355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Цодерер » Итальяшка » Текст книги (страница 6)
Итальяшка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:46

Текст книги "Итальяшка"


Автор книги: Йозеф Цодерер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Несмотря ни на что, отец многое понимал, сказала Ольга. При его душевной тонкости он в любом случае многое должен был предчувствовать. Да и можно ли наверняка утверждать, будто он вправду столь многим был обделен? Она лично в его желании куда-то уехать никакого резона не видит, кто сказал, что где-то еще он страдал бы меньше, чем здесь? Допустим, ему жилось бы лучше или хуже, чем здесь, но другим, менее страдающим человеком он бы не стал. Собственно, чем его удел оказался хуже, чем мой, спросила Ольга, может, его судьба даже лучше моей? Впрочем, сама она прекрасно знала: сюда она ни за что не вернется, никогда, а уж сейчас и подавно, она не променяет любые городские трущобы на эту вот избу с видом на кромку леса.

– Может, – сказала она, – я бы с самого начала другим человеком выросла, если бы он хоть раз слово свое сдержал и выбрался отсюда «в мир», «в приволье» или хотя бы в ближайший городишко.

Но тогда не было бы Флориана. А теперь он копошится, как краб, среди прямых людей и высоких деревьев, и у него уже на многое раскрылись глаза. Она не хочет себя с ним сравнивать, но, похоже, у нее нет причин его жалеть.

– Надо надеяться, – добавила она, – отец тоже это понял.

Глядя из коридорного окна во двор, на дровяной сарай, она различила в черной ночной тьме только полдюжины каких-то светловатых, разной величины пятен, но как только погасила в коридоре свет и, теперь уже из тьмы в тьму, снова вперилась глазами во двор, мгновенно – невзирая на то что ночь была туманная и безлунная – распознала в этих мерцающих пятнах на крыше дровника разнокалиберные камни, уложенные там не просто так, а со смыслом, ибо служили гнетом для непрочной кровли из дранки.

Из всех магазинов в городе больше всего она любила ходить в рыбный. Рыбный магазин нравился ей даже больше вокзала, в нем стояла влажная прохлада и иногда пахло морем, осьминоги и плавающие в огромном аквариуме крабы, красные лангусты и здоровенные рыбины оживляли ее представления о морских просторах, она вдыхала запах рыбы, она мечтала затопить весь этот горный городишко морскими водами, нигде не был ей так близок другой язык страны, ибо здесь он становился ключом к иным возможностям, и она радовалась, что в городе нет второго, немецкого рыбного магазина.

Почти каждый раз, то есть чаще всего в компании друзей Сильвано она встречала Лауру, помощницу продавца из магазина готового платья, что рядом с баром: она обслуживала клиентов у примерочных кабин и частенько присаживалась за стойку выпить эспрессо. Когда Ольга выходила в бар со своей жилой половины, Лаура спрыгивала с табуретки у стойки, мчалась ей навстречу, хватала за руки и, раскачиваясь, словно в танце, проплывала вместе с ней несколько шагов, торжественно вводя ее в зал. От нее редко можно было услышать что-то новое, да и говорила она самые обычные вещи, но говорила так вкрадчиво, так лестно, что Ольга поневоле таяла, тем более что знала: самой ей никогда, ни за что такой не бывать, она так в жизни не сможет. Ведь вот на ней тоже модные брюки из бутика, но рядом с Лаурой ей почему-то кажется, что брюки у нее на злосчастных пять сантиметров короче, чем нужно, и пушистый мохеровый свитерок почему-то липнет к бюстгальтеру, словно после дождя. Свои итальянские слова Лаура выбирает из самых общепринятых и затертых, по сути, она всякий раз с небольшими вариациями повторяет свою же вчерашнюю болтовню, уснащая ее то неожиданным темпераментным вскриком, то прочувствованным театральным вздохом. И все равно Ольга видит: Лаура вертит всеми, как хочет, в то время как сама она, еще даже не успев слово сказать, уже фальшивит – неестественным передергиванием плеч, натянутостью любого жеста. Вот Лаура со всеми ее ужимками не фальшивит, потому что для нее, как и для всех в компании Сильвано, это самое естественное дело на свете – трогать друг друга в знак симпатии, ласково прикасаться к лицу собеседника, смеяться когда захочешь, а когда не хочешь, не смеяться… Вздумай она, Ольга, так себя вести – сама себе показалась бы кривлякой, чуть ли не потаскушкой. Но им, друзьям-приятелям и подружкам Сильвано, она безропотно позволяла обнимать и тискать себя, словно куклу, да она и была для них, наверно, чем-то вроде марионетки – хоть и подвижная, а все равно деревяшка. Даже дети ее итальянских друзей сразу распознавали в ней чужачку: уже открывая перед ней дверь, держась за металлическую ручку и медленно отходя в сторону вместе с легкой стеклянной створкой, малыши, что мальчишки, что девчонки, смотрели на нее неотрывно, во все глаза, забывая поздороваться, покуда дверь не припирала их спиной к стене. Ольга все равно бодро бросала им: «Чао!», хотя вместо этого с превеликим удовольствием плюнула бы под ноги или сделала «козу», лишь бы напугать и обратить в бегство. Ибо под этими взглядами она чувствовала себя калекой, на которую все пялятся, страшась ее увечий, но не в силах оторвать от них глаз. «Не иначе, я и вправду больная, – думала она, – дети раньше других все чувствуют и, в отличие от взрослых, не пытаются прикидываться. Но я уже ко всему привыкла, – почему-то эта фраза, едва она ее осознала, показалась затертой, много раз пережеванной, – и отвыкла от всего. Хотя нет, – сказала она себе, – я совсем не от всего отвыкла, просто скоро вовсе перестану понимать, осталось ли в жизни хоть что-то, чему я смогу радоваться». Сильвано все еще лелеял надежду стать архитектором, она же, в отличие от него, не питала честолюбивых помыслов, хотя и чувствовала – в этой жизни ей многого, а быть может, просто чего-то самого главного недостает. Город, этот примостившийся в горах городишко, прямо на глазах съеживался, превращаясь в постылую провинцию, в монотонную череду дней, то чуть более, то чуть менее теплых. Где все заранее известно, все отлажено и предопределено, где одно вытекает из другого, как в замкнутой системе сообщающихся сосудов, откуда нет выхода. Единственная необычность, единственное повторяющееся и потому мало-помалу приедающееся приключение – это ее чуждость здесь, чуждость инородного тела, медленно уничтожаемого равнодушно-враждебной средой. А больше всего ей мешали именно друзья Сильвано, ибо они всегда, круглый год, были неотступно рядом, во всяком случае, они всегда были тут как тут, когда между ней и Сильвано, будь они наедине, что-то могло измениться. Постепенно эта мечта – побыть с Сильвано наедине – стала представляться ей чудодейственным средством от всех бед. Всякую перемену к лучшему, всякое высвобождение для себя и Сильвано она могла теперь помыслить только как пребывание наедине с ним – или, напротив, как разлуку, но тогда уж взаправдашнюю, чтобы действительно далеко, чтобы в самом деле на расстоянии. Друзья мешали им, и ей, и Сильвано, по-настоящему обрести друг друга и понять себя, они вставали между ними незримым кордоном, пролегали трещиной, хоть и не видимой, но вполне ощутимой, – внешне беда была незаметна, но отзывалась каждодневной и нешуточной болью. Сильвано все чаще, хотя и добродушно, бурчал, когда она ласково взъерошивала ему волосы, их губы встречались в поцелуе все реже, зато деловая суета вокруг барной стойки завладевала ими, их помыслами, все безраздельней, простираясь все дальше и глубже, до самых укромных уголков спальни, так что теперь они, можно сказать, всецело жили работой и, по сути, ни о чем, кроме работы, друг с другом не говорили.

Иногда, по утрам, когда удавалось выспаться и она чувствовала в себе прилив сил, какую-то смутную радость жизни, а значит, и манящий вкус каких-то новых, еще не изведанных возможностей, она, прижимаясь пятками к его ногам, просила почесать ей спину между лопатками, как он умеет, сильно, почти до боли, но все равно нежно.

Вероятно, недоразумения разноязычия по-хорошему отчуждали их друг от друга, заставляли более внимательно друг к другу прислушиваться, стараясь ненароком не причинить другому обиду. И хотя оба давно уже чувствовали неладное, понимая, что все большие надежды позади и ничего по-настоящему нового у них уже не будет, они мысленно винили в своих неладах не только себя: им казалось, что всему виной еще и чуждость их языков. Впрочем, говори они на одном языке, у них бы, вероятно, даже и чувства вины не возникало, они бы и не подумали щадить друг друга и вообще куда меньше бы церемонились – что с окружающими, что друг с другом, что с самими собой.

Прильнув лицом к оконному стеклу, она кожей ощущала утреннюю прохладу оконных стекол как прижатую к щеке сосульку. На горизонте между двух округлых лесистых холмов бело-серым клином прорезалась первая рассветная дымка. Как же долго это тянется, как много нужно ей времени, чтобы осознать, что она действительно видит нечто определенное. Вчера на тропинке кусочек обертки от жвачки – но она уже не помнит, о чем именно подумала тогда.

Хольдер Георг не пожелал ни шнапса, ни вина и, только когда она спросила, не хочет ли он соку, застенчиво перестал трясти головой. Сидя против нее за столом в гостиной, долго рылся во внутреннем кармане, пока не выгреб оттуда вместе с кошельком старую фотографию и стал совать ей чуть ли не под нос, долго совал, прежде чем она наконец сообразила, что на снимке это он, Хольдер Георг, только с ужасно изуродованным лицом. Да-да, именно так он и выглядел после операции, хотя, когда в больницу на обследование послали, он и думать не думал ни о какой операции, бородавка на лице всю жизнь была, эка важность. Давно когда-то с царапины началось, похоже, когда свинью забивали, ну, она мало-помалу темнела и вроде как раздуваться начала, он сначала решил, что это просто от старости, от возраста. Теперь-то, после операции, он думает, может, это его горящим фосфором ошпарило, потому как на фронте каска, известное дело, от всего не защитит.

– Вот, гляди, – буркнул он, и в скудном свете горницы она и правда различила на снимке жуткие, слоями, разнородные и разноцветные пласты мяса, как заплатки на одеяле. Радостно смеясь при виде охватившей ее оторопи, он тыкал пальцем в собственное лицо на фотографии и приговаривал: да-да, он знает, как ей противно, у него и самого, когда там, в больнице, он в первый раз в зеркале туалета на себя глянул, вмиг охота пропала с этакой рожей домой возвращаться. И что сено до операции не успел убрать, и что вообще лето на дворе – ему все стало безразлично. Лучше бы, конечно, они его вовсе не оперировали. Но теперь, когда уже год прошел, он ко всему привык, и ему плевать, как люди на него смотрят. Он по-прежнему тыкал фотоснимок ей в физиономию, и она, переводя глаза с фотографии на лицо Хольдера, искала на нем следы шрамов и почти не различала их – ну разве что едва заметные тонкие линии на коже. У него амбар без дела стоит, деловито заметил Хольдер Георг, так что, ежели здоровья и времени хватит, он его перестроит, пару комнат для курортников там оборудует, ну, если не к этому сезону, то к следующему точно, потому как не дело это, чтобы такая добротная крыша, как у него на амбаре, зря пропадала, а муку они все одно давно в магазине покупают.

Она так никогда и не решилась спросить Сильвано: может, ему легче будет, если она все-таки уйдет. Вдруг он только того и ждет, чтобы она его об этом спросила, вдруг ему еще страшнее, чем ей, может, теперь настал ее черед быть мужественной? А может, успокоила она себя, надо просто оставить все, как есть…

Когда она сказала, что не хочет ставить деревенский комод в спальню, Сильвано глянул на нее с веселым удивлением. В комиссионном магазине, запустив руки в карманы, он как раз такой – тяжеленный, разлапистый, с выцветшей росписью на дверцах – комод и разглядывал. Ему нравился этот рыдван из кедра, она сразу поняла и сразу сказала: только не в нашу квартиру. Она на своем веку на эту деревенскую красоту всласть нагляделась. Она не стала говорить, что при виде этого комода на нее сразу накатывает безысходная тоска деревенских вечеров, особенно по выходным и праздникам. Но Сильвано не пожелал или не смог ее понять, а может, подумал, что для нее в их бедной «шанхайской» квартирке это будет кусочек родины, – короче, не дал себя переубедить и за немалые деньги, да еще и радуясь покупке, приобрел этот источенный червями комод, этакую дарохранительницу для всего, от чего она не чает, как избавиться, всего, что мечтает оставить и похоронить в безвозвратном прошлом. А для него вся эта тьма, из которой она до сих пор толком не выкарабкалась, оказывается, имеет художественную ценность.

Из окна горницы она увидела мальчишку в синей ветровке, потом его белые перчатки, потом – узкий деревянный крест у него в руках. На лестнице уже громыхали шаги Унтерталлингера и Филлингера Карла, вместе с Лакнером и Фальтом они пришли выносить отца. Отец обучил их чтению, счету, письму, и им в школьные годы еще не довелось ходить разыскивать его по кустам да канавам, он тогда еще не пил так.

За завтраком Флориан неловким нервным движением опрокинул со стола кружку кофе, а когда она наклонилась подтереть кофейную лужу тряпкой, вдруг стал заваливаться на бок и забился в судорогах. Изо рта пошла пена, он то и дело норовил грязную тряпку, которой она пол подтирала, в рот засунуть, словно собственный пронзительный крик себе же обратно в глотку заткнуть хотел. Однако еще до прихода общинного врача, за которым кинулась мать, он сам успокоился, ушел в мертвецкую и больше уж не давал себя оттуда выманить никакими силами. Внезапно словно окаменев, он в безмолвной неподвижности скрючился на стуле у изголовья гроба, не позволяя накрыть его крышкой и завинтить болты – только накричав на него, Ольге удалось сломить его исступленное, молчаливое сопротивление. Утром, с взъерошенными волосами, Флориан явился на кухню и, стоя возле ее стула и обращаясь сверху вниз к ней одной, рассказал приснившийся ему кошмар. На Рождество в рождественском оркестре он играл на трубе перед Господом. Сам того не желая, он дважды отрывал мундштук трубы ото рта и нарушал слаженную игру оркестра истошным криком, на первый раз Боженька ему только попенял, но на второй оторвал пальцы обеих рук, он до сих пор помнит, как пытается перебирать клапаны трубы – и не может, он уже и проснулся, и ночник включил, а все еще со сна по постели шарил, пальцы свои оторванные искал, пока до него наконец не дошло, что все это только сон и можно перестать пугаться.

Задолго до того, как Ольга приметила из окна горницы мальчишку с деревянным крестом, ей бросился в глаза жезл регулировщика в руках пожарного инспектора в коричневом мундире: этим жезлом он направлял подъезжающие машины к стоянке за трактиром «Лилия». На конце жезла был красный кружок, каких она никогда прежде не замечала, величиной с кулак, но ей почему-то подумалось – величиной с детскую головку, да, красная детская головка на белом фоне, как в белом воротничке.

Первыми на площадь стали стекаться мужики и парни, постояв и потолковав немного, они скрывались в дверях «Лилии». Она хотела надеть черные брюки и черный жакет, а под жакет темно-серую, антрацитового тона, водолазку, в которой она выглядела вообще никак, словно неживая, но, подумав, плюнула и надела юбку, однако и водолазку снимать не стала. Стоя между окном и кроватью, пыталась сосчитать детишек, которые стайками сновали по площади – от дверей «Лилии» к двум ступенькам магазинчика Агнесс, потом от клена посреди площади к дверям церкви. Красные шапочки, произнесла она про себя, красные шапочки, но и красно-белые, и красно-синие лыжные шапочки, они будут носить лыжные шапочки до начала апреля. Впрочем, лица ребятишек ее радовали, она смеялась за оконным стеклом, глядя на эти смеющиеся мордашки, один паренек пихнул другого в спину, тот шлепнулся, но тут же вскочил, не переставая смеяться – хохотал, как безумный.

Примерно за полчаса до начала траурной церемонии показалась первая группа девушек и женщин, они робко жались подальше от входа, у цоколя колокольни, прямо под циферблатом солнечных часов, что красовался над ними несколькими метрами выше: на штукатурке стены теневая стрелка почти неразличима. У пожарника, что продолжал размахивать жезлом, на плечах красные погоны без знаков различия, на груди слева красный витой аксельбант.

Когда четверо носильщиков вошли в мертвецкую, возле гроба перед пустыми стульями стояли только она да Флориан, сторожихи не было.

– Она у себя в комнате, переодевается, – пояснила Ольга.

За эти дни у нее не раз была возможность поговорить с отцовской сожительницей, но Ольга не захотела, она и с отцом с девчоночьих лет тоже ни разу не поговорила по-людски, не захотела поговорить. Только с Сильвано, с ним одним, она говорила и говорила без конца, всеми словами, какие только можно придумать, и постепенно изнемогла от этих речей так же, как прежде изнемогала от молчания.

Когда Унтерталлингер и Лакнер подняли гроб, оторвав его от дощатого настила, Флориан раньше них выскользнул в гостиную; спускаясь по лестнице вслед за мужчинами, что выносили отца в последний путь, Ольга слышала, как Флориан на кухне о чем-то толкует с матерью. Однако вскоре, еще на лестнице, он ее нагнал и сжатым кулаком то ли погладил, то ли ткнул крышку гроба, словно надумал с оставшихся ступенек спихнуть отца вниз.

Когда спустились с крыльца, идти стало легче, ноги понесли ее будто сами. По дороге ей то и дело бросались в глаза новые ограды вокруг пансионов, нарядные, из стволов молоденьких березок, сбитые вперекрест аккуратными ромбиками, не то что прежние, вкривь и вкось, заборы из лиственницы. Там, где в новых местах укрепили камнем откосы, кладка была уже бетонная, старых же подпорных стен, насухо, без всякого раствора, сложенных из валунов, почти не осталось. Пожалуй, сейчас она во многом готова была согласиться с отцом, хотя что толку от его проповедей, если почти ни слова из них сам он оказался не в силах претворить в жизнь.

Когда отца понесли вокруг церкви, ей в этом исполнении старинного обычая почудилась какая-то непристойность. Хотя всякого покойника они понесли бы точно так же, ей показалось, что отца несут как-то по-особому, словно напоказ, словно преступника; да и все их траурное шествие – сплошная показуха и больше ничего.

Вон, шляпы алыми гвоздиками украсили, да-да, у каждого музыканта за тульей местной тирольской шляпы пылает алая гвоздика, и капельмейстер, Райдер Тони, по случаю отцовских похорон тоже заткнул себе за тулью алую гвоздику из Ниццы, вон и в венке точно такие же гвоздики. Кстати, помянуть отца молитвой он так и не сподобился, и вряд ли просто от нехватки времени. В свое время его чуть ли не сутки допрашивали в полиции – это когда мачты высоковольтной линии подорвали и по вилле комиссара полиции кто-то палил из леса. Поговаривали, что задержанных итальяшки тогда даже пытали, чему якобы имеются неопровержимые доказательства.

У дома священника, в уголке возле крыльца, валялось несколько свежесрубленных кривых ольховых стволов с красными ранами на месте сруба. И там, где у деревьев отсекли сучья, тоже зияли свежие раны, розовато-кровавые, словно цветки шиповника. Почему-то ей вдруг ужасно захотелось ощутить со стороны Флориана – как будто он и вправду на такое способен – поддержку и помощь, хоть она и не знала, против кого помощь или ради чего, может, против всех и вся, в том числе и против самой себя.

Когда с колокольни, как перед воскресной мессой, ударили большие колокола, деревенская площадь, насколько Ольга могла ее оглядеть, была запружена народом вся. Двери «Лилии» стояли нараспашку, и из них все еще выходили мужики и парни, большинство, в том числе и молодые ребята, в черных костюмах, словно в парадных мундирах, брюки наподобие шаровар, без складки, и короткие, обычно чуть ниже пояса, пиджаки. Флориан надел темно-серый, в полоску, двубортный костюм отца, хотя перед тем ни он Ольгу ни о чем не спрашивал, ни Ольга его заранее ни о чем не просила.

С первыми ударами торжественного звона площадь пришла в движение, создавая внутри себя какой-то торопливо копошащийся, ей одной известный порядок: пожарная рота уже стояла шеренгой, красные полоски на брюках пожарных вытянулись по струнке, оркестр сам собой образовал каре, вокруг кишмя кишели разгоряченные и даже слегка веселые лица, лица под хмельком, с которых лишь постепенно сходил праздничный смех, безотчетный и беспричинный. Две учительницы, готовя детей к погребальному шествию, срочно выстраивали их в колонну. Перед порталом церкви Ольга увидела катафалк, наброшенное поверх гроба черное полотнище с серебристо-белой каймой. Да это же народное празднество, подумалось ей, нечто вроде казни, впрочем, это и есть казнь, самая настоящая, разве что отсроченная, казнь задним числом.

Сторожиха не пошла рядом с ней, не пошла и рядом с Флорианом. В одном из самых последних женских рядов Ольга лишь однажды, мельком, ее углядела, когда траурное шествие огибало церковь: вторая, другая – жена? женщина? – отца в коричневом костюме, в черной косынке на голове, брела в длинной веренице таких же, как она, деревенских баб. За спиной у себя она услышала чей-то сдавленный шепот:

– Кабы не ветер, погодка совсем весенняя, а так вон какая холодрыга, считай, все равно что зима.

Когда настоятель с двумя священниками в фиолетовом облачении вышел из церкви и встал у изголовья катафалка, на котором под гробовой крышкой и венком из гвоздик лежал отец, с колокольни надрывно и тонко затрезвонил похоронный колокол. Ольга обернулась и увидела старика крестьянина, который нерешительно, на ширину ладони приподняв над головой шляпу, другой рукой потирал стынущую лысину. «Да надень же, нахлобучь ты свою шляпу», – чуть не прошипела она в лицо старику, но промолчала. И горестно, всем телом вздрогнула, когда начальник пожарной команды гнусаво-пронзительным голосом гаркнул: «Тихо все!»

Голые ветки верхушки клена мягко колыхнулись за кладбищенской стеной, когда Филлингер и Фальт, Унтерталлингер и Лакнер на ремнях-помочах опустили гроб в могилу. Она услышала стук первых комьев земли, которые священник сбросил вниз маленькой лопаточкой. По обе стороны могилы были установлены два небольших, потемневших от старости медных котелка, и теперь торопливые руки окунали в эти котелки еловые ветки, дабы окропить могилу – многие, впрочем, кропили кое-как, наспех, брызгая на что попало, в том числе и на лица стоящих поблизости школьников. «Ну же, давайте, закапывайте, забрасывайте, затаптывайте ногами!» – приговаривала про себя Ольга, без разбора пожимая тянущиеся к ней руки, все новые и новые.

Вершины окружающих гор все еще покрыты снегом, в воздухе тихое покалывание и как будто легкий треск, как щелчок выключающегося тостера. Она почувствовала руку Флориана у себя под локтем, и тут же эта рука будто перехватила ей горло, перехватила куда сильней, чем траурный марш, от всей души наяриваемый оркестром. Людские фигуры вокруг замерли, словно вымерзший по зиме молодой перелесок. Апрельский ветер гонял по кладбищу холодный весенний воздух, и вдруг ей стало покойно до смерти, покойно и безразлично.

Вместе с Флорианом она направилась к «Лилии», его мать то ли в знак приветствия, то ли на прощание кивнула ей и вдоль кладбищенской стены побрела к школе, поэтому Ольга сама, первой, не пропустив впереди себя Флориана, толчком распахнула дверь трактира и как в омут ринулась в клубы дыма, винного перегара и в гвалт голосов. Слева, на той половине, куда смотрела трактирная стойка, столы были составлены в два длинных ряда.

– Посчитай мне, – тут же услышала она визгливый голос старика Польстера, – посчитай!

Хотя за чистенькими, под белыми скатерками, столами еще никто не сидел, подавальщицы уже деловито расставляли тарелки с супом и клецками. Ольга оглядела столы, дымящиеся тарелки, пустые скамьи вдоль стены, пустые стулья напротив. У стойки сгрудились напивающиеся мужики и парни, они сбились гуртом, плечо к плечу, голова к голове, ляжка к ляжке – непрошибаемая стена мужских тел, потного и сивушного мужского духа. И дикий ор из многих дюжин силящихся перекричать друг друга мужских глоток. Вот так они друг с другом беседовали, и напивались, и время от времени поглядывали в ее сторону, но так, словно они с Флорианом пустое место. Ольга распорядилась подавать на стол вино и лимонад. Несколько секунд она неотрывно, в упор, смотрела на жирное лицо какого-то мужчины, еще не старого, но совершенно беззубого.

– В нашем сегодняшнем, современном мире… – услышала она, как прошамкал беззубый.

Среди всего этого скопища мужских торсов – ни единой женщины. Флориан раскрошил клецку и теперь гонял куски по тарелке, словно кораблики, подталкивал их ложкой, выуживал из бульона трубочки нарезанного зеленого лука и водружал их на куски клецок, словно украшения. На скатерти ни пятнышка, ни крошки, длинный ряд столов – словно подчистую выметенная, безупречно прибранная разделительная полоса.

Некоторое время спустя явились мальчишки-причетники, служки, паренек, что нес крест, и смотритель кладбища Отто – священники не пришли. За их столом уселись мальчишки и Отто – мальчишки в самом дальнем конце, Отто рискнул добраться почти до середины и сел, оставив несколько тарелок промеж собой и Ольгой, которой он лишь молча кивнул. За другой, такой же девственно белый стол, водрузились мужики, вызвавшиеся нести гроб, и дружно, как по команде, принялись хлебать суп, теснясь друг к дружке, словно шайка заговорщиков, и всем видом показывая, что они от Ольги наособицу. Ольга громко крикнула им «Приятного аппетита!», но на таком расстоянии, да еще при таком гаме в зале, они ее не услышали. Тогда она, последней, окунула ложку в суп, уже едва теплый. Со стороны стойки до нее то и дело доносилось непонятное словосочетание «сидячий подъемник», пока наконец она не сообразила, что речь идет о продлении горнолыжной трассы – до самого леса и еще дальше, в лес.

Все вокруг, все, кто сейчас накачивался вином, пивом и шнапсом, только что за ее пьяницу-отца молились, все как один дружно бормотали что-то в ответ на слова священника, молились, как положено, и за того, кто умрет следующим. Что ж, Ольге и не нужно с ними разговаривать, ритуал соболезнующих рукопожатий позади, ей и дышится теперь легче, даже в этом насквозь прокуренном зале. И совершенно ей ни к чему, чтобы хоть кто-то – Хольдер Георг или старик Плозер, который однажды в шутку даже ласково ущипнул ее за ушко, – подсаживались к ее столу сказать несколько добрых слов об отце, как это испокон веков водится на поминках, на поминальной трапезе. Значит, и она никого не будет уговаривать есть суп, по ней, так пусть стынет, пусть покрывается глазками жира, и пирог на сладкое тоже пусть не едят, не надо делать ей одолжение, клецки в супе пускай хоть замерзнут, ей все равно, она платила за еду, а не за красивые речи. И смотри-ка, они и вправду ради нее ни на какие уступки не идут, ради нее никто не прикинется любезным, никто ей в угоду и не подумает сказать про отца, что сердце у него было доброе и человек он, в сущности, был неплохой. Нет, она даже рада, что они ее сторонятся. Когда они от стойки на нее глазели, она беззастенчиво глазела в ответ, нет, она не откажет себе в удовольствии спокойно, в упор разглядывать все эти притворно безобидные, изможденные трудом и пьянством рожи, нет уж, она не упустит возможности людей посмотреть и себя показать. Флориан исподлобья пялился на мужиков и не говорил ни слова. За одним из столов, что прямо у стойки, уже резались в картишки, в подкидного, как нетрудно было догадаться по азартным выкрикам. Она явственно расслышала голос Райдера Тони, капельмейстера: «А вот и мы по крестям!», в зычном, сытом басе еле сдерживаемое торжество, но вслед за этим громкий шмяк кулаком по столу и гортанный, ликующий взвизг старика Плозера: «А червонного-то валета и позабыли, ха-ха!»

Когда служки, причетники и парнишка, что был с крестом, доели каждый свой кусок пирога, за столом перед двойной шеренгой тарелок, кроме Ольги, Флориана и смотрителя Отто, никого не осталось. Тут к ней вдруг протиснулся хозяин «Лилии» и спросил, что делать с супом, а заодно и с пирогом, который в кухне уже нарезали. Суп, ответила Ольга, пусть еще постоит, правда, клецки размякнут, ну да ничего. За все заказанное она, разумеется, заплатит, и за пирог тоже, пирог подавальщицы и кухарки могут домой забрать или сразу на кухне съесть, он, Нац, тоже может к ним присоединиться, она всех приглашала, и его тоже, а расплатится она, как он пожелает – хочет, наличными, хочет, чеком.

В задней комнате кто-то уже затянул песню, упрямым одиноким голосом, время от времени перекрикивая общий гвалт. По мелодии и обрывкам текста Ольга ее узнала: «…покуда не померкнет свет в твоих очах, в твоих очах». Это Флетшер, пояснил Флориан. Да, песня знакомая, здесь, в горах, ее часто приходилось слышать – «А если враг придет на нашу землю, будь он сам дьявол во плоти…». Снова и снова голос то тонул в шуме, то прорывался, начиная задушевно, почти речитативом, а под конец переходя на истошный, надрывно-пьяный вопль: «То край родной, ему верны мы всем сердцем и душой».

Ну, наконец-то, сказала она себе и еще раз обвела глазами тарелки с застывшими в озерках супа островками жира. Как будто только этого, только вот этой задушевной встречи с прошлым, она и дожидалась. Пусть там, в задней комнате, для нее поет всего лишь разнесчастный пропойца Флетшер, один из так называемых «бобыленков», которому на свой заброшенный горный хутор жену и хозяйку даже по газетному объявлению вовек не заманить, жалкий горемыка, над которым по праздникам, когда он накачивается в «Лилии», вся местная ребятня измывается. Однажды стащили у него шляпу, и нашел он ее только на следующее воскресенье в церкви – эти негодяи на кружку для пожертвований ее нахлобучили.

Не хочет ли она расплатиться, спросил Флориан, а то он сам заплатит. Но она попросила его подождать, посидеть с ней еще немного, почему-то, сказала она, все здесь кажется ей сейчас таким родным, хотя вместе с тем и странным. Флориан нервно почесал тыльную сторону ладони, безжизненно замершей на столешнице. Может, она собирается поспорить насчет оплаты, осторожно спросил он. Почему, с какой стати, удивилась она в ответ.

Бургомистр на поминальную трапезу не пришел, из совета общины явился только уполномоченный по социальным вопросам, один из сыновей Хольдера, и сел за другой стол, к мужикам, что были при гробе. Она слышала, как Унтерталлингер расспрашивает его насчет нового закона о сборе грибов и социальный уполномоченный с удовольствием растолковывает ему этот закон во всех подробностях: что местным владельцам лесных угодий лицензия на сбор грибов вовсе не нужна, зато их родственникам, ежели инспекция обнаружит их в лесу без сопровождения владельца, нужна. Лицензию, а точнее говоря, годовой грибной пропуск по самому льготному тарифу получают местные жители из тех, кто владельцами лесных угодий не является, тогда как туристы для получения временного грибного пропуска обязаны предъявить письменное подтверждение пребывания в отпуске не менее чем на пять дней, к тому же и платить им придется по гораздо более высокому тарифу, чем местным. А дороже всего обойдется лицензионная карточка тем, кто хотя и прописан в провинции, но местными жителями не являются, то бишь не местным, пришлым, проще говоря, городским грибникам, причем им будут выдаваться только однодневные пропуска, и не где-нибудь, а в местных туристических бюро, которые, как известно, раньше девяти не открываются, чем уже в определенной мере обеспечиваются гарантии, что пришлые грибники не составят местным сколько-нибудь серьезной конкуренции. Словом, новый грибной закон создает все предпосылки для того, чтобы, не отваживая курортников, оградить леса от наших земляков-горожан, то бишь от наших соседей снизу,а по-простому, по-немецки говоря, от итальяшек, которые в прежние времена в грибной сезон ни свет ни заря толпами валили сюда что из Вероны, что из Венеции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю