Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юлиан Тувим
Соавторы: Рабиндранат Тагор,Мария Петровых,Алим Кешоков,Пенчо Славейков,Григор Тха,Мухаммад Икбал,Рахиль Баумволь,Стеван Раичкович,Йосип Мурн-Александров,Болеслав Лесьмян
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Потом я встречалась с ним уже у него (на Волхонке) и чем больше его узнавала, тем больше любила.
Он был человеком огненного сердца, гениального ума. Добрый, необычайно отзывчивый человек, для которого чужое горе сразу становилось своим.
* * *
Вот так и живем.
Любимейших схоронили
И в горьком бессилье
Дрожим друг над другом,
Незримым очерчены кругом.
Проснусь, оглянусь —
Живые? Ну, слава Богу!
Господь, озари их дорогу,
Продли их бесценный век,
Как длишь ты теченье великих рек
И ручьи устремляешь к ним отовсюду.
Боже, прости мой презренный грех,
Немощь мою и робость
И то, что глянула в пропасть,
Увидела ад кромешный,
Услышала плач безутешный
И не сказала ни слова,
Удалилась от злого,
И рот мой намертво сжат,
И ноги мои дрожат…
Боже, прости мне грешной!
* * *
…Я очень жалела Н. Я.[14]14
Н. Я. Мандельштам. (Примеч. сост.)
[Закрыть] в те долгие годы, когда ей было плохо. Я рада, что сейчас (так поздно!) жизнь ее, хотя бы во внешнем, бытовом отношении налажена. Есть жилье, есть какие-то деньги, жить можно. Понимаю, как много она страдала, но не понимаю и не принимаю ее сверхчеловеческой озлобленности.
Мне эта злоба противна. Это не высшее решение – низшее. И ведь она зла по природе – до всех самых страшных испытаний, и тогда, когда ко мне она была вроде как бы добра.
Во мне, при всех катастрофических недостатках, есть нечто правильное: я не определяю и не ценю людей по их отношению ко мне. По-моему, это правильно[15]15
Написано до «Второй книги» Н. Я. (Примеч. М. С. Петровых, относящееся к более позднему времени.)
[Закрыть].
* * *
При жизни я была так глубоко забыта,
Что мне посмертное забвенье не грозит.
* * *
Думаю и никак не пойму,
Чем Вас влекут тайники преступления?
Не разгадаю никак, почему
Властвует тема злодейства и гения.
Втайне, в потемках свершается зло,
Втайне, и вроде бы взыскивать не с кого. —
Разве не это, терзая, влекло,
Насмерть истерзывало Достоевского?
* * *
7. V.72
Не стало Мартироса Сергеевича. Но это лишь слова. Его не может не стать.
Так я чувствую впервые в жизни. И горя нет, потому что нет смерти.
* * *
Скоро вновь ко мне придут
Прошлогодние вельможи.
Глянь – они уж тут как тут,
Только с прежними не схожи.
Будут схожи, погоди.
Лишь в окошко не гляди.
День-другой иль хоть неделю.
Для параду в эти дни
Подготовятся они.
Что за спешка, в самом деле!
… … … … … … … … …
Неужели будет то же,
Что минувшею весной?
Неужели предо мной…
Впрочем, надо по порядку,
Расскажу не сказку-складку
И ни словом не совру.
Это было поутру.
… … … … … … … … …
* * *
Опять твой час, опять твои минуты…
Так ежедневно, в половине третьего
Толкает кто-то: побеги и встреть его.
Я на часы оглядываюсь круто:
Бежать туда, ну да, конечно: половина третьего.
* * *
Не льется больше кровавых рек,
Не снится больше кровавый бриг,
Но разве я человек?
Струится кровь, но тайком, тайком,
И не рекою, а ручейком.
О ком горевать, о ком?
О ком – я знаю наперечет
И умолкаю, а кровь течет,
И вот я почти одна.
Но все ж не напрасно, не зря живу,
Я жертвы великие назову,
Великие имена.
Отрывок
Ты добрым был ко мне. Но как, прости,
Постичь непостижимые пути,
Которыми ты шел – иль полз – порою?
Откройся мне, доверься мне… Я скрою,
Я ото всех ответ твой утаю,
Но только душу успокой мою,
Но только дай хоть умереть в покое…
… … … … … … … … … … … …
* * *
…Вы – человек призвания, человек предопределенный, обреченный на то, к чему Вас природа предназначила. Очень жалею, что Вы перестали писать свои стихи. Очень возможно, что предстоящее Вам всколыхнет глубины глубин и заставит зазвучать стихи. (Потом, конечно, уже на месте; ибо для стихов необходим покой, необходима тишина в душе). Ну стихи – это от Бога. Это прежде всего – не в Вашей власти, а говорить надо о том, что в Вашей власти. Вы покидаете родину, едете на чужбину безвозвратно. Ну что ж… Больше всего любя Россию, Бунин, писатель, за границей работал еще горячее, еще сильнее, чем на родине, – и все, что писал, – о родине. Внутреннего разрыва не было. Так будет и у Вас… Бред и безумие, но что делать, что делать! Никак, нисколько, ни минуты не осуждала и не осуждаю Вас, только осознать очень трудно, дитя мое. Куда бы Вы ни поехали – Вы – *носитель русской культуры*. Это – прежде всего. Вы понимаете, что русский язык, русскую историю Вы знаете как очень немногие в России, на родине Вашей. Ну – ничего, ничего. Вспомним опять-таки о Бунине и даже о Горьком тех лет, когда ему был запрещен въезд на родину (при царизме). Вспомним и о Герцене. Он стал крупнейшим писателем русским, находясь там, за рубежом. Думал только о России и о чем ни писал бы – получалось о России. Так будет и с Вами. Мы – неразлучны, неразлучимы. Нельзя разлучить нас. Вы не должны допустить это душевное разлучение… Продолжайте переводы Петрарки. Преподавайте (в Англии или во Франции или в Германии) русский язык, который Ваша стихия, Ваша любовь, как и моя. Вы бесподобно знаете историю России. И хорошо, если будете ее преподавать. Ну и литературу знаете, конечно, хотя я не во всем с Вами согласна. Я много думала – неверно оценили и осудили Вы поэтов 20-х годов – это были люди верующие и бескорыстные. Они лишены были проницательности, дальновидности. Это их беда, несчастье, но не вина. Подумайте об этом… Еще одно необходимое слово – о Достоевском. Вы назвали «Дневник писателя» мракобесием, имея в виду, очевидно, «еврейский вопрос». Вы не поняли главного. Достоевский не хотел еврейской интеллигенции. В этом было его жалкое недостойное заблуждение, но Бог сжалился над ним. И не допустил его умереть в этом заблуждении. Появилась на пути еврейская девушка, его корреспондентка, и наступил окончательный, безвозвратный перелом в мировоззрении писателя – вспомните его ответ на ее письмо о похоронах врача-немца. Господь Бог – только он – послал Достоевскому эту девушку и не дал ему умереть в заблуждении. Это крайне важно, и как же Вы, такой умный, этого не поняли?!
Останьтесь верны Родине, где бы Вы ни находились.
Вы такой же русский, как Левитан, как Пастернак и Ахматова. Нет родины у Вас, кроме России. Но и на чужбине можно жить достойно и плодотворно и служить родине своей. Живите в полную силу[16]16
Из черновика письма А. А. Якобсону, написанного перед его отъездом в 1973 г. А. А. Якобсон, активный правозащитник, вынужден был покинуть СССР, преподавал в Иерусалимском университете. В 1978 г. в состоянии депрессии покончил с собой. В посвященном ему стихотворении «Прощание» Давид Самойлов писал:
Убившему себя рукойСвоею собственной, тоскойСвоею собственной – покой и мир навеки!
[Закрыть].
* * *
Сиротеем, сиротеем.
А друзья мои куда-то
Отбывают, уезжают
Без оглядки, без возврата.
Разве существуют какие-то национальные свойства и недостатки? Очень уж все общечеловеческое.
* * *
Есть наслажденье быть одной.
Есть наслажденье тишиной,
Глубокой тишиной ночной,
Когда угомонятся люди.
Все в мире спит. Такая тишь.
И только ты одна не спишь.
* * *
Апрель 73
«Пожалей… (моего) плеча».
Какой одесский оборот, не правда ли, XX? А ведь это – Некрасов!
Неужели К<орней> Ч<уковский> не обратил внимания?
* * *
Читатель нынче ко всему привык.
Не изумив нисколько нашу прессу,
Один писатель («друг степей, калмык»)
Пятнадцать суток посулил Дантесу.
* * *
16 апр. 73
Сейчас ночь, спать ложусь.
Как это в детстве, когда дождик шел? —
Дождик-дождик, перестань
Я поеду на Ёрдань
Богу помолиться,
Христу поклониться…
А одна игровая приговорка заканчивалась так:
Птички летят,
Колокольчики звенят —
Задние-передние
Пожалуйте к обедне!
А начало?
* * *
Апрель 74
Книга N. прекрасная. Но одно сучье стихотворение, одна чайная ложка дегтя в бочке меда, и вся книга изгажена. Так – для меня. Нельзя стремиться к тому, чтобы нравиться всем.
* * *
Июнь 74
Читать – соблазнительнее и легче, нежели писать. Я в гораздо большей мере читатель и «размышлятель», нежели писатель. Хотя писать хочется больше, чем читать. Но это «хочется» – далеко от действия. Брать бумагу, возить пером по бумаге – тягостно. Я писать не умею. М<ожет> б<ыть> у меня как у Далчева: «Мысль моя – робкая птица…» (это из его прозы). <…> Но если силы будут, все же хочу «вспоминать», записать. Боже, сколько всего было в жизни! Страданья людей, и от людей чаще радости, чем огорченья. <…>
* * *
Июль, ночь. 74
…Господи, хоть бы Толя выздоровел! Занялся бы Пушкиным. И вообще первой половиной XIX в. Историк ведь. И так понимает поэзию. Поэт ведь в сущности. Страшная вещь ностальгия, как я боялась ее для Толи. Но то, что происходит, превзошло все мои ожидания.
* * *
30 ноября, 74
Читая Аксакова, «Знакомство с Гоголем»:
(Фома Кемпийский – Фома Опискин; пустяковое наблюдение, но все же… Было ли кем-либо замечено? Не знаю что-то.) Но какая книга, каков Аксаков! Книга вышла в 1960 г., а я только теперь ее читаю. (И книга-то моя, собственная!) Книга замечательная.
Перечитывала письма Гоголя разным людям и очень рассмешила Арину, сказав: «Хуже меня письма писал только Гоголь». И сколь ни невероятно, но это почти так.
* * *
О Цветаевой.
Много думается о ней. Вчера перечитала ее «Искусство при свете совести». Много верного (пушкинского) о назначении искусства. Но то, о чем Пушкин писал просто, кратко, ясно, точно (см. его «Заметки на полях» о статье Вяземского об Озерове), – у Ц. путано, вычурно, невыносимо. Она пересказывает лишь Пушкина (к сожалению, без ссылки на него, – мысль о вне-нравственности искусства, о его вне-поучительности, о его единственном законе: поэтичности). Не расставалась с Пушкиным всю жизнь (кроме 6 лет после смерти Ахматовой – не могла к нему прикоснуться, такое было сиротство)…
Какие чудесные стихи были у молодой Цветаевой. Сколько истинного новаторства, сколько счастливых находок – в ритмах, в интонации. Уверена, что Пушкин восхитился бы. А потом?
Все эти «попытки» – поэмы с мучительным (и на читательский вкус вымученным) синтаксисом, смутные в мысли, натужные, напряженные, негармоничные. Новаторство – внешнее[17]17
Нет, это все сложнее. (Примеч. М. С. Петровых.)
[Закрыть]. Но все – не выдуманное, подлинно-голое ломаной-переломаной души. Но уже совсем – вне-пушкинское. И для него, конечно, неприемлемое. Это не сознательные эксперименты в русском языке, русской речи, в русской поэзии, выверты В. (не-поэта), грешно было бы и сопоставлять. У Цветаевой и в этих мучительных поэмах – душа и голос большого поэта. Но вымученного до такой степени, когда нет и не может быть гармонии, все – анти-гармония, т. е. слово изломанной души. Бедствие. Вот из-за этой же анти-пушкинской стихии Ахматова и говорила, что «ее (Цветаеву) нельзя близко и подпускать к Пушкину». <…> В ее – цветаевских – наблюдениях – есть и верные (хотя бы о «Пугачевском бунте» и «Капитанской дочке» – поразительно), но каким противоестественным языком это все высказано. Нельзя о Пушкине так писать.
* * *
Но все, кому не лень,
Вторгаются в мой день
И рвут его на клочья.
А ночью… Что же ночью! —
Беспомощная тень
Плетется еле-еле.
Ей лишь бы до постели
… … … … … … … … …
Пустые разговоры
И это день за днем
И это год за годом
И это до могилы
И это навсегда
… … … … … … … … …
* * *
Я получаю письма от старух.
Все то, чего сказать не смеют вслух,
Не только вслух – и мысленно не смеют —
Сама перед собой душа робеет…
(… … … … … … … … …)
В ожогах сердце. Чем помочь могу?
Я перед ними в горестном долгу…
… … … … … … … … … … … … … … … …
* * *
Господи, помоги мне. Пусть будут стихи – столько раз слышала их, сквозь меня, сквозь сердце шли потоком – только записать, а мне лень было встать, взять тетрадку – думала – не забуду, запишу. А теперь – столько месяцев – молчание – глухое, мертвое. Господи, дай мне услышать.
* * *
В нелегком одном разговоре
Совсем, о, совсем не со зла,
Вы мне пожелали горя —
Конечно, я Вас поняла.
Вы видели то, что другие
Не видят. Спасибо, мой друг.
Вы видели, что летаргия
Не вовсе невинный недуг.
Вы мне пожелали горя
В надежде: а вдруг оживу?
Не сгину в моем затворе,
А вновь буду жить наяву.
… … … … … … … … …
* * *
«Фантастика Гоголю не дается» – писал Белинский. Ну что на это скажешь? Какое непостижимое сочетание у этого автора полнейшей тупости с тонкой проницательностью. А вот прочтешь такое заявление – и руки опускаются, плюнуть хочется: тупица, тупица. Юмора не понимал, изящества не ценил. Пушкинское гениальное свойство говорить главнейшее, важнейшее мимоходом, легко, будто едва касаясь – разве Белинский понимал это? Унылая морализующая тупица и – проблесками – зоркость удивительная. Он был туп и груб – «неистовый Виссарион». Улыбка, летучая легкость были ему непонятны. Юмора он не воспринимал. Ему нужна была «идея». Неумеренные восторги по поводу «Бедных людей» сменились грубыми, издевательскими насмешками над «Двойником».
«Бедные люди» – в композиции и во многом другом совершеннее «Двойника». Но, пожалуй, в «Двойнике» при всех его несовершенствах и, прежде всего, крайней растянутости – впервые ощутимы масштабы Достоевского.
* * *
…Статьи Асмуса о Пушкине-теоретике замечательны.
* * *
Сожжете иль просто схороните – это неважно.
А страшно – и это и то, разумеется, страшно.
Но если забудете вовсе могилу мою —
Я в чертополохе, в крапиве себя отстою.
(По правде сказать – я не жалую чертополоха,
Но в клён превратиться пожалуй что вовсе неплохо.)
* * *
1976. 31 июля.
За месяц – ни строки. Читаю, читаю, читаю. Читаю «Прометей», статьи о Пушкине. С Пушкиным – не расстаюсь и только этим жива, – чуть-чуть жива.
* * *
сентябрь
Прочитала новую книгу Конецкого. Впечатление сильное и сложное. Он большой писатель.
* * *
Зачем способности, коль нет призванья?
Да и способностей, пожалуй, нет.
Когда-то были. А на склоне лет
Что мне осталось? Только жажда знанья.
Неутолимая слепая страсть —
Узнать побольше. Чтенье, чтенье, чтенье.
Ее огромной тенью
Скрываюсь, прячусь от самой себя.
Себя самой боюсь. И этот страх
Страшней, неодолимей прочих страхов.
* * *
О как мучительно не спит
Моя ошпаренная совесть!
* * *
Мне стоило рождаться на свет хотя бы только ради того, чтобы одно из моих стихотворений помогло Н. в ее чудовищные дни.
* * *
Поразительно, что Пушкин стихи Радищева ставил выше его прозы! «Стихи его лучше его прозы».
Пушкин написал «Путешествие из Москвы в Петербург» в 1833—34 гг. (даже в январе 1835 г.). Но читал и знал Радищева, конечно, гораздо раньше. В своем «Путешествии…» («Тверь») он пишет: «В главе, из которой выписал я приведенный отрывок, помещена его известная ода. В ней много сильных стихов». Пушкин называет радищевскую оду «Вольность» известной одой, и это уже говорит о том, что он был с нею знаком ранее.
Невозможно допустить, чтобы Пушкин до 1833 г. не читал радищевского «Путешествия».
* * *
Пушкин знал стихи Радищева с юных лет. Еще в 1814 году в поэме «Бова» он писал: «Петь я тоже вознамерился. Но сравняюсь ли с Радищевым?».
Когда он впервые прочел «Вольность»?
* * *
«Онегинская строфа» Ода «Вольность»
Пушкин Радищев
перекр. перекр.
а (ж) а (ж)
б (м) б (м)
а (ж) а (ж)
б (м) б (м)
парн. парн.
в (ж) в (ж).
в (ж) в (ж)
г (м) _______
г (м) _______
опояс. опояс.
д (ж) д (м)
с (м) е (ж)
е (м) е (ж)
д (ж) д (м)
з (м) _______
з (м) _______
У Пушкина: 1-е четверостишие – перекрестная рифма (ж – м); дальше – 2 парные женские, потом – две парные мужские. Потом – опоясанное четверостишие и 2 мужские.
У Радищева 1-е четверостишие – перекрестная (рифма) (ж – м); (потом) 2 парные (женские) и четверостишие опоясанное.
* * *
Мне жизнь уже не тяжела.
Я смерть свою пережила.
Хоть верьте, хоть не верьте —
Все это после смерти.
И все-таки хожу, гляжу,
Совсем как вы, живые.
Уныния не навожу
На тех, кто здесь впервые.
Я одиноко дни влачу,
Таюсь почти что в келье.
Мешать живым я не хочу,
Печалить их веселье.
Кто это умер? Ты ли, я?
Сказать вернее – оба.
Но моего небытия
Змеится путь особо.
* * *
Сентябрь 77 г. Ночь. Не спится.
Ничего не успею.
А необходимо —
написать о Владимире Васильевиче[18]18
Готовцеве, артисте МХАТа. Ему посвящено стихотворение Марии Петровых «Медный зритель», готовящееся к публикации в кн. «Костер в ночи» – Верхне-Волжское книжное издательство. (Примеч. сост.)
[Закрыть].
Об Анне Андреевне.
(М<ожет> б<ыть> немного о Мандельштаме.)
О Борисе. О Цветаевой.
М<ожет> б<ыть> немного – о детстве.
О юности – о курсах.
И – разные мыслишки.
Не спится.
Читаю превосходную книгу Лакшина об Островском.
Только и могу что читать, больше ничего.
Не спится. Не спится многогрешной.
Главное – себя не потерять, не потерять мысль.
Надо написать Карякину об его книге, Галлаю об его книге, Леве об его книге. И потом Лакшину.
* * *
Не даете мне покою,
Недописанные строки!
То как будто под рукою,
То как будто за рекою,
Где закат горит далекий.
Всю-то жизнь меня губили
Ваши горькие упреки.
Я боюсь, что и в могиле
Не дадите мне покою
Бессловесною тоскою.
Хоть бы вы меня забыли,
Недописанные строки!
* * *
…Но у вьюги лучше получалось,
Оттого-то мне и замолчалось.
* * *
<…> Ахматова была гениальным читателем Пушкина. Точность ее прозрений ни с чем не сравнима. Она – дар Пушкину, драгоценный дар. (Особенно если подумать о беспомощности пушкинистов-профессионалов. И все же благодарность им – С. Бонди, Т. Цявловской за многое).
Дело не только в «силе родства биографий» – в силе ее несравненной любви к Пушкину и несравненном понимании.
В ненависти к Н<аталье> Н<иколаевне> я с Ан. Ан. всегда была единодушна. И если теперь сиротство мое непоправимо, то больнее всего оно здесь. Ни одна душа на свете не знает, чем Ан. Ан. была здесь – в любви, в узнавании, в понимании П<ушкина> для меня, да и я для нее была в этом – всех ближе. Не стихами, а именно этим я ее иногда изумляла и была близка. Тут я совсем осиротела. Нет ни одного человека на свете, с кем могла бы я об этом говорить.
* * *
Очень я огорчалась, когда Б<орис> Л<еонидович> лишился своих лошадиных зубов. Они его не портили – была совсем особая красота: коня и человека. Но об этом уже писали – и в стихах и в прозе.
* * *
В переводы лир<ических> стихов Ан. Ан. не верила. Она ведь в переводе была буквалисткой. Она переводила много, но переводчицей никогда не была.
А вот насчет маршаковских сонетов она (Ахматова) не совсем права. Поди разбери в английском «он» или «она»? А по всему контексту – как говорил мне Маршак – получается все-таки – она. Да и по содержанию: ведь тут часто трое – двое мужчин и одна женщина. Один из них ее любит, другой ревнует, говоря упрощенно. Маршак – великий разъяснитель. В прозаических кусках пьес Шекспир говорил – на теперешнее наше восприятие – очень смутно, вычурно, витиевато. Так же, вероятно, и в сонетах. М<аршак> все прояснял, высветлял смысл, м<ожет> б<ыть> – схематизировал. Конечно, если говорить о 66 сонете, перевод Пастернака неизмеримо сильнее и точнее.
* * *
Что помнится? Торцовая Тверская,
У Иверской мерцанье свечек ярых,
Садовое кольцо – кольцо бульваров,
… … … … … … … … …
Как быстро сгинуло твое величье,
Как быстро изменила ты обличье,
Полвека – малый срок
… … … … … … … … … … …)
Не зная, не любя,
Калечили тебя, Москва родная,
Увечили тебя.
… … … … … … … … … … …
Вдыхая жадно пыль твоих развалин,
Как, вероятно, был доволен Сталин,
Что нет Москвы
… … … … … … … … … … …
Я в ранней юности еще застала
Следы былых веков.
… … … … … … … … … … …
Их поубавилось, но было много,
И колокольный звон
Еще звучал, хоть глухо и убого,
Почти не запрещен.
На Якиманке он звучал по-царски,
Весь воздух серебря.
Езжал на Якиманку Луначарский
Послушать звонаря.
… … … … … … … … … … …
Он был от Станиславского, из МХАТа,
И очень знаменит.
Глубокий, переливчатый, богатый,
Тот звон в ушах стоит.
То новой власти было лишь начало —
Девятая весна.
Давным-давно та церковь замолчала,
Быть может, снесена.
… … … … … … … … … … …
* * *
Стала я часто сердиться, – это плохо. Впрочем, всегда ли плохо? Перечитываю Петра I-го. Как все это давно было: II МХАТ, моя жизнь – этим спектаклем.
Влюбленность в Петра – Готовцева.
А сердилась я с утра, вспоминая, как в конце 40-ых годов N. блудил с версией о том, что Петр был сыном грузинского царевича, и невнятно ссылался на покойного Толстого. М. б., Толстой и грешил, возможно, и он был не безупречен в смысле подхалимажа? Очень возможно, судя по некоторым записям. Но – не знаю. N. явно рассчитывал, что его болтовня станет известной. Ужасно бессовестный тип. Впрочем – нет, не бессовестный, совесть есть – но он непрерывно ее продает и от этого терзается, т. е. раньше терзался, теперь – не знаю как.
Я правильно сержусь на него.
Конъюнктурщик, карьерист.
* * *
Я в сумерках иду по улице шумящей.
Мне с неба на плечо садится стрекоза.
Откуда ты взялась?..
Как залетела ты из чащи?
… … … … … … … … … … … …
Нежданная моя, внезапная краса!
… … … … … … … … … … … …
* * *
Смилуйся, Господи! Мукой любою
Ты мне воздай за позор многолетний.
Боже, дозволь мне предстать пред тобою
С чистою совестью в час мой последний.
* * *
Смысл жизни не в благоденствии, а в развитии души.
* * *
Если бы я смогла написать статью о поэзии Пастернака – я бы эту статью так и назвала: «Всесильный бог деталей».
* * *
Я счастливее многих
Я мертвых не забываю
Сердце мое – кладбище
без конца и без края.
Я не лучше других, не чище
Я только богаче
Я думаю об умерших
Как-то иначе.
Для меня они не умерли
Не говорю в прошедшем времени
Я никого не забыла
Не говорю – любила
А говорю – люблю.
О переводческой работе Анны Ахматовой.
<…> И в этом деле, как и во всем, – доверие Анны Андреевны я воспринимала как большую оказанную мне честь.
Анна Андреевна иногда советовалась со мной по поводу переводов. Мне хотелось, чтоб Анна Андреевна освободилась от излишнего буквализма, который иногда ее сковывал. Тут, я думаю, сказалось влияние Георгия Аркадьевича Шенгели – Анна Андреевна с мнением Шенгели считалась. <…>…в его переводах – мучительная скованность, стремление запихать в строку весь авторский текст за счет русского языка, за счет свободного дыхания, свободной интонации. <…>
Не знаю, помогла ли я хоть сколько-нибудь Ахматовой. Думаю, что она сама, совершенно помимо тирад моих, пришла к убеждению, что надо ради главного поступаться второстепенным, не решающим. По моим наблюдениям, Ан. Ан. переводила легче, естественнее, когда текст ей нравился, и напряженно – когда был далек (а приходилось ей переводить не всегда близкое и нравящееся – надо было жить и помогать сыну). <…>
* * *
Подумаешь – старость! Не в старости дело.
А в том, чтоб душа… не скудела.
Как будто иду впереди и маню
Куда? Не пугайся. Ко льду и огню.
* * *
Язык Пушкина забыт, в полном небрежении. Что творится с языком русским!
* * *
… … … … … … … … … … …
Горько от мыслей моих невеселых.
Гибнет язык наш, и всем – все равно.
Время прошедшее в женских глаголах
Так отвратительно искажено.
Слышу повсюду: «я взяла», «я брáла»,
Нет, говорите «взялá» и «бралá».
(От унижения сердце устало!)
Нет, не «перéжила» – «пережилá».
Девы, не жалуйтесь: «Он мне не звóнит»,
Жалуйтесь, девы: «Он мне не звонúт!»
Русский язык наш отвержен, не понят,
Русскими русский язык позабыт!
… … … … … … … … … … … …
Да не в глаголах одних только дело,
Дело-то в том, чтобы сердце болело,
Чтоб восставал оскорбленный наш слух
Не у одних только русских старух…
… … … … … … … … … … … …
Русский язык, тот «великий, могучий»,
Побереги его, друг мой, не мучай…
… … … … … … … … … … … …
* * *
Анна Ахматова – умница. «Читая Фета – нельзя определить, при каком императоре написаны эти стихи».
* * *
…Есть художники, для которых русский язык и дыхание – воздух – и предмет страсти. Такими были Пастернак и Цветаева. Для Ахматовой русский язык был воздухом, дыханием и никогда не был предметом страсти. Она не знала сладострастия слова. Она иногда делала в языке ошибки. К предполагаемой реформе Виноградова и Реформатского отнеслась совсем равнодушно: они ученые, им лучше знать. Того, что Виноградов академик, уже было достаточно. Ученые чины и звания ее парализовали. Слава Богу, она ценила речь Бориса Леонидовича, восхищалась и Ардовым, его действительно отличным московским говорком.
* * *
Вы горя пожелали мне,
А счастье на меня обвалом,
Невероятным, небывалым,
Не грезившимся и во сне.
Вы горя пожелали мне,
Чтобы душа моя очнулась,
Чтоб снова к жизни я вернулась,
Не стыла в мертвой тишине.
(… … … … … … … … … …)
И продолжалось так полгода.
И эта явь была как сон.
И голос тот, что телефон
Донес мне, был он как свобода
Для смертника. Он мне вернул
Так просто и непостижимо
Театра восхищенный гул.
Тебя – и в гриме, и без грима,
И вдохновение твое,
И то, что был ты гениален,
И то, что бред и забытье,
Вся жизнь моя среди развалин
Минувшего. Твой голос был
По-прежнему широк и молод
И многозвучных полон сил,
Не поврежден и не расколот.
Что скрыто от меня самой,
В чем я себе не признавалась,
Вдруг ожило и вдруг сказалось
Сознаньем истины прямой.
О как я счастлива была…
… … … … … … … … … …
* * *
23/VI 77
Об Анне 3 сентября 1933 г. я впервые увидела ее, познакомилась с нею. Пришла к ней сама в Фонтанный дом. Почему пришла? Стихи ее знала смутно. К знаменитостям – тяги не было никогда. Ноги привели, судьба, влечение необъяснимое. Не я пришла – мне пришлось. «Ведомая» – написал обо мне Н. Н. Пунин. Это правда. Пришла как младший к старшему.
* * *
1978, декабрь, начало.
Статья Адамовича о преддуэльных днях Пушкина («Вопросы литературы», № 11). Очень уж предположительно. Главное уже было известно Щеголеву. А слово (ни в каком случае не драться на дуэли и поставить царя в известность, если будут еще осложнения с Д<антесом>-Г<еккерном>) м<ожет> б<ыть> было дано. Во всяком случае, это не та глупость, какую писал Л. П. Гроссман. Но все-таки зыбко. Никаких свидетельств нет. Что встреча была без Бенкендорфа – скорее, верно. Но П<ушкин> знал цену нравст<венным> качествам царя – собственноглазно читавшего его письмо к жене. М<ожет> б<ыть> он сам просил Б. присутствовать при встрече, под к<аким>-н<ибудь> благовидным предлогом.
Но – скорее, Адамович прав.
Сердце ломит, читая все это.
* * *
Дорогой Давид!
Я потрясена Вашей книгой и благодарю за нее бесконечно. Когда читала в первый раз – одно только слово было на уме: волшебство. А когда перечитываешь – книга впечатляет еще сильнее. И думаешь о том – откуда это волшебство берется? И видится самое главное – Ваша душа, Ваша бесстрашная мысль, мудрое и щедрое Ваше сердце. Это просторная ширококрылая книга. И Вы все набираете и набираете высоту, Давид! Я счастлива, что до этой книги дожила.
Грустно очень, что наши великие, о которых Вы пишете «смежили очи гении», не прочтут этой книги, при них Ваше слово прозвучало бы громче, сильнее, нежели без них, – было бы кому как следует услышать и понять и порадоваться за русскую поэзию.
А я совсем перестала писать, Давид. Для человечества от этого потери никакой, но душе моей очень больно. Беда, когда есть какие-то данные и нет призвания. Ну, об этом не стоит.
…Внешнюю канву моей жизни Вы знаете. Очень понятно мне Ваше стихотворение про «ветры пятнадцатых этажей». Я живу на 11-м, но это уже все равно что 15-й. Вы про эти ветры написали очень сильно и очень точно. А я очень тоскую по тем, низеньким ветрам – слишком привыкла к ним за всю жизнь.
…Меня, помимо всего другого, поразило Ваше стихотворение «Мне снился сон жестокий…», оно как вдох и выдох – две первые строфы. Все нечетные строки – повышение голоса, все четные – понижение. Четные звучат глуше и глубже. В чем здесь тайна – не понимаю. В третьей строфе смена регистров исчезает, меняется интонация. А в строках – «Холодно. Вольно. Бесстрашно, Ветрено. Холодно. Вольно», – пожалуй, больше всего сказалась душа Вашей книги. <…>[19]19
Из черновика письма Давиду Самойлову. Речь в нем идет о книге «Весть». М., 1978. (Примеч. сост.)
[Закрыть]
* * *
Ждет путь немыслимо большой
Там, за чертой, за крайним краем
Работай над своей душой,
Покуда мир обозреваем,
Ты держишься – я поняла —
На невидимке-паутинке.
А я слежу из-за угла,
Как ты в неравном поединке
То затрепещешь, то замрешь…
О продержись, о продержись
Хоть день, хоть два, как можно дольше.
Ты знаешь, что такое жизнь?
Дозволь пожить мне, о дозволь же…
* * *
Хоть графоманство поздних дней
Еще не худшая из маний —
Скажи, что может быть страшней
Придуманных воспоминаний?
Зачем они? Они затем,
Чтоб уцелеть и после смерти,
Чтоб не исчезнуть насовсем…
Ни слову в тех строках не верьте!
… … … … … … … … … … …
Спускаясь в памяти подвал,
Оттуда б брали все, что было.
А там, где памяти провал,
Писали б: «Я забыл», «забыла»…
… … … … … … … … … … …
* * *
Снять с души такое бремя
Поздновато.
Перед всеми, перед всеми
Виновата.
Неужели может быть
Жизнь другая?
Можно и меня любить,
Не ругая?..
… … … … … … … … … … …
Всех, кого обидой кровной
Оскорбила,
Всех, пред кем была виновна,
Не забыла.
… … … … … … … … … … …
* * *
В палате почти темно. Ночь. Свет только из приоткрытой в коридор двери. Читать нельзя. Писать почти невозможно. Не вижу – что пишу. Так многое хочется. Ну, об Ан<не> Ан<дреевне> уже много и хорошо написано (и опубликованного и не опубликованного). Пишут и ерунду – люди, не знавшие Ан. Ан., не любившие ее. Два-три раза случайно видевшие ее, сказавшие ей «Здравствуйте» и «До свидания». Ну, уж это «факт их биографии» – сказала бы Ан. Ан. <…> О том драгоценном, что опубликовано, – мы знаем дневники Лиды[20]20
Л. К. Чуковской. (Примеч. сост.)
[Закрыть]; воспоминания Лукницкого. <…> Ника – о стихах во сне. «Царственное слово» – Толино[21]21
А. Г. Наймана. (Примеч. сост.)
Неточно: автор статьи «Царственное слово» – Анатолий Александрович Якобсон (1935–1978). (Примеч. верстальщика.)
[Закрыть]. Книга Жирмунского. Восп<оминания> Виленкина – не интересно, но все же 20-е годы. Записи Любы Большинцовой. Публикации Ахм<атовой> – проза. – Эм. Герштейн, где в примечаниях много об Ан. Ан.
Станут известны дальнейшие дневниковые записи Лиды. Есть записи любимейшего друга Ан. Ан. – Ники Глен. Есть превосходно написанные воспоминания Анатолия Генриховича Наймана – он мне их читал. Есть интересные и во многом ценные воспоминания М. В. Ардова. Воспоминания Адмони. Есть небольшая, опубликованная в «Гранях» заметка покойного В. Е. Ардова – о первой встрече Ахматовой и Цветаевой. Заметка, естественно, схематичная, но точная. Не сомневаюсь в том, что есть записи Харджиева, не все пропало из записей В. Ф. Румянцевой.
(Все это я писал почти в беспамятстве, до операции. Слишком тяжко я ранена неведомыми писаниями N. об Ан. Ан., которую N. не знала и не любила. Надо об этом забыть. Все это значения не имеет. Невежество само скажется. Зачем негодовать!)
* * *
Перестал человек писать стихи.
Почему?
Потому что ясно стало ему,
Что слово его ничего не значит.
Что хоть стар он, но путь его не начат
И не время его начинать,
А время молчать,
И темно, и пора почивать,
И напрасно тоска неуемная гложет…
Пожалейте кто может.
* * *
Когда-то давно и случайно я оказалась в битком набитой машине К. И. Чуковского, с которым была едва знакома. Машина двинулась-тронулась из Переделкина в Москву.
– Какое десятилетие в своей жизни Вы считаете самым счастливым? – спросил меня К. И.
– Первое, – ответила я, не задумываясь.
– Самый банальный ответ, – усмехнулся К. И.
(И действительно – самый банальный.)
Ну а дальше – с 1918 по 1928?
Еще раньше – вероятно, в 1916 г. мой журнальчик «Весенняя звездочка». Вышло 4 номера. Они пропали на Гранатном. Очень смешной журнальчик – с непрерывной сменой убеждений редактора – он же автор. Стихи и проза. Родственники финансировали мое мероприятие (хотя журнал выпускался в 1 экз.). Иллюстрировала его иногда я сама, иногда Митя или Володя. Обобрав родственников (дядя Ваня дал 3 рубля), я издание прекратила. По правде сказать, чем-то отвлеклась.
* * *
Ночами думала о многом
В редчайший час
Душа стояла перед Богом
В молчанье горестном
и строгом
Не поднимая глаз
И это было как Причастье.
Так начиналось счастье.
* * *
Недостойной дарован
Господней рукой
Во блаженном успении
вечный покой.
Мария Сергеевна Петровых скончалась 1 июня 1979 года.
Текст эпитафии, написанной 13–14 мая 1979 г., вырезан, согласно воле поэта, на могильном камне.








