355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Рот » Направо и налево » Текст книги (страница 7)
Направо и налево
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:55

Текст книги "Направо и налево"


Автор книги: Йозеф Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

XI

Теперь он был в Белграде.

После полудня он сидел на репетиции в «Зеленом лебеде».

Он не помнил, когда в последний раз был в театре. Года два-три назад. Тогда он несколько раз посетил театр в радостном предвкушении, которое, как он помнил, иногда ощущал в стародавние времена, в студенческие годы. Он приходил и видел, что сцена оставалась пустой даже тогда, когда по ней передвигались актеры. Очевидно, думал он, эти фокусы современной режиссуры рождались потому, что театралы даже пустоту сцены всегда готовы наполнить своим воображением. Поэтому, к примеру, строят лестницы. Когда Николай видел на сцене лестницу, ему казалось, что он сидит перед оголенной внутренностью разрушенного дома. Он помнил землетрясение на Кавказе, которое однажды пережил. На окраинных улицах старинного городка стены и крыши домов обвалились, и взгляду внезапно открылись их внутренности – доски, балки и лестница, которая никуда больше не вела. Небо изгибалось куполом высоко-высоко, а лестница, хоть и вела через несколько этажей, в сравнении с расстоянием, разделявшим верхние ее ступеньки и самые низкие облака, казалась настолько – до смешного – ничтожной, что по ней, пусть почти неповрежденной, масштаб несчастья был виден лучше, чем по грудам щебня и пыльным развалинам.

Еще более гнетущее чувство испытывал Брандейс при взгляде на сцену, так как эта картина гибели была следствием не природной катастрофы, а натужных усилий человека, называемых «режиссурой». Иногда его охватывало любопытство – хорошо бы познакомиться с «режиссером». Как должны выглядеть, спрашивал он себя, мужчины, которых мучают эти беспорядочные видения? Ведь они воссоздают в сценическом пространстве те глубокие бездны, в которые бросаются в своих ночных кошмарах. В годы юности Брандейса на сцене еще использовали свет рампы. Снова он пришел в театр как раз в такое время, когда софиты не столько освещали сцену, сколько просеивали глубокую тьму. И все же было недостаточно темно, чтобы заставить зрителя забыть, что эта ночь создана искусственно: тенями всякой рухляди, ящиков, мостков, чья законсервированная, заново мумифицированная смерть дышала среди представляемых событий механическим холодом. Хотя прожектор и выхватывал лица персонажей из темноты световым пятном, блеск его был все же недостаточно ярким, чтобы зритель мог забыть о человеческих личностях исполнителей. Более того, прожектор словно являл собой любопытство, которое жило в зрителе, – любопытство, которое оставалось еще в зрителе того времени и которое следило не за смыслом действия, а за бессмысленностью движений. Прожектор словно преследовал актера, чтобы узнать наконец, для чего тот поднялся на три ступеньки лестницы, чтобы произнести определенную фразу, и зачем он, чтобы выслушать ответ, снова спустился на три ступеньки. Брандейсу казалось, что в дни его юности от театра требовали меньше. Поэтому он и давал больше. Николай помнил: он никогда не приходил в театр, чтобы увидеть «ожившую» драму Шекспира – ведь нельзя было «оживить» Шекспира в большей степени, чем прочитав его, – а чтобы узнать дистанцию между Шекспиром сыгранным и Шекспиром, живущим в представлении зрителя. Тогда и случалось, что великий актер – именно потому, что ни он, ни сцена ни на мгновение не отрекались от того, что были театром (с рампой, с кулисами, с деревьями, скалами и стенами из картона), – впускал в свое тело поэтическую судьбу и собственную кровь отдавал ради крови шекспировской. Однако сегодня, думал Брандейс, самопожертвованием актера, которое, дабы снискать благосклонность зрителя, должно было происходить в полном одиночестве, руководит режиссер. Режиссура создавала пространство. Теперь же не было людей, чтобы его наполнить. Поэтому пространство оставалось затемненным – в надежде, что узкий световой конус придаст значительность человеку. Какое заблуждение! Человек попадал в дыру и, скованный пустотой, которая становилась отныне его плотью, брел ощупью сквозь череду ночей.

Брандейс никому не сказал бы что-нибудь подобное. Он не считал себя компетентным. Он в этом не разбирался. Это было «не его дело». Он с ужасом думал, что в современном театре кричат как на бирже. Негодная сделка – платить за фикцию, которая не соглашалась быть таковой. За пьесу, которая представлялась, будто содержит в себе яркую напряженную жизнь, и которая, в сравнении с его, Брандейса, собственными переживаниями прошлого, и даже с его поставками сукна на Балканы, никоим образом яркой жизнью не являлась, а была лишь тусклым отражением сна, увиденного бледным драматургом. Нет! Он охотнее ходил в кино. Он любил непритязательную темноту зрительного зала и освещенные тени персонажей, жестикулирующих на экране. Он любил примитивную напряженность вымысла, который честно признавал себя таковым. Ему нравилась отстраненность, в которой пребывал каждый зритель, поскольку другие в действительности находились непосредственно у экрана. Только тела их оставались на сиденьях, как одежда в гардеробе. Брандейс ходил в кино дважды в неделю. Он отдыхал. Не разговаривал. Ничего не слышал. Нетерпеливо ждал конца коротких пауз, когда зажигали свет. Он ненавидел их. И думал о том, чтобы устроить кинотеатр, где никогда не становилось бы светло.

Николай пришел на репетицию в «Зеленый лебедь». Сидел в темном зале один. Он снова убедился, что не интересуется искусством, и уж тем более – «эстрадным искусством». Собственно, русское кабаре, которое он знал еще в старой России, всегда было ему ненавистно. Ему противно было искусство, которое в страхе перед объемностью бытия становилось жеманным. Он ненавидел деликатесы. Ненавидел эти кусочки изображения «изящной» жизни, где люди превращались в лилипутов, крестьянки – в балерин, казаки – в оловянных солдатиков. Ненавидел пустые песенки конферансье, который в его честь – ведь с ним обращались как с кредитором – развернул весь блеск своего остроумия. Почему он не уезжал? Уже в третий раз сидел он на репетиции. А вечером даже проходил мимо театра, чтобы справиться, какова сегодня выручка. Почему он это делал?

Труппа сильно нуждалась. Давно уже она не могла оплачивать гостиницу. Еду в кредит больше не давали. Бывали вечера, когда выручки хватало каждому только на чашечку кофе или чая с печеньем в кондитерской. После очередного представления они сидели за узким столом и вспоминали о связках испуганных кур, дожидавшихся ножа мясника. И все время галдели, так как боялись пауз в разговоре, словно тишина неизбежно стала бы провозвестницей смерти. Со дня открытия «Зеленого лебедя» их дела никогда не шли так плохо. Поспешно разгримированные лица мерцали желтым в вечернем сиянии ламп. Они не хотели расставаться. Каждую ночь ждали, пока не закроют кафе. А потом бродили от одного из трех отелей, в которых проживали, к другому. Все провожали друг друга. И маленькая группка, которая наконец входила в гостиницу, казалась себе жалкой и брошенной другими. Долго еще стояли они, шепчась, в коридоре. Затем дверь номера за каждым захлопывалась, как крышка гроба.

– Почему, – спросил как-то вечером Брандейс, – вы не уходите и не ищете, как заработать себе на кусок хлеба?

Они взглянули на него испуганно и свысока, словно считали его помешанным и даже неполноценным.

– Как, – ответил ему капельмейстер, – оставить «Зеленый лебедь»? Никогда!

И Брандейс понял, что эти люди принимают за зов искусства то, что на самом деле было зовом родины. (Не все они были актерами. Женщины – дочери из хороших семейств, мужчины – офицеры и чиновники, среди музыкантов – два крупных землевладельца, капельмейстер – преподаватель гимназии.)

В первый раз в жизни Брандейс счел возможным вложить деньги в предприятие, которое было ему не по вкусу. С тех пор как он начал заниматься коммерцией, для него стало обычным видеть в каждой сумме некое орудие, средство. Подать милостыню нищему показалось бы ему такой же нелепостью, как разжечь костер, чтобы тотчас залить его водой, или бросить часы на мостовую, чтобы остановить их ход. Он дал Теодору Бернгейму две тысячи долларов не потому лишь, что нуждался в помощи Пауля, но и полагая необходимым воспрепятствовать деятельности земного правосудия. Он не желал отдавать полиции никого из многочисленных Теодоров, которым хотел бы дать денег и которым, вероятно, помог бы. Он ненавидел государственный порядок. Он не понимал его. Однако еще меньше он понимал искусство и эстрадное искусство, которое так преуспевало в декоративных садах ненавистного ему порядка.

И все-таки он оплатил гостиничные счета и поездку «Зеленого лебедя».

Это был последний вечер в Белграде. Веселые и шумные в предвкушении Парижа, они сидели в своем излюбленном кафе, собравшись группами за разными столиками. Вошел Брандейс. Он хотел еще сегодня отправиться в Берлин и искал директора, чтобы попрощаться. Ему казалось забавным, что он дал денег для нелепого предприятия, совершил поездку без разумной причины, потерял время. Теперь он хотел обо всем забыть. Было бы правильнее, рассуждал он, уехать без лишних слов. Однако такое уместно, когда получаешь деньги, а не теряешь их.

Они увидели его тотчас, как он вошел, и окружили, выражая, как и подобало, необузданную благодарность. Он еще раз равнодушно оглядел их равнодушные лица. Вдруг взгляд его вперился в пустоту.

Одного лица недоставало; он не знал имени, которое этому лицу принадлежало. Просто его не хватало.

Минутой позже он сел за стол и заказал выпивку. Только что намеревался он проститься как можно быстрее и стоя. Теперь он сел, чтобы ждать. Лицу, которое он ждал, не могло быть больше девятнадцати. Чем дольше длилась пустота, тем отчетливее видел он смуглую кожу, впалые щеки, большой красный ярко накрашенный рот – словно крик на безмятежном лице – и темные глаза, так близко поставленные друг к другу, что брови, казалось, срослись в одну. Какие туфли она носит? Сейчас это казалось самым важным! Спросить бы, какие она носит туфли, хотя он о ней еще ничего не спрашивал. Не знал ее имени. Конечно, я бы мог ее описать. Но это неприятно, очень неприятно. Лучше я подожду. Я уеду завтра.

Его поезд отходил в одиннадцать вечера. Когда Лидия Марковна вошла, большие часы над буфетом показывали десять. Так что у него еще целый час. Он воспринял как предательство то, что она пришла именно теперь и поставила его в затруднительное положение, понуждая отправиться в поездку, которую он уже отложил. Почему она пришла именно теперь? Получаса явно не хватит, чтобы узнать о ней все, что при известных условиях стоило бы знать. Однако получаса достаточно, чтобы с нею проститься. Хотел ли он, впрочем, чего-то другого? Насколько он мог вспомнить, только для этого он и остался. Она пришла – можно попрощаться. Но все же было бы лучше, совпади ее появление с отходом поезда. Тогда оставалось бы еще три часа до закрытия кафе. И оставалось бы время для другого. А поезд в Париж, в котором поедет «Зеленый лебедь», отойдет лишь завтра, в три часа дня… Нелепая надежда проснулась в Брандейсе: что, если эти часы над буфетом вообще врут? Ему стоило сделать лишь движение, чтобы убедиться в этом. Однако рывок к карманным часам Брандейс отсрочил: боялся обнаружить, что те часы идут правильно. Наконец он извлек свои часы. И словно с трескучего мороза вступил в светлую, лучистую теплоту: одиннадцать давно минуло. Его поезд уже в пути.

– Как, собственно, зовут женщину, которая только что вошла? – спросил он соседей.

– Это Лида, Лидия Марковна.

– Лидия Марковна! – проговорил Брандейс. Он встал и двинулся ей навстречу. Она шла медленно, улыбаясь. Выбирала, приближаясь к друзьям, один из столиков. Николай Брандейс остановился прямо перед ней и так близко, что ей пришлось откинуть голову, чтобы увидеть его лицо. Она подала ему руку. Он потянул ее к свободному столику прямо перед ними.

– Вы – Лидия Марковна! – сказал он, как будто желая удостовериться в том, что ее зовут именно так и словно ему безразлично любое другое имя.

– Да, вы меня не знали?

– Как же, я знал вас! Но я обычно не спрашиваю имен. Только во вполне определенных случаях. Вы, к примеру, – вполне определенный случай.

Он ждал. Она лишь спросила:

– Почему?

– Потому что я хотел бы… – сказал Брандейс. – Я хотел бы просить вас завтра не со всеми ехать, а со мной, ко мне домой.

– Что это вам пришло в голову? Я должна оставить театр?

– Почему нет?

– Но… разве вы не знаете? У меня есть друг. Я не могу его оставить! Я ведь вас совсем не знаю!

– Кто ваш друг?

– Григорий… он сидит там.

Брандейс оглянулся. Это был мужчина с басом, который в сценке «Белые всадники» играл Первого Казака.

Григорий был увлечен карточной игрой.

– Подождите здесь… – сказал Николай.

Он послал к Григорию кельнера с запиской: «Пересядьте сейчас же к нам. Речь пойдет о деньгах».

Григорий подошел. Он смотрел попеременно то на Лидию, с которой не поздоровался, то на Брандейса, которому беспрестанно улыбался.

– Послушайте! – сказал Брандейс тихо. – Вы позволите Лидии Марковне завтра остаться? Со мной?

– Зачем вы отвлекаете меня, дорогой мой? – ответил Григорий. – Я думал, речь пойдет о деньгах.

– Деньги вы получите. Отвечайте.

Григорий прищурился и взглянул на Лидию.

Затем сказал:

– Конечно, если ей так хочется.

– Гриша! – воскликнула Лидия так громко, что все обернулись. Она положила голову на стол и заплакала, прижавшись лбом к мрамору столешницы, словно не доверяла больше никому, кроме мертвого камня.

– Пойдемте! – Брандейс поднял ее с кресла. Подошел директор. Брандейс сказал: – Лидия Марковна вас оставляет. Заплатите господину Григорию двойное месячное жалованье за мой счет. Всего хорошего!

Новый Николай Брандейс вышел теперь на улицу с женщиной.

Он повел ее к стоянке такси.

XII

О Пауле Бернгейме можно было сказать только одно – он остался прежним.

Он начал «сокращать» – этим в те времена в Германии сопровождалось «восстановление».

Пауль Бернгейм сокращал. Он уволил обеих машинисток и, в конце концов, секретаря. Он сдал контору над своей квартирой, а потом и саму квартиру, полагая невозможным оставаться обычным арендатором в том же доме, где был богатым жильцом. Различные привычки опадали с него, как по осени опадают листья с деревьев. Тот почти таинственный механизм, который каждый день в час пополудни доставлял к Паулю Бернгейму хозяина парикмахерской с кисточкой, бритвой и мылом, теперь, казалось, столь же таинственным образом застопорился. Закон, в соответствии с которым швейцар улавливал звук шагов Пауля Бернгейма еще на третьем этаже, чтобы своевременно распахнуть перед ним входную дверь, потерял силу. Однажды Пауль Бернгейм продал автомобиль и рассчитал шофера. Автомобиль отправился к владельцу таксопарка. Паулю Бернгейму казалось, что никогда больше он не отважится взять на улице такси – из опасения сесть в свой собственный автомобиль. Прощание с шофером он сопроводил чаевыми, которые значительно превосходили его возможности и были последним благородным жестом. Внезапно и будто сметенные с лица земли какой-то природной катастрофой исчезли его друзья. Можно было один за другим обыскать все игорные клубы – их там не было.

Казалось, одиночество его стабилизировалось, как и валюта. Пауль снял одну-единственную комнату в обманчивой надежде, что полнота одиночества зависит от величины квартиры. И обнаружил особенное свойство одиночества – становиться в однокомнатной квартире больше, чем в трехкомнатной. Подсчеты Пауля оказались неверными, как и вычисления его матери. У нее был чемодан денег, а у него – акции, бесполезные для практической жизни. Почему не вступил он в сделку с Николаем Брандейсом? Он был бы теперь богат! Богатство, казалось, лежало совсем рядом! За ним осталось еще две тысячи долларов. Его долг Брандейсу. Этого могло хватить, чтобы начать торговлю сигарами. Единственной профессией, которая доставила бы ему удовольствие и соответствовала его способностям, была дипломатия. Он мог еще взять ссуду под залог дома. Однако, поскольку завещанная ему часть дома была обременена уже тремя ипотеками, новая ссуда зависела от согласия матери, а добиться такого согласия он не мог. Фирма «Бернгейм и компания» и без того была на пороге ликвидации. Впрочем, госпожа Бернгейм еще ничего об этом не знала.

Иногда Пауль Бернгейм пересчитывал свое состояние, хотя и без того знал результат. Однако ему мнилось, что могла быть допущена ошибка и что каким-то неожиданным чудом новое сложение даст в итоге новую сумму. Если бы он продал теперь свои акции по сегодняшней цене, то вместе с двумя тысячами долларов итог не превысил бы двадцать пять тысяч марок. С такими деньгами кто-нибудь другой, вроде Николая Брандейса, мог бы за два года заработать миллион… Пауль Бернгейм же принадлежал к числу тех честолюбцев, которым скромный капитал кажется недостаточно хорошим даже для того, чтобы его проесть.

Весенние дни были ясными, небо голубым, улицы белыми, вычищенными с удвоенной тщательностью, а облака, казалось, были окончательно изгнаны из этого мира. Жаль, что у меня нет машины! – думал Пауль. Он не мог припомнить столь прекрасных дней в те времена, когда у него еще был автомобиль. Садясь в автобус или входя в метро, он чувствовал себя опустившимся. Из упрямства и в смутной надежде, что счастливые случайности соберутся над челом сновидца, как облака, Пауль продолжал спать до полудня, хотя рассудок призывал его вставать ранним утром. Когда же его тянуло на улицу, он думал, что клонившийся к вечеру день уже сам доказывает тщетность всякого усилия.

Несколько раз он решался делать визиты до полудня. Заранее обдумав свои предложения, он шел к директорам крупных издательств. Он готов был преувеличить свое состояние, говорить о своей кредитоспособности, о своих связях с Англией, в которые сам постепенно начал верить. Он обходил большие дома, один за другим. Сидел в приемных, где были разложены газеты и журналы издательства, бесплатно предлагавшиеся ожидающим, чтобы те могли свериться с идейным направлением компании, прежде чем добиваться собеседования. Приемные были уютны, несколько перетоплены, и служители в униформе, сидя на высоких табуретах, охраняли их. Директора всегда оказывались на совещаниях. Это были не те «важные совещания», какие в годы инфляции инсценировал сам Пауль Бернгейм, а самые обычные, без каких-либо особенностей, зато намного важнее тех – таковы знатные особы, которые хотя и обладают титулами, но в жизни ими не руководствуются. Пауль сидел и ждал. Как раньше ждали его. Теперь он понимал, что институт приемных был чистилищем капиталистических небес. Нет ничего ужаснее принуждения к терпеливому ожиданию, постоянно нарушаемому звоном колокольчика служителя, появлением новых посетителей, рассеянным перелистыванием журналов, вид которых сулил утешение и в то же время порождал глубокую безнадежность. Случалось, что Бернгейм покидал приемную, не дождавшись приглашения. Избежав беседы, смысл которой терялся уже в приемной, он ощущал радость освобождения, словно его выпускали из сумасшедшего дома. Выйдя за ворота, он оглядывался, как оглядываются на помеху, о которую споткнулись.

Никогда больше не войду в этот дом!

Он снова поехал к матери.

Госпожа советница Военной высшей счетной палаты прижилась в доме госпожи Бернгейм, будто родилась в нем. Теперь Пауль здоровался с ней как с тетушкой. Госпожа Бернгейм все еще ходила потихоньку к своей компаньонке, чтобы проверить, не забыла ли та выключить ненужный свет; хорошо ли вставлен в замок ключ от шкафа – упаси Бог его потерять, не осталось ли открытым окно в вечерние часы – ведь моль может отведать персидского ковра, не треснул ли, наконец, умывальник в комнате госпожи советницы, чего госпожа Бернгейм с трепетом ожидала уже долгие годы.

– Мы договорились, – рассказывала она Паулю, – что подписку на газету берет на себя госпожа советница Высшей счетной палаты. Как раз месяц назад потекло в ее комнате – крыша прохудилась. Она утверждала, что починить ее должна я. Но я объяснила ей, что хозяйка не может нести ответственность за дыры в крыше. Она ведь тоже знала, что крыша не прочь пропустить стаканчик. Однако с того времени больше не капает, и я так и не знаю, надул нас кровельщик или нет. Не мог бы ты проверить?

Пауль поднялся на крышу – проверить.

С высоты он оглядел сад, который теперь, когда началась весна, стал еще печальнее, чем осенью… как бедно одетый человек больше грустит в ясную погоду, чем в туман. Пауль смотрел на пустой сарай, в котором уже не стояли коляски, на конюшню, в которой ржали теперь чужие кони, и на старую собаку, которая лежала перед своей будкой – грязная и вялая, будто знала, что ей нечего больше охранять, кроме набитого обесценившимися купюрами чемодана госпожи Бернгейм.

Как-то вечером мать отложила газету – с тех пор как абонемент оплачивала ее квартирантка, госпожа Бернгейм чувствовала себя свободной от обязанности читать все объявления – и неожиданно сказала:

– Ты знаешь, Пауль, теперь в газете так много свадебных объявлений!

– Да, – сказал Пауль равнодушно. – Следствие войны.

– Молодые люди поступают разумно, – продолжала госпожа Бернгейм, – они женятся рано; это полезно для здоровья и гарантирует долгую жизнь.

Она молчала и ждала, что скажет сын.

Однако Пауль, казалось, задумался; он прислушивался к тиканью часов – единственных в доме, которые еще шли, и к нежному ветерку, что шелестел прошлогодней, оставшейся неубранной, листвой сада. Госпожа Бернгейм схватилась за лорнет, и лишь треск, с которым он раскрылся, вернул Пауля к действительности.

– Тебе уже тридцать, Пауль, – сказала госпожа Бернгейм.

Напоминание о его тридцати годах болезненно затронуло Пауля, будто возраст был его телесным недугом. Действительно, вот они, тридцать лет, а ничего путного из него не вышло. Словно эти три десятилетия, год за годом, месяц за месяцем, день за днем, столпились перед ним – гора времени, – а сам он, праздный, маленький и без возраста – стоял рядом.

– Ты никогда не думал о женитьбе? – спросила мать немного сурово. Лорнет она все еще держала перед глазами.

– А где женщины? – спросил Пауль.

– Женщин достаточно, дитя мое, нужно только поискать.

Она опустила лорнет и дала ему скользнуть по бедру – так засовывают меч в ножны.

Больше о женитьбе разговоров не было. Все время в поезде на Берлин Пауль думал над словами матери. Да, возможно, пора уже жениться. Это довольно просто. Осмотрительность и быстрота решений – вот важнейшие предпосылки. Брак был путем к величию. И он стал искать общества.

Со времен своей юности, с тех блаженных времен, Пауль был знаком с Шандором Текели, молодым человеком из Темешвара, который выдавал себя за будапештца. Он приехал в Берлин как журналист и художник. Он мог одинаково сойти за наездника, чернокнижника и тайного агента. Судьба, которая наделяет несомненным очарованием некоторых молодых людей из Темешвара, привела Шандора Текели сначала в игорные клубы, затем в кабаре, потом в театр, через два года в кино, затем обратно в газету. Однажды в качестве сотрудника Отдела по прессе и пропаганде он сопровождал Красную Армию венгерского диктатора Белы Куна во время наступления на Румынию. Позже он позабыл то время и свою тогдашнюю деятельность. Это означало забыть убийства, многолетнее заключение и тифозные бараки. Это его свойство порождало способность пользоваться настоящим моментом. Проворство, с каким он умел выискивать благоприятную возможность в любой ситуации, было непосредственно связано с забывчивостью, подобно тому как свойство здорового телосложения крепнуть и в зимний мороз, и в летнюю жару связано с другим его качеством: быстро и в полной мере оправляться от болезни. Неверно было бы считать Шандора Текели «бесхарактерным». Он был настолько же забывчив, насколько внимателен. И как бабочка высасывает сладкий сок с каждого цветка, так и Шандор Текели мог из каждого общества, в которое попадал, выудить связи, близкие отношения и дружбу. Он был одним из надежнейших доказательств перемен в обществе, неуверенности представителей старых классов и их наследников, шаткости общественных ценностей и полной беспомощности новых зданий, в которых архитектура создала современные «гостиные». Беззаботный и думающий только о связях, порхал Текели от одной хозяйки дома к другой, не замечая различий. Маскарады, которые в том году просуществовали намного дольше карнавала, он посещал в одном и том же наряде принца в стиле рококо, на обычные приемы являлся в смокинге и жилете с оригинальными лацканами – всегда с улыбкой, которая изображалась полными, темно-красными губами и безупречными сверкающими зубами, всегда готовый сказать каждому при первой встрече любезность, а при второй – нечто интимное.

Не без оснований вспомнил теперь Пауль Бернгейм о Шандоре Текели. Бернгейм знал об обычае Текели дважды в неделю обедать в венгерском ресторане – чтобы не терять связь с родной почвой. Он встретил его однажды. Текели был ему рад. Шандору нравилось, когда хорошо одетые мужчины разыскивали его в ресторане, где он нередко обедал в кредит. В этом ресторане он утрировал обычную свою доверительность, подмешивая к ней искреннюю радость, призванную показать, что его гость является личностью необычайно значительной.

Где Пауль Бернгейм («дорогой, дорогой друг») так долго скрывался?

А он сам?

О, никаких тайн! Множество хлопот. Во-первых, он принимал участие в том деле по новой форме рекламы в заголовках газет. Во-вторых, помогал в рекламном отделе крупной американской кинокомпании, с полгода уже работающей в Германии. В-третьих, вел с одним другом международную корреспонденцию на всех европейских языках для дневных новостей и делал сообщения из литературной жизни. В-четвертых, добывал права на перевод иностранных авторов в Германии и немецких писателей – за границей. Наконец, пришел ему в голову злободневный сюжет для комедии, и он продал его известному драматургу. Кроме того, наклевывается нечто новенькое – собственно, учреждение, которое планирует один человек по имени Николай Брандейс.

– Кто? Этот русский – Брандейс? – повторил Пауль.

– Вы его знаете? – воскликнул Текели и схватил Бернгейма за руку. – Вы знакомы с Брандейсом?

– Да, – сказал Пауль. – Это так странно?

– О, вовсе нет. Это блестящее знакомство!

И симулированное Текели уважение превратилось в подлинное восхищение. «Брандейс, Брандейс!» – восклицал он таким тоном, каким в античные времена гонец возглашал победу.

– Разве вы не знаете? Брандейс – великий человек, человек завтрашнего дня! Он пришел с Востока и добыл здесь свое счастье. За полгода он приобрел двенадцать доходных домов на Курфюрстендам. Стал открывать суконные и мелочные лавки по всей провинции. Говорят, он собирается завалить товарами всю страну. В каждом городишке – магазин! Его девиз: все для среднего класса! Он призывает к спасению среднего класса, основал банк и скоро необыкновенно разбогатеет. Привез с собой из Сербии прекрасную женщину. Она ему в дочери годится. Их можно видеть вместе на каждой премьере. Она, должно быть, русская, графиня, сбежавшая в Белград со сказочными драгоценностями. Она уже готова была их продать, но тут встретила Брандейса. Вы давно его не видели? Вы ведь можете ему позвонить, коли с ним знакомы? Или подождите: возможно, завтра он будет на «Черном и белом».

– Что за «Черное и белое»?

– Вы не знаете? Маскарад в новом хоккейном клубе. Хотите пригласительный билет? Вот! У вас есть ручка? Я тотчас впишу ваше имя. Доктор Пауль Бернгейм, так?

Был свежий, веселый вечер, небо – светлое, как ранним утром, а луна – такая близкая и земная, что казалась сестрой большой серебристой дуговой лампы. Пауль благословлял Текели. «Надо бы встречаться так по нескольку раз в неделю. Этот юнец знает все. И приносит удачу. Все зависит от этого «Черного и белого». Или там произойдет нечто решающее, или нигде больше. На «Черном и белом». Симпатичный вид спорта – хоккей!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю