Текст книги "Направо и налево"
Автор книги: Йозеф Рот
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
XIII
Большой зал казино, где состоялся праздник, был превращен в лабиринт. Неожиданные углы между обманчивыми стенами, закоулки и укромные уголки предназначены были для того, чтобы гости, желавшие предаться тайным наслаждениям, не только оставались никем не замеченными, но и пребывали в постоянном страхе перед возможными сюрпризами. Не существовало ни одного угла, который не оказался бы ловушкой – на вид был закрытым, и все же имел тайный вход. Интерьер садизма.
Пауль Бернгейм встал недалеко от двери, чтобы видеть входивших. Однако Брандейс не появлялся. «Я мог бы это предположить, – думал Пауль. – Будто этот Шандор Текели меня уже не обманывал». Ему было грустно и горько. В этом хоккейном клубе каждый узнавал другого и переодетым. Да, следовало догадаться, что здесь каждый заранее знал, в каком костюме придет его знакомый. Завсегдатаи обладали столь сильным чувством принадлежности к одной семье, что окидывали удивленным, немного сердитым взглядом, предназначенным всяким пронырам, нескольких растерянных чужаков, которых привел сюда, вероятно, Текели. На двух расположенных друг против друга эстрадах музыканты старались вовсю. Они играли без пауз. Едва один оркестр заканчивал танго и начинала распускаться робкая тишина, как другой обрушивался джазом на беззвучное мгновение и размалывал его тромбонами и саксофонами. Пары танцевали без устали. В этом замкнутом и замаскированном обществе Пауль Бернгейм не видел никакой возможности найти решение своей судьбы, на что надеялся весь сегодняшний вечер. Он был одет в темное домино – костюм, который, как ему казалось, приличествует встрече со всеразрешающим роком. Однако никакой судьбы замечено не было.
Скажем лучше: она отметилась, видимо, отнюдь не судьбой. Девушка в своего рода гаремном наряде – лифе с золотистыми бантами, с широкой голубой лентой вокруг лба, в белых развевающихся шароварах и голубых сандалиях с золотыми застежками – потянула Пауля Бернгейма в угол с мягкой настойчивостью, какую проявляют женщины, ведущие добропорядочную жизнь и создающие впечатление, что они лишь пытаются подражать девицам легкого поведения из портового города. Было около двух часов утра, и Бернгейм уже не ждал ничего судьбоносного. Так что он отдался скупому на слова удовольствию прижать к себе девичье тело. Женщина попросила пить, и он поднялся, чтобы принести шампанского – его разливали по бокалам в буфете. Он ощущал в ней желание усилить то легкое возбуждение, которое она уже испытывала. Что хорошего в этом маскараде? – думала она. Мне скучно. Все меня знают и даже пошутить не решаются. Этот молодой человек – из чужих. Он вряд ли умнее остальных, но одно преимущество у него есть: он меня не знает.
И она, не долго думая, призналась ему, что скучает. Она пожаловалась на робость мужчин, которых всех знала по именам и даже по прозвищам. Она разожгла тщеславие Пауля и напомнила ему о счастливых временах его ранней юности, когда он, беззаботно и в предвкушении Оксфорда, доводил девиц своего родного города как раз до той грани, которая не уменьшала еще их шансов выйти замуж за другого. То было еще относительно целомудренное время, думал он. Тогда ни одна девушка не обходилась со мной так непринужденно, даже на костюмированных балах. Постоянная склонность, унаследованная им от матери, каждого незнакомца, без различия пола, немедленно помещать в один из социальных слоев, заставила его вывести из поведения девушки заключение, что она не принадлежала к тому обществу, которое он имел обыкновение называть «лучшим». И по примеру мужчин, которые способность женщины к сопротивлению исчисляют по доходам ее отца, он решил зайти настолько далеко – что означает: подойти настолько близко, – насколько позволят темнота и уединенность места.
Он узнал завлекающий отпор. Чешуйчатый панцирь ослабел. Его попытки стали настолько смелыми, что он дошел уже до стадии, когда забывал лицо, то есть индивидуальность женщины, и ощущал только близость другого пола. Тут его испугал шум. Мимо прошел принц в костюме рококо и вполголоса позвал его по имени. Пауль попросил девушку подождать и подошел к принцу. Это был Шандор Текели.
– Поздравляю вас с завоеванием! – сказал Текели.
– Мне тоже кажется, что она мила, – ответил Бернгейм. Он был немного нелюбезен, поскольку ему помешали и поскольку вчера Текели обещал ему, по-видимому, нечто другое и более важное.
– Мила она, естественно, тоже, – сказал Текели. – Не это главное. Вы ведь знаете, кто она.
– Понятия не имею!
– Бессмысленно отрицать, дорогой, дорогой друг. Вы прекрасно знаете, что это – фрейлейн Ирмгард Эндерс.
– Эндерс – химические заводы?
– Да! Возвращайтесь быстренько обратно.
Пауль поспешил вернуться.
Фрейлейн Эндерс ждала его. Но она не понимала перемены, которая явно произошла с этим мужчиной. Теперь, когда Пауль знал имя своей партнерши, он не смел и до руки ее дотронуться. И если раньше ему было совершенно безразлично ее лицо, теперь он считал самым важным узнать, как она выглядит.
– Ах, ты стал скучным, – с полным основанием сказала фрейлейн Эндерс. И собралась встать.
Пауль с трудом удержал ее. Еще раз благословил он Шандора Текели. И начал рассказывать. Он почел за лучшее двигать по крайней мере языком, если уж руки парализованы. Он чувствовал, что его жизнь зависит от этой девушки и что ни за что на свете он не должен показаться ей скучным. С уважением к химической индустрии, которое в мужчинах типа Пауля Бернгейма замещает всякую способность восприятия и определяет все ценности и масштабы, с уважением к химии, магическим, как ее формулы, великим, как вера праведников, как преданность истых монархистов императору и как почитание некоторыми народами мертвых, – с этим уважением начал теперь Пауль Бернгейм рассматривать фрейлейн Эндерс, развлекать ее и ухаживать за ней. Его ни на миг не оставлял страх, что эта задача окажется ему не по силам. Он не мог вновь обрести непосредственность, хотя страстно хотел этого, ибо она была по душе фрейлейн Эндерс. Однако он с дрожью метался между страхом оскорбить образ величия химии, который носил глубоко в сердце, и желанием так принизить его, чтобы вновь обрести необходимую свободу в обращении с дочерью великого человека.
Пауль заговорил о себе, о том, что он за человек (он ведь обладал достаточными литературными способностями, чтобы лгать), и стал описывать одно за другим свои и чужие переживания, пересказывать собственные и заимствованные шутки и анекдоты. На четверть часа воскрес прежний Пауль Бернгейм – обольститель, дилетант и знаток истории искусства. Голубизна его прежнего взора юношеских лет, которая несколько стерлась сделками времен инфляции, снова засветилась с такой силой, что фрейлейн Эндерс, несмотря на сумеречное освещение, должна была ее заметить. Он заострял истории такого рода, чтобы они, подобно подлинно-мифологическим любовным стрелам, могли поразить если не сердце девушки, то ее фантазию. Он так хорошо умел исподволь становиться героем этих историй, что даже его хвастовство приобретало физиономию скромности. Он был в ударе. Он не забывал сюжеты, которые доказывали его храбрость, перемежать с другими, в которых проявлялась его человеческая слабость, – с тем чтобы фрейлейн Эндерс, восхищаясь мужеством его деятельной силы, оценила бы и мужество его прямоты. Она не скучала в обществе Пауля Бернгейма. Заключив из его рассказов, что он обучался в Оксфорде, она тотчас и автоматически предположила его родство с английской аристократией – единственной, которая еще импонирует рыцарям химии. Когда она услышала простое имя «Пауль Бернгейм» – ведь он помедлил его назвать, – молодой человек показался ей несколько загадочным, что на молодую девушку действует еще сильнее, чем все английское и аристократическое. Хотя предполагалось, что ее отвезет домой один хороший друг семьи, она предпочла взять в провожатые Бернгейма. Ее автомобиль, ожидавший на углу улицы, и шофер с подчеркнутым благодаря технике профилем лакея древней породы привели Пауля в восторг, который способен извлечь из любителя прошедших столетий лишь вид чулочной подвязки. Он испытал головокружение, когда обнаружил в машине завернутую в шерстяное одеяло английскую борзую – собаку, которая пахла Оксфордом и английским газоном. С усилием переведя дух, он преодолел в последний момент избыток пиетета к общественному классу фрейлейн и чудесным образом нашел еще в себе достаточно силы и присутствия духа, чтобы едва за три минуты до отеля «Адлон» обвить рукой плечи девушки. Он вовремя вспомнил, что телесные прикосновения запоминаются лучше всего.
Так оно и было. Пауль Бернгейм стал первым мужчиной, который произвел впечатление на фрейлейн Ирмгард Эндерс. Двое домашних учителей, у которых когда-то – ей тогда было восемнадцать – в саду ее дома, в душные и возбуждающие летние дни вошло в обычай прерывать занятия проявлениями любовной нежности, вообще в счет не шли. Это были свои, домашние, чьи прикосновения, отделившись от их источников, совершались как бы самостоятельно и обнаруживали отдаленное сходство с оплачиваемыми услугами. Кроме них были безобидные приятели, теннисисты и пловцы, горнолыжники и любители отплясывать чарльстон. Однако этот молодой Пауль Бернгейм повидал мир, многое испытал, имел странную профессию, спросить о которой она сочла неуместным, знал удивительных людей и хорошее общество, говорил о лошадях и автомобилях, и лицо у него было симпатичное… Ирмгард нашла его симпатичным.
Она еще немного постояла в костюме перед зеркалом. Она себе нравилась. Ноги вовсе не дурны; ничего плохого не скажешь! Лодыжки слишком толстые, если сравнивать с икрами, но кажутся нежными, так как она была в брюках. Все остальное безукоризненно. Грудь немного высока. Зато плечи в меру крепкие, белые, волнующие, а обнаженные, в вечернем платье, заставляют почти забыть о высоком бюсте. Никаких признаков живота. Бедра выступают – возможно, из-за неумеренных занятий верховой ездой? Кисти рук широкие от теннисной ракетки, но длинные, и пальцы пропорциональны. Светлое лицо невзрачно, рот на ее вкус слишком мал, особенно при таких крупных зубах. Предательская складка под подбородком – это еще зачем? Ей же всего двадцать один. Появилась, должно быть, из-за отвратительной привычки низко опускать голову при чтении. Вообще не следовало бы читать.
Она хотела послезавтра, когда дядя Карл приедет за ней, намекнуть ему. Возможно, дяде знакомо это имя. Слава Богу, у нее больше нет родителей. Ее служанки Лиза, Инге и Герда пользовались куда меньшей свободой. Они ведь не могли распоряжаться автомобилем, шофером, собакой или поехать на маскарад. Вообще не были личностями. В то время как Ирмгард – как ненавидела она это имя во вкусе довоенного поколения! – была личностью, несмотря на это «Ирмгард»! Найти себе мужа она могла сама. У нее превосходный вкус. Она могла быть твердой, презирала сантименты, и даже если ее немного беспокоила почти нетронутая девственность, то Ирмгард знала, что этот недостаток больше свидетельствует о робости мужчин, чем о ее собственной.
Она мирно улеглась спать и видела один из снов своего поколения: в сером вытянутом спортивном автомобиле лучшей марки… ну и так далее. Как раз перед первыми домами какой-то деревни сновидение исчезло, и сон без образов и без помех продолжался до одиннадцати часов утра.
XIV
Вместо вторника, как ожидалось, дядя Ирмгард, господин Карл Эндерс приехал лишь в воскресенье. Когда его жена выразила сомнение относительно безопасности Ирмгард в Берлине, господин Эндерс сказал: «Ты не знаешь Ирмгард! Ты вообще живешь еще в своей эпохе! Ты не знаешь нынешней молодежи!» Он почитал прогресс, юность, все нововведения, «темп» и спорт. Он чувствовал себя в новой эпохе как дома и бережно сохранял свою молодость и здоровье только для того, чтобы пережить еще что-нибудь новенькое. Когда в одном из научно-популярных журналов, которые он выписывал и читал с тайным сладострастием, словно это были порнографические издания, он нашел предсказание полного солнечного затмения в Центральной Европе в конце третьего тысячелетия, то его потрясла невозможность прожить тысячу лет. И в самом деле, наблюдая за ним, трудно было понять, по какой причине такой человек не может быть бессмертным. На него работали инженеры и конторские служащие, химики и заводские мастера, кассиры и секретари, хотя он и сам целый день был занят, и сам любил деятельность и то, что можно было о ней рассказать. Он был усерден без цели. Философы всего мира, поэты и мыслители, изобретатели и первооткрыватели думали за него и снабжали его мозг необходимой пищей. Чтобы доставить ему удовольствие, летчики перелетали океан, любители рекордов совершали кругосветные путешествия на велосипедах, коньках и байдарках, исследователи пересекали ледяные пустыни, акробаты разбивали затылки при тройном сальто-мортале. Он с восторгом читал в конце каждого года статистику несчастных случаев и задавленных пешеходов считал виновными в собственной смерти. Медлить и не обладать присутствием духа означало для него совершать преступление против «темпа», который он весьма почитал. Сам он любил опаздывать, болтал лишнее, председательствовал на бесчисленных совещаниях, ездил из города в город, подолгу задерживался в музеях, собирал минералы, посещал концерты современной музыки, финансировал строительство жилых домов и служебных зданий, а также театры, в которых режиссеры совершали поразительные эксперименты. До войны был он одним из ревностных приверженцев кайзера Вильгельма II… Во время войны был сторонником аннексий – не столько по политическим убеждениям, сколько из склонности к катастрофам. После свержения монархии стал одним из тех демократических консерваторов, какие водятся только в Германии: они могут быть патриотами и космополитами, чувствовать себя польщенными обществом принца и посмеиваться над ним, признавать социализм и считать его утопией, строить рабочие поселки и увольнять рабочих, иметь добрых друзей среди евреев и занимать почетные должности в антисемитских организациях, голосовать за консервативную партию, даже избираться в качестве ее члена, и радоваться победе левых, отвергать большевизм и восхвалять русские Советы.
Ирмгард, знавшая своего дядю, должна была понимать, что человек со столь разнообразными склонностями и занятиями не мог приехать вовремя. Она верила в необходимость его деятельности, его поездок, его увлечений. Опоздания дяди она всегда считала следствием непредвиденных затруднений. В этом Ирмгард походила на свою тетку. Когда господин Эндерс приехал, он уже застал Ирмгард на свой лад влюбленной. За это время она трижды встречалась с Паулем Бернгеймом. В первый раз – за чаем, во второй они проехались без определенной цели в автомобиле, в третий раз – медленно прогуливались вместе, счастливые, вместо того чтобы играть в теннис, как было условлено заранее. Завтра они собирались на верховую прогулку.
Чтобы показать, что он – знаток юных душ и замечает в своей племяннице тончайшие нюансы, господин Эндерс сказал:
– Мы влюблены? Не правда ли?
Ирмгард, которая своего дядю считала настолько же старомодным, насколько он сам себя – современным, обиделась на выражение «влюблены». Оно обозначает состояние, которое кажется не вполне подходящим для молодого человека наших дней.
– Влюблена? – И, после паузы: – Скорее всего, лишь готова выйти замуж.
– Ну-ну, – сказал Эндерс. – Меня радует, что ты достаточно современна, чтобы не смешивать любовь с браком. Ты ведь знаешь, что не можешь выйти замуж за кого угодно. Зато в кого угодно можешь влюбиться.
– Я самостоятельна, дядя!
– Только до этого пункта.
Он вспомнил о многих мужчинах, которые при нем домогались Ирмгард. Это были мужчины разных категорий, художники, которым он помогал и которых заранее считал непригодными, – ведь с представлением об искусстве он связывал представление об импотенции. Он не осознавал своих предрассудков, так как непрерывно повторял себе и доказывал, или считал доказанным, что у него нет никаких предрассудков. «Я ничего не имею против бедных, – говорил он обычно. – Видит Бог, я стараюсь так же поддерживать отношения с бедняками, как с богатыми. Но в конце концов, нельзя же ни с того ни с сего брать их в свою семью. Конечно, если бы это был гений, что-нибудь необыкновенное!.. Эккенер, скажем, или Эйнштейн, или, пожалуй, даже Ленин! Какой-нибудь молодец!» А так как среди бедняков, которых он знал, ни один «молодец» ему не попадался, то он держался от них на расстоянии.
Одно время он думал о том, чтобы связать Ирмгард с кем-нибудь из представителей высшей аристократии, которую он без устали пестовал, приглашал, подкармливал и давал ей приют. Он помогал издавать журналы, которые пропагандировали единство Европы, и журналы, призывавшие к новой войне. Он их выписывал. Однако инстинкт, более могущественный, чем благотворительность и человечность, поскольку это был инстинкт собственника, предохранял его от мысли о возможности родственной связи с кем-нибудь из неимущих друзей. Ирмгард должна была выйти замуж за необычайно богатого человека. Либо за владельца имения из старинной семьи, либо за кого-нибудь из молодых промышленников. Господин Эндерс не знал, что между богатством и бедностью бывает состояние, которое все же исключает материальную нужду. Мужчин, которые имеют менее полумиллиона годового дохода, он причислял к беднякам. А когда пытался представить себе «бедность», то перед ним вставали ужасные образы: сифилитические дети, чахоточные женщины, матрац без простыни, заложенное серебро. «Так живет сегодня средний класс!» – говорил он обыкновенно. К среднему классу относил он также и директоров своих фабрик. Пролетариат, по его мнению, был обеспечен. Во-первых, у него был социализм; во-вторых, он не имел никаких потребностей; в-третьих, пребывал под общественным присмотром.
– Только не выходи за кого-нибудь из среднего класса! – сказал он Ирмгард. – Они теперь из нужды не вылезают. – Он был действительно встревожен. Красный затылок, желваки на щеках, вся его коренастая прямолинейность выражали озабоченность. Он выглядит комично, когда чем-то обеспокоен, подумала Ирмгард. Она засмеялась.
Ирмгард знала, что дядюшка станет чинить ей препятствия, и ее симпатия к нему сменилась презрением, которое относилось и к телесным его свойствам. Его грубое здоровье казалось ей неаппетитным, а постоянную восторженность по отношению к прогрессу она считала лицемерной. Она молча смотрела на него несколько секунд, и в голову ей пришло выражение «денежный мешок».
Когда Ирмгард с Паулем и дядей пила чай в ресторане отеля, она была то раздраженной, то нежной, то неприязненной и неискренней. На какие-то секунды даже Бернгейм терял ее симпатию потому лишь, что любезно разговаривал с дядей. Знай она только, что Пауль в этот час следовал лишь тщеславному желанию ему понравиться! Но она не знала мужчин.
О чем разговаривали эти двое мужчин, один из которых производил химическую продукцию, а другой только и мечтал, что «возвыситься»? Об искусстве. Пауль Бернгейм блистал как обычно. Можно было подумать, что он сам собирает картины. Кто сказал бы еще неделю назад, что сегодня он будет пить чай с Карлом Эндерсом?! Мир изменился. Зачем он сдал свою большую квартиру? Он мог бы устроить теперь у себя дома скромный обед. Это сразу произвело бы впечатление.
– Вы, вероятно, сами коллекционируете? – спросил господин Эндерс не без задней мысли узнать таким образом что-нибудь о средствах молодого человека.
– Мой отец приобрел много картин, – солгал Пауль.
А сыну приходится продавать, подумал господин Эндерс. Но сказал нечто другое:
– Ваш отец давно умер?
– Перед войной.
– Вы, естественно, пошли служить в армию?
– Одиннадцатый драгунский! – сказал Пауль с торжеством.
Значит, из обедневшей семьи, мысленно подал реплику дядя. А вслух заметил:
– Инфляция и война разрушили множество семей. Так некоторые совершенно неожиданно оказались в среднем классе. Наш брат часто имеет возможность наблюдать, в каком печальном положении находится интеллигенция.
– Многие, впрочем, разбогатели, – сказал Пауль.
– Да, нувориши. – Дядя произнес это слово скорее уголком губ, чем языком. Достаточно было мимоходом упомянуть о нуворишах, как у господина Эндерса портилось настроение.
В духе тех, чьи деды стали нуворишами, он презирал всех, кто разбогател только сегодня. О своем дяде, основателе химической династии Эндерсов, он говорил как о человеке, который «загребал всеми десятью пальцами». Делавших то же самое теперь Карл Эндерс называл «эти, с крепкими локтями». Будто локти были презренными частями тела, а пальцы – аристократическими. Чтобы вызвать уважение промышленника, Пауль начал излагать один из популярных в то время анекдотов о Раффке – разбогатевшем спекулянте и выскочке, – которые всегда начинались словами: «Пошел как-то господин Раффке послушать девятую симфонию…», или «…на «Валленштейна» в Штаатстеатр…», или в какое-нибудь другое из учреждений культуры, которые были так хорошо известны старым богатеям. Как большинство здоровых мужчин, господин Эндерс любил анекдоты. Он мог искренне смеяться каждой остроте, так как был забывчив и ему ничего не стоило выслушать ее в десятый раз.
Ирмгард обиженно молчала. Чтобы не потерять свое расположение к Паулю, которое стало составной частью ее самолюбия, она преобразовала свое презрение к пошлости его шуток в восхищение его умением беседовать с дядей.
Господин Эндерс отбросил подозрения, что Пауль Бернгейм принадлежит к бедной интеллигенции. Во всяком случае, он пригласил занимательного молодого человека в Д., один из прирейнских городов, в родовое гнездо Эндерсов.
Ехать предстояло через неделю. Разумеется, в течение этой недели и никак не позже ему нужно было получить место и должность. Следовало держаться Брандейса!
Пауль Бернгейм отчетливо понимал, что цель близка. Конечно, он мог пойти к Брандейсу. Пойти к Брандейсу, и что тогда? Вернуть две тысячи долларов и ждать осуществления всех своих планов всего от одного разговора? Возможно, Брандейс что-нибудь предложит.
В первый раз за долгое время Пауль встал с постели ранним утром. Был четверг, его «счастливый» день. Ему казалось, будто он помнит, что четверг всегда приносил ему удачу. Еще в школе. Все, что ему удавалось лучше всего, выпадало на четверг. Выпускной экзамен он сдавал в четверг, в Оксфорд поехал в четверг. И сегодня был четверг.
И солнце сияло. Ни тучки на небе. Ни пылинки. Ни ветерка. Все такси на стоянке были с открытым верхом. Пауль решил взять такси, чтобы не терять необходимой ему энергии в давке метро. Он сел в машину, будто отправился в путешествие за счастьем.
Однако перед массивным многоэтажным домом на Кепеникерштрассе, в котором уже несколько месяцев находилась фирма Брандейса, Пауля Бернгейма охватил страх, которого он никогда прежде не испытывал. Если он теперь ничего не добьется, то в Д. не поедет. Он уже обдумывал отговорки для Ирмгард. Утешительно было стилистически оттачивать такое письмо уже теперь. Это занятие отвлекало от мыслей о предстоящей четверти часа. Он представлял себе полное крушение своих надежд, чтобы легче было перенести более гнетущее состояние – страх перед крушением.
Пауль отказался последовать приглашению швейцара войти в лифт.
Он медленно поднимался по ступенькам и считал их. Если число ступенек окажется четным, все будет хорошо. Когда он достиг второго этажа, оно было нечетным. Ноги Пауля заплетались. К счастью, табличка гласила, что дирекция находится на третьем этаже. Из страха снова получить нечетное число, он перестал считать.
Ему пришлось пройти через большой, неуютный, залитый солнцем зал, в котором стояла едва ли не сотня столов. Рабочий зал по американскому образцу. На всех четырех стенах – огромные электрические часы, как на вокзале. Размеренное шуршание бумаг. Приглушенный стук современных пишущих машинок. Шепот подсчитывающих что-то молодых людей, склонившихся над столами, записывающих бесконечные цифры и орудующих чертежными линейками. Стены голые, окна большие, без штор. Брандейсу нравилось, что его посетителей проводили через эту комнату.
Визит Пауля Бернгейма совпал с одним из «важных совещаний». Нужно было подождать час или два. Тем лучше. Есть время успокоиться.
Но уже через несколько минут его пригласили к Брандейсу.
Брандейс сидел в маленьком темном помещении. Посетители, которые входили сюда после болезненной яркости солнечного света, в первые мгновения ничего не видели. Хозяин достал из стенного шкафа коньяк, две рюмки, сигары, сигареты, спички. Он поставил все это перед Бернгеймом осторожно, беззвучно, словно его большие, сильные, волосатые руки, поверхность стола, бутылка, рюмки и спичечный коробок были из бархата.
Он налил две полные рюмки.
Бернгейм выпил коньяк одним глотком; его раздосадовало, что Брандейс только пригубил.
– Я пью не спеша, – сказал Брандейс.
– Я – ваш старый должник, – начал Пауль.
– Сумма настолько ничтожна, – перебил Брандейс, – что говорить о ней было бы расточительностью. Я должен просить у вас прощения. Мне следовало вас навестить. Вы могли подумать, что я избегаю встреч с вами. Совсем нет! Просто назрела необходимость упорядочить и расширить мои дела. Я был занят. Рад вашему визиту. Но надеюсь, что вы пришли не из-за этих денег.
– Нет, господин Брандейс. Откровенно говоря, я пришел с просьбой.
– Это честь для меня.
Последовала долгая пауза. Ни один не пошевелился. Издалека слышался птичий щебет. Глаза Пауля привыкли к сумраку. Он уже различал темно-красный цвет ковра и ржаво-коричневую обивку двери слева от себя. Он вошел в другую. Сумрачный свет исходил от темных жалюзи на распахнутых окнах.
Нежный ветерок веял по комнате.
Казалось невозможным возобновить разговор. Брандейс схватился за бутылку, чтобы наполнить рюмки.
– Я потерял большую часть своего состояния, – заговорил наконец Пауль. – Мне нужно приискать себе работу. У меня осталось не более двадцати пяти тысяч марок.
– Сумма не маленькая… – сказал Брандейс. – Но конечно, как посмотреть. Она может оказаться и крупной, и ничтожной. Для вас она, вероятно, мала. Я мог бы, возможно, дать вам совет…
– Нет, господин Брандейс, слишком поздно. На этой неделе мне нужно иметь твердую надежду на должность, на имя, на положение.
– Вы, вероятно, хотите жениться. – Он выговорил это слово очень мягко, «ж» звучало почти как «ш».
Пауль кивнул.
– Хорошо, господин Бернгейм, я подумаю.
Пауль поднялся. Брандейс проводил его до двери. Протянул руку:
– Могу я узнать имя дамы?
– Я еще не обручен, – сказал Пауль нерешительно. Он боялся высвободить руку из мягкого, теплого рукопожатия Брандейса. – Однако прошу вас держать это в тайне. Я хочу сделать предложение фрейлейн Эндерс.
– Эндерс, химия?
– Совершенно верно.
– Я вам напишу.
Пауль вышел. На одном из аккуратных блестящих бумажных квадратиков, что лежали на письменном столе, Брандейс написал: «Эндерс – Бернгейм».