строй поэзии Петровых – мелодический, одноголосый. Может быть, близкий русской песне и народным плачам. И есть мелодические повторы, которые возникают в ее стихах, исчезают и возвращаются как вариации. Они настойчивы, но не сразу узнаются. Иногда ловлю себя на том, что прежде для меня разрозненные или невнятные звуки складываются в мелодию настолько новую, что невольно спрашиваешь – да верно ли слышал тон? Может быть, и верно, но дело в том, что мелодия – не отдельное стихотворение, не его рисунок. Она проходит через всю жизнь поэта.

Такими разрозненными нотами для меня долго были рассыпанные по стихам Петровых понятия, для нее ключевые, – правда, несвобода, немота, речь. Возможно, ясность почерка притупляла читательское зрение. Мария Сергеевна не любила недомолвок. Мне кажется, она не признавала за собой права ни на поэтические заблуждения, ни на поэтические блуждания, тем более – на их демонстрацию. Думаю, даже не доверяла их бумаге.

Однажды в разговоре о чьих-то стихах – помнится, нехитрых, но для интересности запутанных – Мария Сергеевна обронила:

– Я все-таки люблю, когда пишут прямо.

Такую мысль не сразу принимаешь, поскольку не сразу понимаешь. Что значит прямо? Понятно? Но Хлебников прав: «Вывески понятны, но это не поэзия…»

Говорилось, конечно, о другом. Пастернак называл это «прямым назначением речи»: «Настойчивость сказанного, безусловность, нешуточность».

У Марии Петровых не часто звучат поэтические обеты. Вот один из них:

 
     …Но либо молчание, либо
Лишь правда, а мне до нее не дойти.
 

И другие такты той же мелодии:

 
Пускай душа забита,
А все-таки жива.
Пусть правда позабыта —
Она одна права.
 
 
…и от правды ни на волос
Не дозволишь отступить.
 

И, наконец, законченная мелодическая фраза:

 
Какая во лжи простота,
Как с нею легко,
А правда совсем не проста,
Она далеко.
Ее ведь не проще достать,
Чем жемчуг со дна.
Она никому не под стать,
Любому трудна.
 

Трудна всерьез, настолько, что даже говорить о ней без тени дидактики, взывать к ней без тени ханжества трудно и дано немногим.

Мне кажется, эти стихи созвучны убежденности Пастернака: «Неумение найти и сказать правду – недостаток, которого никаким умением говорить неправду не покрыть». Это написано в 1922 году, когда провинциальная девочка Мария Петровых вряд ли подозревала о существовании поэта, который станет для нее одним из любимейших. Но по мере того как она взрослела, найти правду делалось все трудней, а сказать ее – все опаснее.

Есть у Петровых стихотворение: «Одно мне хочется сказать поэтам: „Умейте домолчаться до стихов“». Дидактика, правда, редко достигает цели, да и мало кто следует добрым советам. Но стихотворение звучит как разговор с собой и по-своему высветляет молчаливый путь Петровых, ее особую судьбу.

А вот голос уже самой судьбы:

 
Во мне живого места нет,
И все дороги пройдены,
И я молчу десятки лет
Молчаньем горькой родины…
 

Вспомним, что молодость Петровых и расцвет сил пришлись на 30-е годы, потом была война – годы горя, общности и надежд, и снова все повернулось по-старому, «А время шло, и старилось, и глохло…» Одна из личных драм, запечатленных в поэзии Петровых, – это драма художника.

Здесь не хотелось бы упрощать и политизировать. Мне, повторяю, кажется, что природа поэзии Петровых – мелодическая и стихи, как песня, рассказывают не событие, а судьбу. Думаю, отношения Петровых с миром вообще строились на разных уровнях. Была действительность высшего порядка – искупление, страдание, душа. Не душевность, а душа, тяжкий и грозный дар, который огромней ранимого и смертного человеческого сердца и требует человека целиком: ввериться ей – самоотречение, изменить – самоубийство. И стихи об этом —

 
Бескрайна душа и страшна,
Как эхо в горах… —
 

полны магической силы.

Или, казалось бы, совсем другое. Помню, как однажды у Марии Сергеевны тоскливо вырвалось:

– Господи, как же хочется дождя! Нет и нет… Не будет урожая!

Так странно это прозвучало душным московским вечером, на московском дворе. Где он, урожай? Кругом асфальт, не то что земли – даже пыли нет. «А там, во глубине России..» – для нее это «там» было реальностью, смыслом, бытием.

И была реальность уже другого порядка, двусмысленная. Помнится, когда американцы долетели и Армстронг прыгал по Луне, у меня, как и у многих, сердце тоже подпрыгнуло – се человек! А Мария Сергеевна грустно сказала:

– Вот и Луну осквернили…

Кому-то покажется забавным, но сказано, боюсь, провидчески.

Молчание Марии Петровых, определившее ее творческую судьбу, неоднозначно. В нем можно расслышать и ахматовское:

 
…просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей, —
 

и тютчевское: «Как сердцу высказать себя?»

Мысль изреченная есть ложь, а ведь искусство, по Пастернаку, – это умение сказать правду. Буквально абзацем выше у него стоит: «Единственное, что в нашей власти, – это суметь не исказить голоса жизни, в нас звучащего».

Не солгать перед жизнью было заботой Марии Петровых в поэзии, да и вне ее. Подолгу и, как мы знаем из ее стихов, мучительно вслушиваясь в свое молчание, она ждала, когда вся ее жизнь скажет за нее. А на много ли откровений хватает одной человеческой жизни? Не на сорок же сборников! Права на иные стихи, не продиктованные судьбой, Мария Петровых за собой не признавала.

Ее слова промыты молчанием, как в старательском лотке, и лишь самые веские остались на дне. Это тютчевское молчание.

Но было и другое – «молчанье горькой родины». Почти еще девочкой Мария Петровых стояла у гроба Есенина. Наверно, то был первый оплаканный ею поэт. Потом она потеряла им счет, поэтам и не поэтам, близким и неведомым.

 
До срока лучшие из нас
В молчанье смерти выбыли,
И никого никто не спас
От неминучей гибели.
 

Поэт не выбирает свое время. Его никто не выбирает, но поэт не мог бы выбрать даже чудом – такого времени нет. При любом «чувстве земной уместности» (выражение Пастернака) поэт везде и всегда – герой не нашего времени. Вспомним еще раз: «Единственное, что в нашей власти, – это суметь не исказить голоса жизни…»

 
Для сердца легче смерть, чем мертвые слова.
 

У Марии Петровых это звучит как клятва:

Но ведь поэт и есть голос жизни и, пока она теплится и даже когда агонизирует, обречен звучать.

 
А нас еще ведь спросят – как могли вы
Терпеть такое, как молчать могли?
Как смели немоты удел счастливый
Заранее похитить у земли?
И даже в смерти нам откажут дети,
И нам еще придется быть в ответе.
 

Это стихотворение 38-го или 39-го года. Уже нет в живых Мандельштама.

Не знаю, все ли стихи тех лет уцелели; надеяться не приходится. Но в них берут начало два сквозных мотива поэзии Петровых – мука немоты и тоска по свободе. И затихнуть им уже не суждено.

 
Какие-то ходы и переходы
И тягостное чувство несвободы…
 

И только иногда, в редкие минуты – просвет, даль и «самозабвенный воздух свободы».

 
Не затем ли мы жаждем грозы,
Что гроза повторяет азы
Неоглядной свободы и гром
Бескорыстным гремит серебром…
 

Обе темы возникают настойчиво, непроизвольно и часто неожиданно, как обрывок неотступной мелодии, и буквально пронизывают, прошивают стиховую ткань, порой сталкиваясь в неразрешимом, казалось бы, диссонансе.

 
Тихие воды, глубокие воды,
Самозащита немой свободы…
Хуже ли те, что бесстрашно мчатся,
Смеют начаться, смеют кончаться?..
 

Ответ беспощаден:

 
Вашей судьбою, стоячие воды,
Только глухие, незрячие годы,
Намертво сомкнутые уста,
Холод, и темень, и немота.
 

И все же вначале – и это врезается в память – «самозащита немой свободы». Это позднее стихотворение, но в поэзии Петровых «немая свобода» возникает рано – к несчастью, слишком, может быть, рано. Вот стихи 39-го года:

 
Как бы ни страшились, ни дрожали —
Веки опустили, губы сжали
В грозовом молчании могильном,
Вековом, беспомощном, всесильном,
И ни нам, и ни от нас прощенья,
Только завещанье на отмщенье.
 

Таков «тихий лиризм» Марии Петровых. «Ни ахматовской кротости, ни цветаевской ярости»…

Может ли свобода быть немой? И надолго ли ее хватает? Одно из поздних стихотворений Марии Петровых – «Немого учат говорить» – завершают строки:

 
Он мучится не день, не год,
За звук живой – костьми поляжет.
Он речь не скоро обретет,
Но он свое когда-то скажет.
 

Наверно, только так, «единственным неповторимым сердцем, таинственной единственной душой» и домалчиваются до стихов.

 
Где непрерывностью речитатива
И прошлое и будущее живо.
 

Стихов непритворных и порой настолько непроизвольных, что кажется, будто возникли они без ведома автора – созрев, сами разбили скорлупу и вылетели на свободу.

Стихотворения

Стихи тридцатых – семидесятых годов
«Кто дает вам право спрашивать…»
 
Кто дает вам право спрашивать —
Нужен Пушкин или нет?
Неужели сердца вашего
Недостаточен ответ?
 
 
Если ж скажете – распни его,
Дворянин и, значит, враг,
Если царствия Батыева
Хлынет снова душный мрак, —
 
 
Не поверим, не послушаем,
Не разлюбим, не дадим —
Наше трепетное, лучшее,
Наше будущее с ним.
 

25. VIII.35

«Стихов ты хочешь? Вот тебе…»
 
Стихов ты хочешь? Вот тебе —
Прислушайся всерьез,
Как шепелявит оттепель
И как молчит мороз.
 
 
Как воробьи, чирикая,
Кропят следками снег
И как метель великая
Храпит в сугробном сне.
 
 
Белы надбровья веточек,
Как затвердевший свет…
Февраль маячит светочем
Предчувствий и примет.
 
 
Февраль! Скрещенье участей,
Каких разлук и встреч!
Что б ни было – отмучайся,
Но жизнь сумей сберечь.
 
 
Что б ни было – храни себя.
Мы здесь, а там – ни зги.
Моим зрачком пронизывай,
Моим пыланьем жги,
 
 
Живи двойною силою,
Безумствуй за двоих.
Целуй другую милую
Всем жаром губ моих.
 

1935

«Помнишь ночь? Мы стоим на крыльце…»
 
Помнишь ночь? Мы стоим на крыльце.
Гробовое молчанье мороза.
И в круглунном, неясном кольце
Затаенная стынет угроза.
 
 
Мы ютились в студеной избе.
Постояв, помолчав на крылечке,
От мороза ушли мы к себе,
К нашей люто натопленной печке.
 
 
Там другая, там добрая ночь,
Вся в сиянье, как счастья начало,
Отгоняла предчувствия прочь
И за будущее отвечала.
 
 
Что ж! Ее предсказанье сбылось:
Все исполнила, что посулила.
Жизни наши свершаются врозь.
Но живет в них единая сила.
 
 
Пусть пытают опять и опять, —
У нее вековое здоровье.
Не замучить ее, не отнять,
Называемую любовью.
 

1935

«Когда на небо синее…»
 
Когда на небо синее
Глаза поднять невмочь,
Тебе в ответ, уныние,
Возникнет слово: дочь.
 
 
О, чудо светлолицее,
И нежен и высок, —
С какой сравнится птицею
Твой легкий голосок!
 
 
Клянусь – необозримое
Блаженство впереди,
Когда ты спишь, любимая,
Прильнув к моей груди.
 
 
Тебя держать, бесценная,
Так сладостно рукам.
Не комната – вселенная,
Иду – по облакам.
 
 
И сердце непомерное
Колышется во мне,
И мир, со всею скверною,
Остался где-то, вне.
 
 
Мной ничего не сказано,
Я не сумела жить,
Но ты вдвойне обязана,
И ты должна свершить.
 
 
Быть может, мне заранее,
От самых первых дней,
Дано одно призвание —
Стать матерью твоей.
 
 
В тиши блаженства нашего
Кляну себя: не сглазь!
Мне счастье сгинуть заживо
И знать, что ты сбылась.
 

1937–1938

«Без оглядки не ступить ни шагу…»
 
Без оглядки не ступить ни шагу.
Хватит ли отваги на отвагу?
Диво ль, что не громки мы, не прытки,
Нас кругом подстерегали пытки.
Снится ворон с карканьем вороньим.
Диво ль, что словечка не пророним,
Диво ль, что на сердце стынет наледь
И ничем уж нас не опечалить.
А отрада лишь в небесной сини,
Да зимой на ветках белый иней,
Да зеленые весною листья…
Мы ль виновны в жалком бескорыстье!
Мы живем не мудрствуя лукаво,
И не так уж мы преступны, право…
 
 
Прóкляты, не только что преступны!
Велика ли честь, что неподкупны.
Как бы ни страшились, ни дрожали —
Веки опустили, губы сжали
В грозовом молчании могильном,
Вековом, беспомощном, всесильном,
И ни нам, и ни от нас прощенья,
Только завещанье на отмщенье.
 

1939

«Есть очень много страшного на свете…»
 
Есть очень много страшного на свете,
Хотя бы сумасшедшие дома,
Хотя бы искалеченные дети,
Иль в города забредшая чума,
Иль деревень пустые закрома,
Но ужасы ты затмеваешь эти —
Проклятье родины моей – тюрьма.
 
 
О, как ее росли и крепли стены —
В саду времен чудовищный побег,
Какие жертвы призраку измены
Ты приносить решался, человек!..
И нет стекла, чтобы разрезать вены,
Ни бритвы, ни надежды на побег,
Ни веры – для того, кто верит слепо,
Упорствуя судьбе наперекор,
Кто счастлив тем, что за стенами склепа
Родной степной колышется простор,
Скупой водой, сухою коркой хлеба
Он счастлив – не убийца и не вор,
Он верит ласточкам, перечеркнувшим небо,
Оправдывая ложный приговор.
 
 
Конечно, страшны вопли дикой боли
Из окон госпиталя – день и ночь.
Конечно, страшны мертвецы на поле,
Их с поля битвы не уносят прочь.
Но ты страшней, безвинная неволя,
Тебя, как смерть, нет силы превозмочь.
А нас еще ведь спросят – как могли вы
Терпеть такое, как молчать могли?
Как смели немоты удел счастливый
Заранее похитить у земли?..
И даже в смерти нам откажут дети,
И нам еще придется быть в ответе.
 

1938–1942

«Когда я склонюсь над твоею кроваткой…»
 
Когда я склонюсь над твоею кроваткой,
Сердце так больно, так сладко растет,
Стою не дыша и смотрю украдкой
На руки твои, на их легкий взлет.
 
 
Я с горькой тоской спозналась глубоко,
В бессоннице я сгорела дотла,
Но ты, ты нежна и голубоока,
Подснежник мой, ты свежа и светла.
 
 
Мир твой не тронут горем и злобой,
Страху и зависти доступа нет.
Воздух тебя обнимает особый,
Как будто всегда над тобою рассвет.
 
 
Когда я склонюсь над кроваткой твоею,
Сердце растет в непосильной любви,
Смотрю на тебя и смотреть не смею,
И помню одно только слово: живи.
 

1940

«Вы – невидаль, Вы – злое диво…»

Э. К.


 
Вы – невидаль, Вы – злое диво.
Недаром избегают Вас:
Так беспощадно, так правдиво
Бьет свет из Ваших темных глаз, —
Неустрашимо, через бездны
Наперерез обман разя…
Лукавить с Вами бесполезно,
Глаза Вам отвести нельзя, —
Ваш разум никому в угоду
Не даст налганное сберечь:
На чистую выводит воду
Презрительным движеньем плеч.
 

1940

«Светло ль ты, солнце, и лучисто ли…»
 
Светло ль ты, солнце, и лучисто ли
И прежний ли ты держишь путь,
Когда, меня завидев издали,
Вы рады в сторону свернуть?
А я невзвижу света белого —
Куда мне деться от стыда?
Ведь я вам ничего не сделала,
Ведь я чужой была всегда.
И это не влюбленность по уши,
Но отсвет рокового дня,
Но сад волшебный, где никто уже
Вас не отнимет у меня,
Где молчаливыми аллеями
Вам счастливо идти со мной,
Где óб руку идем, лелеемы
Завороженною луной.
А здесь – пройти бы невредимою
И лишь бы не встречаться впредь!
Здесь – даже на лицо любимое
Я не решаюсь посмотреть.
Заговорю – так про веселое,
Закусывая губы в кровь…
Простите мне мою тяжелую,
Мою ненужную любовь!
 

1940

«Ты думаешь, что силою созвучий…»
 
Ты думаешь, что силою созвучий
Как прежде жизнь моя напряжена.
Не думай так, не мучай так, не мучай, —
Их нет во мне, я как в гробу одна.
 
 
Ты думаешь – в безвестности дремучей
Я заблужусь, отчаянья полна.
Не думай так, не мучай так, не мучай, —
Звезда твоя, она и мне видна.
 
 
Ты думаешь – пустой, ничтожный случай
Соединяет наши имена.
Не думай так, не мучай так, не мучай, —
Я – кровь твоя, и я тебе нужна.
 
 
Ты думаешь о горькой, неминучей,
Глухой судьбе, что мне предрешена.
Не думай так: мятется прах летучий,
Но глубь небес таинственно ясна.
 

1941

«Не взыщи, мои признанья грубы…»
 
Не взыщи, мои признанья грубы,
Ведь они под стать моей судьбе.
У меня пересыхают губы
От одной лишь мысли о тебе.
 
 
Воздаю тебе посильной данью —
Жизнью, воплощенною в мольбе,
У меня заходится дыханье
От одной лишь мысли о тебе.
 
 
Не беда, что сад мой смяли грозы,
Что живу – сама с собой в борьбе,
Но глаза мне застилают слезы
От одной лишь мысли о тебе.
 

1941

«Проснемся, уснем ли – война, война…»
 
Проснемся, уснем ли – война, война.
Ночью ли, днем ли – война, война.
Сжимает нам горло, лишает сна,
Путает имена.
 
 
О чем ни подумай – война, война.
Наш спутник угрюмый – она одна.
Чем дальше от битвы, тем сердцу тесней,
Тем горше с ней.
 
 
Восходы, закаты – все ты одна.
Какая тоска ты – война, война!
Мы знаем, что с нами
Рассветное знамя,
Но ты, ты, проклятье, – темным-темна.
Где павшие братья, – война, война!
В безвестных могилах…
Мы взыщем за милых,
Но крови святой неоплатна цена.
 
 
Как солнце багрово! Все ты, одна.
Какое ты слово: война, война…
Как будто на слове
Ни пятнышка крови,
А свет все багровей во тьме окна.
Тебе говорит моя страна:
Мне трудно дышать, – говорит она, —
Но я распрямлюсь, и на все времена
Тебя истреблю, война!
 

1942

«Завтра день рожденья твоего…»
 
Завтра день рожденья твоего.
Друг мой, чем же я его отмечу?
Если бы поверить в нашу встречу!
Больше мне не надо ничего.
 
 
Ночью здесь такая тишина!
Звезды опускаются на крышу,
Но, как все, я здесь оглушена
Грохотом, которого не слышу.
 
 
Неужели ото всех смертей
Откупились мы любовью к детям?
Неужели родине своей
За себя достойно не ответим?
 
 
Это вздор! Не время клевете
И не место ложному смиренью,
Но за что же мы уже не те?
Кто мы в этом диком измеренье?..
 
 
Завтра день рожденья твоего.
Друг мой, чем же я его отмечу?
Если бы поверить в нашу встречу!
Больше мне не надо ничего.
 

1942

Севастополь
 
Бело-синий город Севастополь,
Белокрылый город в синеве…
Моря ослепительная опыль
В скверах оседала на траве.
 
 
Город с морем сомкнуты в содружье,
Синей соли съедены пуды.
Дымной славой русского оружья,
Пушечным дымком несло с воды.
 
 
Белый камень в голубой оправе,
Ты у недруга в кольце тугом.
Город русской доблести, ты вправе
Горевать о времени другом.
 
 
Шрам широкий над крутою бровью
Ты через столетие пронес,
А теперь лежишь, залитый кровью,
И морских не осушаешь слез.
 
 
Слезы эти – зарева кровавей —
Отольются гибелью врагу…
Белый пепел в голубой оправе
На осиротевшем берегу!
 
 
Тяжко, Севастополь, о как тяжко!
Где ж прославленная на века
Белая матросская рубашка,
Праздничная синь воротника!
 
 
Плачь о тех, кто смертной мглой объяты,
Чьи могилы волнами кругом…
Ты еще начнешься, но себя ты
Не узнаешь в облике другом.
 

[1942][1]1
  Даты в квадратных скобках указаны составителями.


[Закрыть]

«Ветер воет, ветер свищет…»
 
Ветер воет, ветер свищет —
Это ничего.
Поброди на пепелище
Сердца моего.
 
 
Ты любил под лунным светом
Побродить порой.
Ты недаром был поэтом,
Бедный мой герой.
 
 
Я глазам не верю – ты ли,
Погруженный в сон,
Преклонившийся к Далиле
Гибнущий Самсон.
 
 
То ль к Далиле, то ль к могиле,
Только не ко мне,
Не к моей невольной силе,
Выросшей в огне,
 
 
Взявшейся на пепелище
Сердца моего,
Там, где только ветер свищет,
Больше ничего.
 

1942


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю