
Текст книги "Направо и налево"
Автор книги: Йозеф Рот
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
IX
Феликсу Берто
В этом году весна наступила неожиданно.
В комнатах еще царил холод и влажный сумрак зимних дней. Открывали окна. Дома напоминали проветриваемые склепы, а люди, подходившие к окнам, – желтых приветливых мертвецов. Звуки воскресших шарманок, которые вдруг во множестве появились во дворах, словно вернулись с юга вместе с перелетными птицами и вселяли бодрость даже в скептиков. Участились уличные демонстрации радикалов. Политические убеждения расправляли крылья под приветливым сиянием молодого солнца и под плодоносным весенним дождем, изливавшимся в мягкие, нежные, непроглядные ночи.
В один из воскресных дней той весны среди веселых гуляющих по Курфюрстендам людей можно было заметить крупного медлительного мужчину, выделявшегося из толпы. Брандейс все еще носил пальто с поднятым воротником. На него то и дело оглядывались. Он же, казалось, не обращал внимания на прохожих. Он возвышался над большинством из них. Его косившие глаза были устремлены на дома, на таблички фирм, витрины магазинов, деревья по обеим сторонам улицы, на трясущиеся колымаги и закрытые по случаю воскресенья киоски, похожие на развенчанные и отлученные от богослужений часовни. Монгольский разрез глаз и смуглый цвет кожи служили достаточным основанием для окружающих представителей среднеевропейской расы провести его по ведомству «Дальний Восток» и разместить там между буддами, гейшами и курильщиками опиума. Так как инфляция шла на убыль, осознание ценности национальной валюты уже укрепило мораль и патриотизм, и преклонение перед иностранцами уменьшилось в отличие от недоверия к ним.
Прогуливались неторопливо, в весенних одеждах, под ярким солнцем.
Вдруг поднялся неясный шум. Словно ветер, предвещающий грозу, он возник в дальнем конце улицы. Несколько человек побежали. Другие остались стоять, раздумывая, как обрести безопасность, не потеряв достоинства. Между тем шум стал отчетливее. Различалось громкое пение сотен мужских глоток. Различался стук по асфальту сотен подбитых гвоздями военных сапог. Наконец, над пением и глухим железным топотом марширующих ног взвились пронзительные и словно устремленные вперед звуки флейт, музыка бесплотного, абстрактного свиста, мелодия одного из популярных военных маршей. И вот уже виден источник шума: реющие знамена, несколько велосипедистов во главе колонны, а за ними первые ряды марширующих. Это были мужчины с усами, наводящими на мысль о детских молитвах и среднем классе, с лишенными выражения широко открытыми глазами, в которых гнев, гордость и неподкупность умертвили способность видеть. Мужчины размахивали руками, более напоминавшими пустые рукава; их палки висели у бедер на ремнях, свидетельствуя, что они вовсе не обычные тросточки для прогулки, а в эволюции своей остановились на полпути от дубинок к саблям.
Большая часть гулявших скрылась в соседних улицах. Со всех сторон слышался металлический лязг захлопывающихся окон. На пустых пыльных камнях мостовой сияло солнце. По прилегающим и параллельным улицам люди устремились по направлению к Грюневальду, к своим домам. Беспорядочной рысце торопливых ног отвечал неумолимый размеренный марш сапог по главной улице. Пение поднималось над верхушками деревьев. Призрачное звучание флейт проникало сквозь гул колоколов, которые как раз теперь раскачались, будто хотели усилить суматоху, возвестить о наказании Господнем, о конце света и пришествии Антихриста. Это было настоящее воскресенье – одно из тех, что ниспосылаются иногда городам Германии: праздничное, плодотворное и полное убеждений.
Среди небольшого числа мужчин, оставшихся посмотреть на марширующую мимо колонну, находился и Брандейс. Он стоял около одного из туалетов, которых, как всем известно, в Берлине значительно меньше, чем библиотек. Он все еще улыбался. Временами можно было подумать, что Брандейс медлит не для того, чтобы удовлетворить свое любопытство, а по какой-то другой причине. Это был словно его долг: показать и шагающим, и бегущим, как надо стоять; невидящим – как смотреть; возбужденным – как сохранять хладнокровие; политикам – как размышлять; идеалистам – как изучать жизнь. Да, каким бы странным и далеким от европейских обычаев он ни выглядел, хотя одет был в пальто и, казалось, не чувствовал солнца, существовала все же некая связь между ним, полными упований кронами деревьев и мягким дуновением весеннего воздуха. Между марширующими же и этим весенним днем – никакой. И если маршировали они прямиком в лес, то при этом казалось, что они выступают против него.
Хотя мать Николая Брандейса пришла к его отцу-еврею из дома лютеранского пастора и принесла в дом мужа немецкую Библию, мандолину и подписку на семейный журнал, он в Германии не чувствовал себя дома. Ему казалось, что маленькая немецкая колония на Украине была Германией в большей степени, чем эта страна, из которой во все времена эмигранты увозят все родное и в которую во все времена иммигранты привозят с собой все чуждое. Все номера семейного журнала, который выписывала его мать, давали ложное представление о Германии. Этот журнал изображал страну, какой она могла выглядеть во время эмиграции колонистов. Дома, вспоминал Брандейс, он, несмотря на свою внешность, унаследованную от отца, чувствовал себя среди швабских физиономий друзей детства вполне уютно. Здесь же, где лица людей не принадлежали никакой определенной расе – Брандейс называл этих людей асфальт-славянами, – он был иностранцем. Лишь ранняя робкая весна напоминала ему скромные и бережливые усадьбы родины.
Он вспоминал свою юность. Отца, которого довольно рано потерял и который, вероятно, был таким же, как он, стыдливым любителем природы. Отец хотел перейти в православие, чтобы преодолеть ограничения, налагаемые на евреев в старой России. А так как крещеные евреи должны были указывать также свою прежнюю конфессию, он хотел, как многие, стать сначала лютеранином, а уже потом – православным. Даже человек, задумавший заключить с Богом и государством такую сугубо практическую сделку, мог быть подвержен слабости, на которую люди его склада не считаются способными. Старый Брандейс, который явился к лютеранскому пастору, чтобы ввести его в заблуждение, был настигнут Божьей карой, прежде чем исполнил задуманное: он влюбился в дочку пастора. Возможно, он хотел лишь соблазнить ее и, по обыкновению, не жениться. Однако не сумел верно оценить добродетель пасторской дочки.
Итак, он женился. Остался в колонии. И уже не стал переходить в православие. Он отказался от своих великих планов, сделался мелким торговцем с клочком земли, нежной женой и тестем-священником. Через год появился на свет Николай, которого, собственно, звали Фридрих Теодор Эммануил Николай. Русское имя отец добавил ему в затаенной надежде, что юношу пошлют для чего-нибудь в Россию, и имя Николай сможет ему пригодиться. Старый Брандейс не перестал мыслить практически, как это свойственно его соплеменникам. Он умер скоропостижно, от тифа, который опустошал местность. Однако оставил достаточно денег для учебы сына.
Образование Николая прервала русско-японская война, с которой он вернулся офицером 106 пехотного полка. У него и в мыслях не было удариться в политику; его никогда не видели среди толпящихся студентов в университете. Он не понимал их идеалов. Его не занимали ни реакционеры, ни либералы, ни революционеры. Можно сказать, он вообще не был русским. С ранней юности он и сам был молчалив, и ко всякой болтовне испытывал недоверие. Из всех видов службы в России армейская казалась ему самой надежной. Здесь тоже занимались политикой, однако военная дисциплина, по его мнению, в решающий момент могла вытеснить так называемые «убеждения». Тут считались с банальными, но фактами. Военные упражнения, стрельбища, рекруты и казармы, портреты царя, ордена, знаки различия – все было просто и ясно как день. Пойти же в чиновники означало искать протекции, заниматься интригами и сверх того – политикой. Чтобы стать торговцем, у него не хватало необходимого основного капитала. Николай изучал математику. Он думал проявить свои дарования в технических войсках.
Однако его мать, тем временем постаревшая, получила небольшое наследство от своего отца и засеяла несколько не шибко плодородных участков, упросив сына поехать учиться в Германию.
Она опасалась новой войны. По своей наивности она думала, что Россия лишь год будет мириться с поражением, а затем начнет новый военный поход против Японии. Николай послушался. Он учился в нескольких немецких университетах, сменил математику на экономику, скучал, оставался одиноким, вернулся к матери, помогал ей по дому и стал, наконец, от полного равнодушия, школьным учителем в своей деревне Хелененталь. Он жил спокойной и здоровой жизнью, питался регулярно, не интересовался женщинами, ездил в Крым на пару недель, возвращался обратно к полевым работам, много читал, любил детей, собирал вокруг себя собак и поигрывал в карты с видными чиновниками. В 1913 году умерла мать. Годом позже он во второй раз пошел на войну. В 1917-м – стал капитаном. Когда разразилась первая революция, он встал на сторону революционеров. Сражался против большевиков, попал в плен и перешел к ним. Он решил любой ценой оставаться солдатом. Среди путаницы, о которой он мог теперь не тревожиться, это решение являлось чем-то надежным и вело, в свою очередь, к чему-то относительно определенному.
Но его расчеты не оправдались. Однажды произошел один из тех эпизодов, которые были для русской гражданской войны столь же характерны, сколь и малозначительны, но могли придать совсем иное направление жизни и убеждениям отдельного человека. Николай Брандейс сделал открытие, что один-единственный час, который человеку вовсе не кажется важным, способен полностью изменить то, что называется «характером», и заставить его подойти к зеркалу, дабы убедиться, что физиономия его осталась прежней. После этого пережитого им эпизода Брандейс обыкновенно утверждал, что люди не развиваются постепенно, а внезапно меняют свою сущность. Он вспоминал одного помешанного из его родной деревни, который не уставал задавать людям один и тот же вопрос: «Сколько тебя? Ты один?» Нет, одного не бывает. Всегда бывает десять, двадцать, сто. Чем больше возможностей предоставляет нам жизнь, тем больше существ извлекает она из нас. Иной умирал, потому что ничего не пережил, и вся жизнь его была лишь одним.
Вернемся теперь к тому событию. Однажды Брандейс, который воевал на Украине, прибыл в свои родные места и получил командование над несколькими расположенными рядом немецкими колониями, которые хорошо знал. Согласно одному из глупых, извращенных, произвольно отданных распоряжений Николай Брандейс должен был позаботиться о немедленном разделе между обитателями колоний движимого и недвижимого имущества. Немецкие колонии были почти единственными сельскими населенными пунктами в России, где, казалось, не привилась примитивная и так легко принятая крестьянами идея раздела собственности. Сам Николай Брандейс не имел личного мнения о необходимости раздела имений. Однако, верный своему решению оставаться лишь солдатом и как праздником наслаждаться удобствами безоговорочного повиновения, он начал – к негодованию жителей, которые к тому же не могли ему простить, что он так хорошо был им знаком, – простейшим способом, который здесь и требовался, перегонять «лишних» коров зажиточных крестьян в стойла более бедных. Он собрал жителей и объяснил им, что делает это согласно веяниям нового времени и по воле нового правительства. Люди выслушали его молча. Он поехал в следующую деревню, чтобы и там осуществить новые распоряжения, затем – в третью. А когда вернулся в первую, то оказалось, что бедные крестьяне добровольно вернули богатым их скотину. Стойла бедняков снова были пусты. Они не хотели получать то, что называли «чужим добром».
Николай Брандейс сообщил о состоянии дел, получил выговор и предписание силой обратить людей в новую веру. Он грозил им тюрьмой и депортацией. Но это не помогло. Приехал один из комиссаров и арестовал пастора – человека, которого Брандейс хорошо знал с детства. Брандейс просил освободить старика. Пастора приговорили к расстрелу. Брандейс провел казнь. Он скомандовал «Огонь!» на виду у всей деревни.
Едва стих треск ружей, как в сердце Брандейса впервые вселилось беспокойство. До сих пор он действовал в глухоте и онемении солдатского ремесла. Теперь же, когда труп пастора, умершего на коленях, лежал ничком перед выбеленным забором, на котором Николай ребенком так часто сидел верхом, и темно-красная лужица, постепенно расширяясь, растекалась по щелям между неровными камнями несколькими ручейками, – в эти минуты Брандейс переродился. Он снял шапку на виду у всего народа и перекрестился. Затем приказал похоронить тело на погосте. Потом подошел к комиссару и сказал ему, что уходит из Красной Армии. Тот посмеялся над ним и посоветовал посмотреть через пару дней – не исправятся ли бедняки. И лишь в надежде, что они этого не сделают, Николай Брандейс остался.
Он остался – и убедился, что комиссар был прав. Больше и речи не было о «чужом добре». Казалось, разом перевернулись все понятия. Богатые крестьяне стали покорными, а бедные – наглыми. Пастор соседней деревни убедительно проповедовал необходимость раздела имущества. Однако все эти перемены вовсе не успокоили Брандейса, а совсем сбили его с толку. Однажды вечером его охватило какое-то безумие. Им овладело представление, что край света – то место, с которого все должны броситься в бездну вечной ночи, – может быть совсем недалеко. Он отчетливо видел землю как диск, держащийся на шесте, почти как плоский гриб с зубчатыми краями. Достигнуть их стало его целью. Он вскочил на коня. Он скакал галопом на юг. И странным образом – он сам потом не мог вспомнить тот день – достиг моря. Ему удалось добраться до Константинополя. И лишь здесь к нему вернулся рассудок.
Но нет! То был не прежний его рассудок! Совсем другой Николай Брандейс с маниакальным рвением нищенствовал у домов и на улицах, выкрал бумаги у пьяного соседа в маленькой переполненной гостинице, где десять постояльцев спали в одной комнате, в обличии немого македонца, не понимавшего ни слова ни по-гречески, ни по-болгарски, нанялся кочегаром на корабль, с бесконечными приключениями под видом слепца добрался через Балканы, Венгрию и Австрию до Германии, получив поддержку Комитета по оказанию помощи беженцам, перед которым выдавал себя, по настроению, то за купца, то за полковника, то за генерала. Это был совсем новый Николай Брандейс. «Сколько тебя? Ты один?» – спрашивал он. «Меня – с десяток. Я был учителем, студентом, крестьянином, монархистом, убийцей, предателем. Я познал сытость, мир, голод, войну, тиф, беду, ночь и день, холод и жару, опасности и тихую жизнь. Но все это произошло со мной до моего рождения! Нынешний Николай Брандейс родился лишь несколько недель назад!»
Когда он решил так, ему было тридцать семь. Он назначил себе срок в пять лет. Через пять лет он хотел стать свободным человеком. С неумолимой систематичностью, которую он приобрел во время своего помешательства, рассудил он для себя следующее.
Итак, я – новорожденный, только что вступивший в жизнь. Что я должен делать в этом мире? Стоит ли жить в нем? Я свободен только в одном – снова его покинуть. Кажется, впрочем, что он обладает определенной привлекательной силой. Он будоражит мое любопытство. Едва ли он даст мне много нового знания. Однако отягощенному старым опытом не лишено приятности наблюдать, как его приобретают другие. Люди кажутся мне странными, так как в каждом я снова нахожу частицу прежнего, умершего Николая Брандейса. Они все еще живут идеалами, имеют убеждения, дома, школы, органы власти, паспорта; они патриоты и антипатриоты, милитаристы и пацифисты, националисты и космополиты. Я же – ничего из всего этого. У меня были отечества – они погибли. У меня были убеждения – они опорочены. Умер один пастор – и его смерть все проявила. Странно, что люди не верят в чудеса. Во все верят – только не в чудеса. Я пережил чудо. Но кто из всех тех, кто верит в идеи, так же пережил свою идею, как я – свое чудо?
Такой способ наблюдать и размышлять сулит мне немало удовольствий. Если я говорю себе, что в этом – смысл моей жизни, то этого уже достаточно, чтобы оправдать мое решение не уходить из мира, в который я только что пришел. Чтобы радоваться независимости, я должен стать совершенно независимым. При том, каков мир сегодня – а он интересует меня, что почти означает: он мне нравится, – чтобы быть свободным, нужны деньги. У меня два выхода: умереть или разбогатеть. Умереть я могу и будучи богатым; мертвец же разбогатеть не может. Итак, деньги!
Подобные рассуждения никогда еще не приводили человека к богатству. Николай Брандейс был исключением. Это рассуждение – и ничто другое – положило начало его капиталу. Кто может сказать, что управляет случаем? Возможно, случаем, который принес ему деньги, управляло это рассуждение Брандейса?
Случай же этот вполне обычен, и рассказать о нем следует лишь ради полноты повествования.
В Данциге Брандейс познакомился с русским эмигрантом, который проиграл деньги в сопотском казино и теперь думал, не продать ли бриллиантовое колье своей жены. Он просил Брандейса найти покупателя. Тот, однако, предложил знакомцу сделать еще одну, последнюю попытку.
– Заложите колье, – сказал он. – Отдайте мне половину. С нею я в Сопоте буду играть для вас. Если проиграю – останусь вам должен и, хотя сейчас у меня ничего нет, постараюсь этот долг вернуть. Если выиграю – десять процентов ваших денег мои.
Идя в игорный дом, он знал, что должен выиграть. В приступе суеверия Николай потребовал лишь десять процентов. Он играл и выигрывал. Когда выиграл третий раз подряд, ушел из казино. Заработанные десять процентов стали его первоначальным капиталом.
Непоколебимое равнодушие было гарантией его успеха. Да, иногда казалось, что непредвиденные прихоти его фантазии предугадывали непредвиденные пути добычи денег. Другие находили его ужасным. Он считал само собой разумеющимся, что такой человек, как он, решивший без всяких связей зарабатывать деньги с момента своего рождения – так называл он свое дезертирство, заработал и это недоверие. Он доказал, что богатыми становятся не по трезвому расчету, а по вдохновению. И прислушивался к каждому из своих озарений.
Теперь из пяти лет пролетели три года. Он стал богатеть. Несколько недель он поставлял сукно для полиции двух балканских государств.
X
Гудели полуденные колокола. Колонна подкованных сапог потерялась в легком облаке пыли и шума. Улица осталась пустой, люди сидели по домам и в ресторанах. В весеннем ветре веяли запахи пищи.
Николай Брандейс уселся на террасе одного из кафе. Двое мужчин прошли мимо, звуки русской речи ударили ему в уши. Брандейс не любил встречать товарищей по несчастью. Он избегал таких ситуаций, в которых вынужден был с вежливой доверчивостью выслушивать россказни эмигрантов об их прежней роскоши, и с вежливой глухотой пропускать мимо ушей невольные оговорки об их нынешних бедах. Кто из них после своего бегства так же заново родился, как он? Все они, казалось, оставили свои жизни в России. Балалаечное треньканье их тоски надоело ему в той же степени, что и военные марши черных курток, только что прошагавших мимо. Хотя сам Николай и был дезертиром, он не понимал патриотизма, который оплакивает существующее Отечество, будто его поглотил океан. Люди плакали о своем серебряном самоваре.
И все же услышанные русские слова попали, похоже, прямиком в неизвестную частицу души Брандейса, частицу, которую, кажется, обнажила весна. Они упали на воспоминания об украинском феврале, как долгожданные капли дождя на жаждущее поле. Воспоминания расцвели. Теперь он отчетливо различал нежные нюансы весны его родных мест. Он вспомнил февральские дни, когда полуденное солнце внезапно и за какие-то пять минут разгорается до отрадного жара, так что сосульки на крышах вдруг начинают таять, как если бы солнце сделало короткую пробу на лето. Синева неба еще зимняя, кобальтовая. Лишь по краям оно светлое, почти белое, словно покрыто льдом. Но оно уже теплеет, источает задушевное дыхание пробуждающегося летного дождя. Уже поселилось в нем невидимое человеческим глазом вещество, из которого возникают летние облака. Затем поднимается северо-восточный ветер. Капли снова леденеют и возвращаются в сосульки. Стремительнее, чем в предыдущие дни, хотя были они тогда определенно короче, падает на деревню вечер. Лишь бледным серебром мерцают еще березы, разбросанные между другими деревьями лесочка как молодые деньки между старых ночей. На полях просыпаются красноватые костерки из хвороста, в которых пекут картошку, и ветер приносит в деревню сладкий запах дыма. Через широкое болото между дорогой и лесом, где безопасные тропы узнают по близко посаженным ивам, еще можно ходить, не придерживаясь обозначенного ими пути. Земля под каблуком сапога еще замерзшая и гладкая, как хрупкое стекло. Однако сколько еще можно будет переходить болото без опаски? Раз двадцать, не больше! Потом снова появятся голубые блуждающие огоньки – земные созвездия. Утром, если луна начинает убывать, может выпасть столько снега, сколько бывает в первые дни ноября. Снежные хлопья падают густо, но всем уже ясно, что через две-три недели они исчезнут без следа. Приблизительно так, думал Брандейс, там все должно сегодня выглядеть. А я сижу здесь, где посланцы весны – эти чахлые городские деревья, природа под опекой магистрата, марширующие дураки и запах жаркого из кухонь. Почему же я здесь?
У него было такое чувство, словно эта русская речь принадлежала той воскресшей в его памяти ранней весне, будто речь эта была не средством общения людей определенной национальности, а языком самой природы его родины – берез, ив, болот, сосулек, ветра, солнца и полевого костра. Опять эмигранты? Кто знает, во всех них могло жить сегодня такое же воспоминание. Поэтому было так приятно услышать русскую речь. Он расплатился и вышел.
Николай не замечал, куда шел. Он хотел пойти в ресторан, хотя не ощущал голода – из чувства долга, следуя обязанности, которую налагал большой город на отдельного человека, и молчаливому внушению условностей дневного часа. Он решил, что его воспоминание следует назвать не иначе как «тоской по родине». В первый раз он испытал это. И испугался. Что с ним происходит? Может быть, рождается новый Николай Брандейс?
Он не заметил, как оказался на Марбургштрассе. Тоска по родине передалась его ногам, этому устройству для странствований. Они шли самостоятельно. Теперь он снова стоял перед русским рестораном, в котором питался первый месяц после своего приезда, а позже – никогда. Вход был переделан, теперь здесь распоряжался богатый хозяин, кельнеры были в накрахмаленных рубашках, продавщица сигарет – в наряде пажа, гардеробные жетоны – из латуни. Николай оглядел образцы блюд на столе в середине зала. Они потеряли первоначальную неподдельность прежнего, скудного времени и представляли собой компромисс, заключенный с берлинской традицией. Блюда изменились вместе со всеми эмигрантами. Шнапс, который он заказал, оказался мягким и слабым. Он сказал об этом кельнеру по-русски, с выражением ущемленного тщеславия. Ему принесли другой.
Двое мужчин за соседним столиком прервали разговор и посмотрели на него с доброжелательностью, которую проявляют к товарищу по несчастью. Он поздоровался с ними. Они показались ему симпатичными. Оба были лысы; на черепах сияли отражения рано зажженных ламп. При этом они так сильно отличались друг от друга, как могут отличаться только русские – представители большой нации, состоящей из множества малых. Пребывая в миролюбивом настроении, он воздавал по справедливости всем эмигрантам. Этот маленький, черноволосый, со смуглым лицом и черными усиками – выходец с Южной Украины. Крупный блондин с вытянутой головой, безбровый, с розовым цветом лица, легко выдававшим смущение, приехал из Польши или Балтии. Все же оба они – отменные русские. У них схожие вкусы, одинаково работает пищеварение, их организмы сходным образом реагируют на алкоголь. Таким же, как у меня – немца и еврея. Общий для всех вид телесных потребностей. Николай Брандейс выпил следующую рюмку шнапса за здоровье своих соседей.
Он слышал, о чем они говорили. Речь шла о некоем Иосифе Даниловиче, который утверждал, что мог бы теперь в Париже получить от инфляции еще больший доход. Молчаливому Брандейсу показалось вдруг весьма важным предостеречь своих соседей и – обходным путем, через них – совершенно ему незнакомого Иосифа Даниловича. Он вмешался в разговор. Его охотно выслушали.
– От всей французской инфляции останется лишь одно: ничтожный курс золотого франка. Во Франции нет в обращении такого множества банкнот, как в свое время в Германии. К тому же Французский банк не владеет золотом в достаточном количестве – собственно, там три миллиарда шестьсот пятьдесят четыре миллиона золотом, – а это к настоящему моменту обеспечивает около шестидесяти процентов выпущенных банкнот. Французская публика верит в устойчивость франка – психологический факт, имеющий большое значение для стабилизации финансов. Власти станут или насильственно консолидировать долги, или обременять капитал налогами, или, что наиболее вероятно, брать иностранные займы под гарантию золотого запаса Французского банка. В любой момент Французский банк также может принять решение немедленно израсходовать свои золотые резервы, и, по моим расчетам, останется еще два миллиарда пятьсот миллионов золотом как гарантия для банкнот. Англия, конечно, не войдет в число упорствующих кредиторов, она возьмет концессии. Франция же перестанет наивно полагаться на фантастические суммы, которые выкачали из Германии. А это уже шаг к спасению.
Николаю доставляло удовольствие объяснять все это им обоим. Они внимательно слушали. Казалось, они понимают, что разговаривают с большим знатоком, который следит за делами на бирже, обладая преимуществом человека, компетентного в мировой политике.
– Мы тоже собираемся в Париж, но по другим причинам, не деловым.
– Тогда, – сказал Брандейс, – советую учесть, что вас ждут более значительные расходы, чем вы, вероятно, предполагали.
Он встал. Они спросили его адрес. Мгновение он жалел, что связался с ними. Потом дал адрес.
Николай хотел идти домой медленно и окольным путем. Над словом «домой» он посмеивался. Два года он жил в пансионе. Вдруг ему показалось невозможным там оставаться. Воскресенья там были невыносимы, а в воскресеньях самым невыносимым было время после полудня. Изо всех запертых дверей до него доносились звуки любви и граммофона. Хозяйка, вдова надворного советника, надевала в этот день шелковое черно-серое платье. В комнате Николая на платяном шкафу стоял еще футляр со скрипкой, инструментом надворного советника. «В этой комнате у нас всегда играл квартет!» – рассказывала вдова. Брандейс вспоминал о белизне и синеве своего выбеленного известкой дома. Он вдыхал запах сена, навоза, затхлость курятника, пряную терпкость воздуха в конюшне, остроту теплого шипящего лучика лошадиной мочи. И вспоминал смесь запахов карболки и вареной озерной рыбы в пансионе. Вернуться домой он решил только к вечеру.
Вечер наступил раньше, чем он предполагал. Теперь воскресенье недолго еще оставалось выносить. Воскресный вечер на улице был хуже, чем дома. Он заспешил.
В «салоне» его ожидали два господина. Это были двое русских, с которыми он разговаривал в ресторане.
Оба оказались в равной степени застенчивы. Оба были растеряны. Они затеяли какое-то совместное дело – по тому странному закону, который притягивает друг к другу двух слабаков, заставляет вместе гулять двух некрасивых девушек, втягивает в разговор двух глухих и связывает двух робких людей, которые думают, что, объединившись, они совершат нечто отважное. Казалось, в блондина, который был моложе брюнета, определенную смелость вселяет лишь затруднительность положения. Блондин и начал:
– Мы очень рады, что случай свел нас с вами. Мы нуждаемся в вашем совете. Иосиф Данилович, о котором мы сегодня говорили, поставил нас в весьма неприятное положение. Вот почему мы у вас, и, полагая, что вы интересуетесь искусством…
– Я? Искусством? – сказал Брандейс. – Никоим образом! – Его посетители были так смущены, что ему пришлось добавить: – Но это не помешает мне дать вам совет. О каком искусстве идет речь? О картинах?
– Нет, об эстрадных номерах, – начал старший. – У нас есть кабаре, о котором вы, возможно, уже слышали. Оно открылось пять лет назад. Мы играли в самых разных городах, пережили и хорошие и скверные времена. Однако все шло не шатко не валко, и дела как раз вел Иосиф Данилович. Пока мог. Но со времени стабилизации мы ничего больше о нем не слышали. Потому и приехали сюда. На письма и телеграммы он не отвечал. Между тем наш театр находится в Белграде. Контракт там заканчивается. На следующей неделе нам нужно быть в Париже. Но сборы в Белграде невелики – подумайте, какая конкуренция! В Белграде были «Синяя птица», «Золотой петух», «Балалайка», «Белая избушка». Мы – пятые. И мы даем хорошее качество. Но публика испорчена. И у нас нет денег для поездки в Париж.
– Как называется ваш театр?
– «Зеленый лебедь», – сказали они одновременно с гордостью, с какой офицеры называют свой полк.
Николай Брандейс смутно припоминал, что видел афиши с таким названием. Со свойственной ему сегодня вежливостью он заметил, что слышал об этом театре много хорошего.
Не мог бы он им помочь, спросили оба.
И прежде чем ему самому ясно стало, что он говорит, с языка сорвалось:
– У меня случайно на этой неделе дела в Белграде. Я вас там навещу.
Гости ушли.