Текст книги "Падение короля"
Автор книги: Йоханнес Йенсен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
ЧАСТЬ 1. СМЕРТЬ ВЕСНЫ
МИККЕЛЬ
Дорога свернула налево, перекинулась через мост и побежала мимо домов Серритслева. По обочинам густо зеленели придорожные канавы, среди травы мелькали желтые цветочки; местами в полях светлели дымчатые пятна там, где разбросаны были туманные островки цветения; смеркалось. Солнце зашло, прозрачен был посвежевший воздух, но на безоблачном небе не видно было звезд. Медлительно переваливаясь на ухабах, в Серритслев въехал воз с сеном. Осторожно крадущаяся в темноте по деревенской улице упряжка со своим грузом напоминала приземистого лохматого зверя, который, уткнувшись носом в землю, неспешно трусит себе, погруженный в свои звериные думы.
Возле корчмы воз остановился. Взмыленные лошади косились назад, оборачивая морды, и грызли постромки, они рады были остановке; возчик спустился со своего сидения на дышло, соскочил наземь и привязал лошадей, затем, повернувшись к крыльцу, высморкался и покричал туда:
– Эй, есть там кто-нибудь?
Почудилось, или… Никак окно засветилось? Кажись, свет зажгли. И в тот же миг на крыльце появилась служанка. Возчик спросил себе водки. Покуда он ждал, когда ему вынесут, на возу что-то зашебаршилось, оттуда осторожно свесилась пара долговязых ног, ощупью старавшихся найти дышло, их обладатель кряхтя сполз на брюхе с воза. Очутившись наконец-то внизу, он стал отряхиваться – это был длинный и мосластый человек в надвинутом на лицо капюшоне.
– Доброго здоровьица вам! – сказал он возчику, который в это время зычно откашливался, опрокинув в себя чарку красной жидкости. Переждав, попутчик спросил:
– Ну что, хозяин? Поедем дальше? А не то, может, заглянем вместе в горницу и выпьем еще на дорожку, чтобы лучше ехалось!
Едва ступив через порог в освещенную комнату, возчик застыл на месте, остолбенев от почтительности, но и товарищ его заметно оробел. Посреди горницы вокруг стола сидели знатные господа – офицеры саксонской гвардии{1}, которая с недавних пор разместилась на постой в городе. Все поражало в этих усачах, блистающих ослепительными нарядами: пышные прорезные рукава алого цвета, перья, – все так и горело, так и било в глаза огненным сверканием, от которого нельзя было отвести глаз. Подле них стояли составленные вокруг стола и прислоненные к стульям мечи и копья – грозное боевое оружие. Кожаные ремешки ниспадали ладно, приноровленные привычкой к хозяйской руке. Все четверо оборотились было на дверь, но тут же и отвернулись, занятые своей беседой. Служанка поднесла вошедшим две кружки пива и поставила для них свечу на столик возле дверей. Не успела она еще отойти, как один из сидевших посередине комнаты с хохотом откинулся на сидении:
– Нет, вы только полюбуйтесь вон на того, что в капюшоне! Такого не каждый день увидишь! – Это было сказано по-немецки.
Остальные добродушно обернулись, а как глянули, так невольно тоже засмеялись. Долговязый в это время стоя пил из кружки, при этом он подогнул коленки, над кружкой торчал высунувшийся из-под капюшона длинный нос, и вся фигура, безусловно, представляла уморительное зрелище. Допив кружку, он спокойно уселся за свой столик и, щурясь от света, который падал ему прямо в глаза, наполовину обиженно, наполовину насмешливо, как бы выражая этим философское отношение, обратил свой взор на пирующую компанию.
Тогда один из офицеров встал из-за стола, прошел разделявшие их несколько шагов и вежливо обратился к нему по-немецки:
– Мы посмеялись не со зла – не окажете ли вы нам честь выпить вина в нашей компании?
– Danke[1]1
Спасибо (нем.).
[Закрыть], – ответил ему долговязый и направился к столу, за который его пригласили, на ходу расшаркиваясь и отвешивая поклоны. Прежде чем залезть за стол и окончательно усесться на скамейку, он поклонился по отдельности каждому из сидящих, называя при этом свое имя:
– Миккель Тёгерсен, студиозус.
Затем он принялся теребить свои волосы и поглаживать себя ладонями по обветренному лицу. Он услышал, как ему в ответ назвали четыре имени, одно из них прозвучало по-датски, и вот уже перед ним стоял бокал и пламенело алое вино. И со всех сторон вразнобой понеслось:
– Ваше здоровье! Ваше здоровье!
– Ваше здоровье, Ihr Herren![2]2
Господа (нем.).
[Закрыть]
Миккель чинно отпил вина и, ощутив, как оно разливается у него внутри, еще больше выпрямил свое тощее, как жердь, тело. Наскоро обведя беглым взглядом присутствующих, он остановил свое внимание на одном из господ офицеров, который сидел, подперев голову рукой. Рука была белая и гладкая, без выпирающих жил и костей, пальцы утонули в каштановых волосах. Лицо было продолговатое, а его выражение вдруг напомнило Миккелю молоденького канатоходца, которого он видел как-то в трактире во время ярмарки, тот сидел и скучал в одиночестве, должно быть ему нездоровилось.
Сейчас Миккелю вспомнилось это молодое изнуренное лицо: точно такое же выражение глаз было сейчас и у человека, сидевшего напротив. Вдобавок Миккелю показалось, будто он уже где-то его видел. Кто бы это мог быть? Где они встречались? Судя по всему, он из дворян.
И вновь перед Миккелем очутился наполненный бокал. Со всей учтивостью Миккель поднял его и рассеянно выпил, мысли его были заняты молодым человеком напротив, которого он силился вспомнить, все остальное было точно в тумане.
Некая тайна витала над этой темноволосой головой; вот юноша повернулся лицом к столу, и сразу же бросился в глаза широкий разворот его плеч – оказывается, он на редкость стройно сложен. Отчего же он грустит? Этим чертам больше пристала веселость.
А беседа текла своим чередом, все четверо военных людей вели себя предупредительно с Миккелем. Миккель совсем расчувствовался и проникся доверием к этим немцам, ведь откуда им знать, что в городе у него есть прозвище Аист. Миккель говорил с ними по-немецки, и это доставляло ему удовольствие, но то и дело он отвлекался, в голове все время вертелось дурацкое прозвище… Ведь, если посмотреть с другой стороны, немцы не могут знать и того, что в своем узком кругу он известен как сочинитель латинских од и эпиграмм… Вот отчего только ни слова не проронит этот молоденький?
– Отто Иверсен!
Вот оно – названо имя! Так и есть. Это, конечно, он. В тот же миг Миккель вспомнил серые, обветшалые ворота, каменные стены и островерхую башню – это было там, в родной Ютландии. И сразу всплыло ощущение, как он стоит, маленький и жалкий, за воротами. Миккель побывал там несколько раз. С тех пор прошло много времени. И только однажды, да и то мельком, он видал во дворе молодого барича. Оказывается, это он и есть – Отто Иверсен! Тогда он еще был щупленьким мальчуганом. Миккель не раз потом вспоминал его. Мальчик стоял среди двора, окруженный сворой собак, и держал на руке нахохлившегося сокола. А сейчас вот он – сидит напротив, высокий и тоненький, словно молоденькая девушка.
Ландскнехты негромко чему-то засмеялись. Миккель спохватился и снова поднял чарку.
В дверь заглянул возчик:
– Ну, я поехал, – сказал он и, поставив возле порога сумку и соломенную корзинку с яйцами, закрыл за собою дверь. Это было имущество Миккеля: все, что он раздобыл во время похода в деревню; вот он, его позор, красуется у всех на виду. Смотрите, кому не лень! И Миккель в смятении повернулся спиной к двери.
Но немецкие ландскнехты только посмеялись и, не долго думая, нашлись, как тут поступить – яйца, мол, всегда можно употребить. Страдая от своего унижения, Миккель с радостью отдал им корзинку, и все яйца были тут же выпиты сырыми. Только Отто Иверсен не пожелал угощаться, он по-прежнему не произнес ни слова.
А Миккель Тёгерсен согрелся и осоловел, он ощутил прилив дружелюбия, винцо развязало ему язык, и все же он никак не мог избавиться от гнетущего чувства. Казалось бы, вся душа его так и устремилась навстречу беспечным удальцам, но в то же время он страшился своего откровенного порыва; какое-то расплывчатое чувство овладело Миккелем и равномерно закачало его на своих, волнах. Исподтишка он, словно влюбленный, кидал на господина Отто просительно-недоверчивые взгляды: дескать, узнаешь ли ты меня? Нет, кажется, не узнал.
У одного из немецких ландскнехтов губа была рассечена шрамом, усы кое-как прикрывали его рубец; он не мог отчетливо произносить слова; слушая его шепелявую речь, Миккель Тёгерсен про себя печально веселился; все, что он видел и слышал вокруг, согревало ему душу. Однако, разомлев от вина и разнежась до совершенного благодушия, он в глубине своего существа все больше ожесточался, он чувствовал, как в нем подспудно нарастает пронзительный холод, но он подавил это чувство и взял себя в руки.
Трое немцев отошли к трактирной стойке. Миккель Тёгерсен и Отто Иверсен остались одни за столом. Ни тот, ни другой ничего не говорили, Миккель спрятался в свою скорлупу. Опустив глаза, он уставился в темное пространство между столом и скамейкой, его охватило горькое чувство одиночества. Решив, что надо успокоиться, он со вздохом поджал под себя длинные, как оглобли, ноги, отер пот со лба и наконец сладил со своим возбуждением. Напротив него Отто Иверсен вертел свой бокал, у него был вид больного человека.
Когда немцы вернулись за стол с новыми бутылками другого, еще не испробованного вина, Миккель Тёгерсен повел себя спокойнее и пить стал благоразумнее, без прежней торопливости. Тут у них началась настоящая попойка, и о посторонних вещах думать стало некогда. Отто Иверсен опоражнивал бокал за бокалом, сколько бы ему ни подливали, и ни чуточки при этом не менялся. Клас, тот, что с рассеченной губой, затянул песню довольно-таки странного содержания.
Миккель Тёгерсен взялся за один из огромных двуручных мечей и, примериваясь, взвесил его на руке – ему стали показывать разные приемы. Когда отточенное острие мелькало перед его лицом, по спине у него пробегал неприятный холодок, он сам этому удивился, потому что никогда раньше не замечал за собой страха перед обнаженным клинком.
А Клас пел:
Половина слов вместе со слюной застревала у него где-то в усах. Потом стали рассказывать солдатские байки о рукопашных схватках, случавшихся в различных сражениях – вжик, вжик! – о победах и смертельных опасностях, и…
– Генрих, а ты помнишь еще белокурую Ленору? – громогласно кричит вдруг Клас в бесшабашном веселье.
Еще бы не помнить! И Генрих тут же высыпал всю историю, точно горох из мешка. Клас с Самуэлем корчились в припадках неудержимого хохота.
А Миккель Тёгерсен молча поеживался, слушая откровенные излияния, и косился на Отто Иверсена; только он один и заметил промелькнувшую на юном лице высокомерную усмешку: чуть-чуть покривились губы, словно противная вонь шибанула в нос баричу.
У Миккеля перехватило дыхание, он раз за разом проводил ладонью себе по щекам.
А Генрих, как ни в чем не бывало, продолжал свой рассказ. Отто Иверсен отвернулся от стола и сидел нога на ногу. Наконец рассказчик окончил свою повесть и наступила полная тишина, точно всем вдруг стало неловко. Наверное, Отто Иверсен почувствовал, что из-за него все смолкли, он обернулся лицом к столу и, словно настаивая на своем мнении, долгим взглядом впился в глаза рассказчика.
Генрих явно опешил. Но тут вмешался Самуэль, у него уже была наготове следующая история. Он был немолод и рассказал не про любовь, а про дикое побоище, которое ему однажды довелось пережить, народу тогда передавили видимо-невидимо, топтали упавших, выдавливая кишки, многие так и захлебнулись в собственном дерьме. После этого рассказа в комнату словно прорвалась струя холодного воздуха, и снова стало возможно дышать. Клас, как человек знающий толк в подобных делах, засыпал Самуэля вопросами, и тут Миккеля разобрал смех от шепелявого произношения Класа, он задрал кверху нос и разразился хохотом: «Кхо-кхо!» А вслед за ним Отто Иверсен сперва лениво поднял глаза, как бы нехотя скривил рот и наконец тоже запрокинул голову и захохотал во все горло. Грохнул смехом, точно его взорвало, и – все. Как отрезало. Он опять умолк и замкнулся.
Немного погодя все пустились в обратный путь, чтобы успеть в город, пока еще не закрылись на ночь ворота. Очутившись на улице, Миккель снова почувствовал отчуждение между собой и ландскнехтами, он немного поотстал и плелся сзади; как только они вошли в Северные ворота, Миккель попрощался и немного постоял, провожая взглядом удаляющуюся компанию. Они направились к центру города, а он повернул налево, к себе домой.
КОПЕНГАГЕН НОЧЬЮ
Дом, в котором жил Миккель Тёгерсен, стоял у самого частокола, отделявшего Пустервиг от города; он жил в чердачной каморке вдвоем с другим студентом, Ове Габриэлем. Ове еще не ложился, он всегда допоздна просиживал над книгами при свете сальной свечи; приподняв голову, он мельком взглянул на вошедшего Миккеля, и тотчас же снова углубился в свои занятия.
Миккель с грохотом уселся к столу с другого края и швырнул перед собой тетради с университетскими записями; утром он их читал, и вот вернулся, но здесь все оставалось по-прежнему.
Миккель испустил вздох. Подняв голову, Ове Габриэль взглянул ему в лицо и медленно поводил раскрытой ладонью перед своим носом.
– Ты выпил, – сказал Ове.
Ове ограничился одним лишь утверждением, что Миккель нынче бражничал. Сидит, выпучился, точно сыч, глаза так и светятся добронравием, хотя бы раз заслезились! Так нет же, не сморгнет, поди перегляди такого! Вот уж три года Миккель неизменно видит перед собой лицо прилежнейшего студиозуса, и все эти годы он ежечасно вынужден терпеть красноречивое молчание, полное нескрываемого осуждения. Неподкупный взор Ове Габриэля молча следовал за каждым его движением, еле скрытым пренебрежением пригвождая Миккеля к стулу и испепеляя его праведной ненавистью. Вот сейчас Ове Габриэль наверняка напомнит: «Не забудь, что мы занимаемся при моем свете».
Миккель встал и открыл слуховое окошко, которое находилось на самой крыше, и, выпрямившись во весь свой рост, по пояс высунулся наружу. Так он обыкновенно спасался от своего соглядатая.
О! Как прохладен воздух, как сияют звезды высоко над головой! По обе стороны горбились крыши, точно выпяченные спины свернувшихся в клубок, уснувших зверей. Внизу брел дозором по улице сторож, останавливаясь перед каждой запертой дверью, чтобы посветить на нее фонарем. Зато позади частокола мерцала во рве вода отражением одинокой звезды, запутавшейся в камышах. В зеленовато-мшистой тьме простерлась притихшая земля; издалека доносилось с озер нестройное пение лягушек. Город уснул. Во рве у подножия частокола чуть слышно чмокала вода. Где-то на крыше тоскливо мяукала кошка.
Миккель Тёгерсен повернулся в оконном проеме и, запрокинув голову, обратил взор к печной трубе и к звездам. Голова у него закружилась, ноги поехали, точно скользнув голыми ступнями по связанным в пучок лезвиям. Но Миккель был даже рад этому – потому что мука его стала нестерпима. Лучше было бы ему, если бы он висел на веревке меж небом и землей, такое положение более всего отвечало бы той круговерти чувств, которую он в себе ощущал. Миккель снова перевернулся и облокотился на холодную крышу.
«Сусанна! – воскликнул он мысленно. – Сусанна!» И такая нежность разлилась в нем при этом воспоминании, что все безгласные и неживые вещи вдруг ожили, обретя душу и сердце. Молча стояли притихшие дома, источая вокруг доброту; растроганно мигали звезды. В смирении ночной тишины отчетливо трепетал пульс жизни, по заливу пробегала рябь, и даже потемневший воздух, казалось, вздрагивает, словно живое создание, осознавшее свою тайну и свою судьбу.
Но едва лишь он мысленно произнес заветное имя, как душа его оскудела и озлобилась. Миккель засопел и распрямился.
Но чу! По городу разносятся голоса. Громкие возгласы вызвали в воображении картины освещенных комнат, напомнив о том, что где-то рядом идет в это время жизнь.
Миккель Тёгерсен нырнул назад в свою каморку. Посередине ее стоял раздетый Ове Габриэль, готовый отойти ко сну, во взгляде его теплилось удовлетворение от исполненного долга, он весь тихо светился, словно восковая свечечка.
– Ну и отощал же ты! Непонятно, в чем только душа еще держится! – язвительно усмехнулся Миккель и смерил взглядом Ове Габриэля, чье мешковатое тело напоминало худую, только что отелившуюся коровенку. Ове Габриэль залез в кровать под овчину, улегся поудобнее, сложил ладони, выпалил в лицо сожителя стихом и, закончив, прибавил тоном сытого удовлетворения:
– Et nunc extingue lucem![4]4
А теперь погаси свет! (лат.)
[Закрыть]
«Погаси свет! Погаси свет! – мысленно передразнил его Миккель. – Всего-то и надо, что – фук и нету!» Он задул свечу и, прихватив с собой остроконечную палку, ощупью спустился впотьмах с лестницы. Сверху до него доносилось умиротворенное бормотание Ове Габриэля, который творил молитву на сон грядущий.
Час был поздний, и всем давно полагалось сидеть по домам, а не шататься по улицам, но Миккель решил нарушить правило. Он повернул направо и бодрым шагом отправился по улице Пилестреде к центру города. Но пройдя немного, он замедлил свое движение и наконец остановился. На улицах было пустынно, в домах – темно, деревья в садах уснули, сомкнув в вышине развесистые вершины. Отовсюду веяло запахом свежераспустившейся листвы, и, словно после дождя, терпкий воздух отдавал кислинкой.
Не спеша Миккель двинулся дальше. На углу до его слуха донеслось пение вигилий{2} из монастыря святой Клары. Приглушенные стенами голоса звучали чисто и печально, словно то пели узники в темнице. И перед взором Миккеля предстало высящееся в подземелье распятие, красными и синими пятнами проступавшее в полумраке.
Очутившись возле сада, зажатого между двух высоких домов и отгороженного от улицы деревянным забором, Миккель остановился. В листве время от времени раздавалось потрескивание и шорох, словно в оседающем стогу. Влажный от росы угол островерхой крыши блестел в звездном сиянии. Постояв немного, Миккель нехотя поплелся дальше.
Когда он пришел на Рыночную площадь, там горел свет и было людно – понаехавшим в город чужеземным наемникам не сиделось дома; однако же попадались навстречу и местные городские жители. Миккель Тёгерсен собирался уже свернуть на улицу Кёбмагергаде, чтобы отправиться восвояси, но тут навстречу ему попалась компания ландскнехтов, бывшая уже весьма навеселе.
– А вот и наш ученый друг! – воскликнул один, которого Миккель сразу же признал по особенному нечистому выговору; это была знакомая четверка, которую Миккель повстречал в Серритслеве, сейчас к ней прибавилось еще несколько человек. Клас подхватил Миккеля под руку и стал его тянуть за собой, и Миккель не смог устоять перед уговорами. Сперва они пустились в обход по трактирам – из одного переходили в другой и в каждом пропускали по стаканчику. Как ни хотелось Миккелю хорошенько гульнуть вместе со всеми, но вид такого же хмурого и печального, как и прежде, Отто Иверсена, отбил у него всякое веселье. Да и как ни крути, а в душе Миккель все-таки понимал, что господа с ним возятся потому, что он их забавляет.
Посреди площади Хойбро к ним подошел какой-то тщедушный малый в желтых чулках и сказал им что-то такое, что, по-видимому, произвело на всех большое впечатление: по крайней мере после его рассказа они так припустили по улице, что только пятки засверкали, и всей гурьбой скрылись за углом Хюскенстреде. Про Миккеля Тёгерсена никто и не вспомнил. Он немного постоял и огляделся вокруг. Впереди темнел безмолвный замок, все вокруг словно замерло, только во рву возле деревянных опор моста покачивалась лодка. В стороне спокойно стояла устремленная к небесам башня, высматривая что-то прищуренными глазницами окон. Миккель пробубнил себе под нос стих из Вергилия про вечную ночь и того, кто не спит.
Что же теперь – идти домой? И, лежа в постели, слушать храп Ове Габриэля? Нет уж! Миккель нагнул голову и потащился вслед за ушедшими. Пускай они убежали без него, это еще не значит, что он им надоел и его нарочно бросили.
На Хюскенстреде в нескольких домах горел свет. Миккель шел тут крадучись; проходя мимо закрытых ворот, он замечал особенный запах этого места. Здесь пахло соломенными циновками и мускусом, и перед Миккелем пронеслись смутные образы индийских караванов, верблюжьего помета, иссушающего зноя.
Из лавки Конрада Винсенса доносились голоса, дверь была приотворена. Миккель Тёгерсен осторожно приблизился и заглянул в щель – из господ, собравшихся внутри, никто не садился, все были на ногах, сразу видать, что происходит нечто необыкновенное. Миккель так и не решился зайти, он на цыпочках отошел немного в сторону и стал так, чтобы удобно было незаметно подглядывать. И тут он обнаружил возле ваги знакомую фигуру; он знал этого шестнадцатилетнего барича, то был королевич Кристьерн{3}. Миккель вздрогнул, его даже в жар бросило; отступив на шаг, он, взволнованный и растроганный, отодвинулся от дверей. Таким, как он увидел сейчас принца Кристьерна, он и запомнил его на всю жизнь. Кристьерн стоял немного расставив ноги, на нем были зеленые в белую полоску чулки и алые башмаки с длинными загнутыми носами; он стоял вполоборота к Миккелю, на плечах у него лежала, свешиваясь на грудь, длинная золотая цепь. В левой руке он держал кисть дорогого вяленого винограда, а правой отщипывал от нее ягоды и кушал. Миккель отчетливо видел его тонкий безусый рот; на подбородке темнел пушок пробивающейся молодой бородки. Но больше всего поразили Миккеля глаза – они были маленькие и немного раскосые, но зато ярко "блестели. У принца был крутой выпуклый затылок, шея – толстая и круглая. Вот он обернулся и кивает застывшему в восторженно-подобострастном поклоне Конраду Винсенсу; волосы принца были густого темно-рыжего оттенка.
«Ах, – подумал Миккель, – а ведь и я тоже рыжий!»
Как строго выражение отроческого лица! Но нет – вот он засмеялся и прищурился. Спокойней! Поразительно! Вот это действительно человек!
Миккель глядел во все глаза, пока они не затуманились слезою; незаметно для себя он громко вздыхал, весь предавшись восхищенному любованию. За всем дальнейшим он следил с пристальным вниманием. Каждое движение окружавших принца господ было полно благолепия, ноги стояли в изящной позиции, вот один подходит – грациозный взмах отставленной руки, и перья его берета метнулись по полу; а вот другой склонился перед ним и говорит, сияя белозубой улыбкой; и вот уже подъяты тяжелые кубки, все пьют за здравие принца, а он в ответ наклоняет голову, упираясь в грудь подбородком. Вокруг на цыпочках приплясывает Конрад Винсенс, весь в лихорадке осенившей его славы.
И только один среди них держался запросто – горбатый карлик в вычурно-пестром наряде. Когда к нему обращались, он дрыгал ногою вбок и отвечал, задрав кверху голову, становясь похожим на мопса, который тявкает, стоя на задних лапах. Миккель различал со своего места, что после каждой фразы коротышка оттопыривает языком правую щеку. Один раз все дружно расхохотались, и даже принц блеснул зубами в улыбке, а карлик сильнее прежнего выпятил щеку, – тут уж Миккель не удержался и на радостях посмеялся сам с собой. Как благовоспитанно и сдержанно звучали голоса в комнате! Ее освещали два ароматических светильника. В самой глубине Миккель приметил Отто Иверсена, который стоял в стороне, однако и он, казалось, был доволен и весел. Но Миккелю было сейчас не до того, чтобы разглядывать Отто Иверсена.
Долго простоял завороженный Миккель, жадно упиваясь ярким зрелищем, которое представляли собой собравшиеся вельможи; ему казалось, что и на него тоже падает отблеск великой благодати. Как только в комнате нестройно зашумели и общество, по-видимому, начало расходиться, Миккель отпрянул в сторону. Он увидал, как все весело высыпали на улицу и прямиком направились через дорогу в трактир Мартина Гельца. И тут Миккель обратил внимание на походку принца Кристьерна.
Миккель еще часа два-три побродил по улицам. Далеко за полночь он снова столкнулся со своими немецкими знакомыми как раз в ту минуту, когда они входили в пользующийся недоброй славой притон на Страннене{4}. По звучанию голосов было слышно, что они докутились до одури. Отто Иверсена среди них уже не было.
Наутро копенгагенские обыватели увидали странное зрелище: на коньке высокого дома возле Рыночной площади красовалась карета о четырех колесах. Кто-то ночью ее разобрал, втащил по частям на крышу и там снова собрал. К полудню уже весь город знал, что это была шалость принца Кристьерна.