355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йоханнес Йенсен » Падение короля » Текст книги (страница 10)
Падение короля
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:45

Текст книги "Падение короля"


Автор книги: Йоханнес Йенсен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

КРОВАВАЯ БАНЯ{42}

Тишь стояла в Стокгольме. Только цокают копыта конных разъездов, которые скачут по улицам, проверяя, все ли заперты двери.

Что же там делалось! Какие сцены вставали в воображении обывателей за запертыми дверьми! Все примолкли у себя по домам, из каждого окошка выглядывало непонимающее лицо с вытаращенными глазами, к каждой щелке приникло по настороженному глазу. Весь город кучно лепился на своем островке, словно большой муравейник, по бокам на все стороны торчали вверх подъемные мосты, словно разинутые челюсти, а внутри по тесным комнатушкам тысячи доведенных до исступления душ, очумев от темного страха, строили самые дикие предположения. От муравейника, кишащего растревоженными муравьями, исходит особенный кисловатый запах; таков сейчас был воздух Стокгольма, отравленный незримым чадом расстроенного воображения.

Лишь около полудня – Аксель к этому времени не находил себе места от бешенства, вновь и вновь видя перед глазами неизменно ровный и терпеливый солдатский строй, – около полудня наконец – началось.

Да, все эти люди, которые вчера, разряженные в пух и прах, шли в замок, преисполненные чувства собственной значительности для страны, сейчас шли обратно.

Можно было подумать, будто знатнейшие мужи Швеции всю ночь, не жалея сил, учились ходить правильным строем. Туда они шли вразброд, как придется, сегодня возвращались построенные согласно чину и званию, впереди – высокое духовенство, за ним – дворяне соответственно знатности рода, а замыкали шествие правящие бургомистры, члены магистрата и состоятельные горожане. Никто уж не возвышался в седле, все нынче спешились и сравнялись и брели покорно, словно стадо попарно связанных овец. Палач, протомившийся все утро без дела, дождался наконец своего часа. Стройной процессией приблизились они к эшафоту; разбитые подагрой старички епископы плелись довольно понуро; среди дворян иные выступали гордо, как заносчивые бараны; некоторые горожане вскидывали и мотали головой, совсем по-овечьи, как бы силясь сбросить веревку; но большинство послушно следовало за стадом. Всего их было тридцать или сорок пар.

Архиепископ Маттиас из Стренгнеса за свой высокий сан удостоился чести первым сложить голову на плахе: он все еще был облачен в алый бархатный плащ. Аксель узнал его, когда старичок, опустившись на колени и сложив руки, обратил кверху свое сморщенное личико. Но время не ждало, палачам предстояло немало хлопот. Архиепископ поднялся с колен и стал раздеваться под открытым небом.

Тут Акселем овладело страшное беспокойство, его точно колотило изнутри. Он обернулся к Люсии, которая выглядывала у него из-за плеча, и отпихнул ее от окна.

– Не смотри на это, – бросил он ей в таком лихорадочном возбуждении, что она задрожала; Люсия снова спряталась в постель.

Когда Аксель воротился к окну, казнь уже совершилась. Полуголое тело архиепископа Маттиаса лежало на земле в одних штанах и чулках, а голова лежала рядом, чуть в стороне от него. Алый плащ… Her, то была его собственная кровь, которая широко растеклась вокруг.

Аксель не успел отвести глаз от этой бедной отрубленной головы, как свистнул ему в уши меч палача и хрястнул удар, и на глазах у него вторая голова отпрыгнула с плахи на землю, и вслед брызнула струя крови. То была голова епископа Винсента из Скары. Тем временем раздевался Эрик Абрахамсон Лейонхувуд. Площадь заволновалась, слышались громкие выкрики и ругательные слова.

Весь в огне и в лихорадке, Аксель глядел в окно. Он увидел, как очень тучный дворянин, воздевая руки и махая ими в воздухе, держал речь, но невозможно было понять ничего, что он выкрикивал срывающимся голосом. По ту сторону площади в окнах верхних этажей видны были лица, и речь мятущегося человека, видимо, обращена была к ним. Но те ему не отвечали. Аксель посмотрел на серые тучи, они плыли над самыми крышами, время от времени покрывая площадь мелкой сеткой моросящего дождя.

Аксель видел, как одного за другим хватали и уводили людей, и узнавал среди них представителей высшей шведской знати. Некоторые торопились и впопыхах сами раздевались, путаясь в рукавах, другие дожидались, когда с них стащат платье, предоставляя палачам управляться, как им вздумается. Стадо теснилось и жалось друг к другу, окруженное со всех сторон вооруженными солдатами. Среди последних Аксель разглядел Миккеля Тёгерсена и еще кое-кого из своих товарищей.

Аксель уже успокоился и наблюдал сверху за тем, как распоряжался внизу Йорген Хумут, руководивший работой палачей, помахивая затянутой в перчатку рукой – ради такого случая он вырядился, как на праздник.

Уже много голов полегло кругом, вернее, они торчали на окровавленной земле, словно высунувшиеся из воды пловцы. Кровь растекалась по площади, образуя фигуру, похожую на гигантскую букву. Всякий раз, как Аксель подходил к окну, у этого рунического знака уже успевали вырасти новые ответвления, словно бы с каждым разом он приобретал новое значение. Казнь следовала за казнью с утомительным однообразием. Ненастный день становился все пасмурнее, собирался дождь. Толпа людей редела, зато высились горы трупов.

Аксель глядел, затаив дыхание. Когда полегла вся родовитая знать и недосягаемые для простого смертного вельможи, а палачи еще более рьяно принялись рубить головы простым горожанам, Аксель вдруг с головокружительным чувством – ибо увиденное не укладывалось в его сознании – ощутил всю непостижимую огромность власти, которой должен располагать король, когда такое совершается по его велению! Он мысленно представил себе короля – его коренастую фигуру с мощным торсом, медвежьи плечи и толстые, как бревна, руки. Такому человеку по плечу тяжелое бремя, он способен горы своротить с этим повелительным лицом. Аксель припомнил взор короля, подобный острию копья, его беспокойные брови. Он вспомнил голос короля, безжалостный от переполнявшей его гордыни. Он ощутил веяние самовластного духа и склонился перед державной силой.

Наконец Аксель отошел от окна и захлопнул ставни.

Они с Люсией сели обедать. Люсия не выказывала никакого любопытства и не расспрашивала его о том, что происходило на площади. Поев, они легли спать. За окном лил проливной дождь.

* * *

День смеркался, когда Аксель проснулся, разбуженный каким-то шумом на чердаке: послышались шаги человека, который старался ступать как можно легче; они удалились в глубину чердака и смолкли. Аксель вспомнил о пустующей чердачной каморке с окном на двор, вскочил с постели и выбежал на чердак.

Едва он открыл дверь, какое-то чутье подсказало ему, что в тот же миг кто-то бывший здесь спрятался. Остановившись на пороге, он огляделся по сторонам; в каморке стояла пустая кровать, ставни на окне были приоткрыты. Вдруг на кровати приподнялся и сел живой молодой человек из плоти и крови; судя по одежде, это был юноша знатного происхождения, у него было бледное и продолговатое лицо; выскочив из кровати, он улыбнулся Акселю полуиспуганно, но в то же время и как бы полушутливо. Он был очень высок и тонок в талии, над верхней губой темнела узенькая полоска; молодой человек был одет только наполовину. Вдруг Аксель заметил, что при нем нет оружия, и в тот же миг увидел на запястьях пришельца багровый след веревки.

Тут уж Аксель все понял, он так и сорвался с порога навстречу незнакомцу, они заговорили, перебивая друг друга.

– Поди сюда, – сказал Аксель быстро.

– За мной гонятся, – принялся объяснять другой как бы в извинение. – Меня зовут…

В тот же миг лестница, ведущая на чердак, громко заскрипела, и грубый голос ворвался в тишину дома. Беглец огляделся по сторонам, ища, где бы спрятаться; он был в растерянности, но не испуган; несмотря ни на что, он взял себя в руки и попытался улыбнуться, сейчас, казалось, он пустится бежать, но на самом деле не стронулся с места. Тяжелые шаги загромыхали по чердаку. Аксель стал с силой пихать незнакомца, словно заталкивая его в угол, где по крайней мере было темнее, чем тут, на самом виду, и пришелец, пошатываясь под его натиском, все так же улыбаясь, отодвинулся в сторону, куда его толкали. Но тут он выпрямился и сдвинул брови. И в этот миг плечистый ландскнехт, весь в коже, гремя железом, врывается в дверь, словно сорвавшийся с привязи разъяренный бык, волочащий за собой порванную цепь, длинный меч ландскнехта задел за дверной косяк и запружинил в ножнах. Аксель стоял перед ним раздетый и безоружный; он отлетел, словно пушинка. Рука его оказалась снаружи за окном, и он, сам не зная как, отломил от крыши кусок подгнившей доски, но он даже не успел осознать, что происходит… – топот ног, короткая схватка, словно между буйволом и жеребенком. Аксель вдребезги разбил свою палку о шлем солдата, услышал его запаленное дыхание, и тут внезапно схватка кончилась, и противники разлетелись в разные стороны. Молодой незнакомец, шатаясь, пятился назад, через несколько шагов остановился, как будто хотел набрать побольше воздуху, и вдруг издал звенящий крик.

Все это продолжалось каких-нибудь три-четыре мгновения. Огромный обезумевший детина одним прыжком вскочил на подоконник и протиснулся из окна на крышу.

– Да куда же ты, одурел, что ли! – невольно крикнул вслед ему Аксель, он знал, что до земли здесь будет двадцать локтей{43}. Но над подоконником показалась грубая, потная рожа солдата. Аксель увидел, как он разевает пасть и хватает воздух, повиснув снаружи за подоконником, за который он уцепился руками, чтобы спуститься вниз. Вот он отпустил одну руку, через мгновение исчезла и другая. Аксель бросился к окну и увидел, как его недавний противник быстро и уверенно идет бочком по карнизу, пробираясь к наружной галерее, с которой вела лестница на потемневший двор. Обернувшись к незнакомцу, Аксель увидел, что тот зашатался.

– Он меня проколол! – прошептал молоденький швед, смущенно глядя на Акселя. Он резко выпятил грудь, схватившись за бока, взгляд его сделался блуждающим, как у больного или как будто он о чем-то просил, он подошел к кровати и лег навзничь прямо на голые доски. Один-единственный болезненный стон, затем мучительный хрип вырвался из его горла. Когда Аксель приподнял его, он был уже мертв.

Удар клинка пришелся ему в самое сердце. По лицу еще раз прошла дрожь, верхняя губа несколько раз дернулась. И было ему всего-навсего восемнадцать лет, он был ужасно худым и казался преждевременно постаревшим; быть может, он пережил голод во время осады. Аксель уложил как следует мертвое тело, сел рядом и смотрел. Он был совершенно раздавлен горем, внутри у него все сжималось в мучительной судороге, рассудок его мутился.

За дверью послышались крадущиеся шаги, кто-то шел через чердак, дверь скрипнула, Аксель вскинул голову и увидал вошедшую Люсию. Она увидела, что произошло, и тихонько легла подле Акселя, ее волосы упали на лицо покойника. В памяти Акселя, пока он там сидел, всплыло одно воспоминание. А вспомнил он, как однажды в зимнюю ночь лежал у костра в заледенелых лесах Тиведена, завернувшись с головой в одеяло, и думал о том, как страшно беден человек в смерти. Как раз тогда в армию пришло известие о смерти Стена Стуре. Датчане с большим удовлетворением приняли эту новость, и весь вечер, несмотря на собачий холод, в лагере царило веселье. Снег по-праздничному скрипел под сапогами, и звезды сверкали над лесом, переливаясь всеми цветами радуги. Смакуя новость, кругом обстоятельно обсуждали, каким образом погиб этот опасный человек. Но Аксель, своими глазами видевший удар, поразивший Стена Стуре на льду Богесунна, и порадовавшийся тогда зрелищу сраженного врага – конь и всадник рухнули на сверкающий лед, ударившись в отражение коня и всадника, – этот Аксель вдруг задумался об одиноком человеке, помиравшем в санях со сломанной ногой над замерзшей пучиной Меларена{44}. Он умирал, он должен был умереть.

В черном воздухе падал и падал снег, или то само небо, нависнув над землей, грозилось пасть на нее; застонал и задышал лед под санями, словно уж вся земля изнемогла и не хочет больше нести эту ношу. И тут разорвалось человеческое сердце, не вынеся королевской заботы. Вся земля шведская ушла у него из-под ног, словно подломившийся лед, и текучие зыбкие волны, и все королевские замыслы, и болезнь, и страдания кончились для Стена Стуре, сидящего в узких санях, подобно тому как смолкает плач младенца, когда остановится укачивающая его колыбель. Когда к нему подошли, он уже был мертв. Снег больше не таял на его лице. Куда ни глянь – всюду раскинулись льды и снега, и ты, Стен Стуре, сидел смирнехонько. Откуда-то издалека, из морозной пустыни донесся еле слышный призыв: «Помоги!» И отзвук певучего призыва ответил: «О, Стен Стуре!»

* * *

Поздним вечером пришел Миккель Тёгерсен. Он застал Акселя и Люсию над покойником, оба сидели по сторонам мертвого тела с горящими огарками свечи в руках. Миккель ничего не сказал, лицо у него было усталое и осунувшееся. Поглядев на убитого юношу, лежавшего на полу, он вызвался спустить его во двор, чтобы избавиться от трупа. Аксель и Люсия ушли к себе и легли; лежа в постели, они слышали, как Миккель вполголоса разговаривает сам с собой.

Когда Миккель, убрав покойника из дома, вошел к Акселю, тот спал. Люсия лежала с открытыми глазами, но она и бровью не повела при появлении Миккеля; уходя, он видел, что она все так же лежит – уставясь немигающими, печальными глазами на свечу.

Наутро Люсия проснулась первой. Свечки на столе догорели, но за окном уже рассвело. Она приподнялась и села в кровати, повела глазами, как будто прислушиваясь к позвавшему ее голосу. Затем легким движением открыла роговую ладанку на шее у Акселя, вынула пергамент и спрятала его в свой кошелек. Аксель успел поведать Люсии о своем сокровище, да и во сне о нем бредил. Люсия из предосторожности полежала еще немного, Аксель крепко спал. Она крадучись встала, оделась и тихонько ушла своей дорогой.

MISERERE![11]11
  Помилуй! (лат.)


[Закрыть]

Серое ноябрьское утро занялось над Стокгольмом нехотя, без рассвета; первым признаком жизни и движения была судорожно извивающаяся фигура, вздернутая на виселицу.

В середине дня жители начали понемногу выползать из домов, чтобы поглазеть, что произошло. Обезглавленные тела все еще валялись на площади среди крови и грязи после прошедшего ночью дождя. Их сторожили мерзнущие на холодном ветру ландскнехты, которые подкреплялись для сугрева от промозглой сырости вином и пивом. Пополудни палачи опять принялись за работу, потребовалось казнить еще довольно много изобличенных судом еретиков и изменников.

Тише тихого выдался день, скаредный и короткий, как никогда; едва начавшись, он перешел в вечер, так и не посветив хорошенько.

Клонясь к закату, солнце запылало сквозь тучи костром, и все облака развеялись перед ним, и небо постепенно очистилось, словно медленно приоткрывая очи. После захода солнца ясное небо еще долго светилось бледным светом. Далеко в открытом море еще долго виднелись, исчезая, десяток темных точек – то были любекские корабли, ввечеру они снялись с якоря и, подняв паруса, вышли в море. Сгущались на западе краски вечерней зари, задумчивы сделались небеса, так просторно стало вдруг на исходе минувшего дня, такого невозмутимого холода полон был этот вечер.

Среди этой тишины ударили колокола церкви святого Николая печальным протяжным звоном. «Да, да», – отозвались им тотчас же с Нёрремальма колокола в монастыре святой Клары и с церкви святого Якова. И на Сённермальме зазвучали колокола – то подавала голос колокольня Марии Магдалины. И когда все они загудели взыскующим хором, вместе с ними заголосили, часто причитывая, колокольцы малых часовенок.

Вот он град, окруженный водою, темнеет, как отколовшийся обломок суши. Остров-злосчастие, где каждый звук – плач, где бронзовые языки тревожат воздух и вопиют и воздух откликается вздохом под мучительно-ясным небом. И воздух гудит гулом и качается, словно живой, в страшной муке. Тонко плачет, рождаясь, заливистый звон и замирает усталой волной. И, замерев, вздымается вновь, и вновь накатывает плач, и воздух от боли дрожмя дрожит, кричат уныло незримые глотки, и воздух ропщет.

Долго говорили городские колокола, долго, стеная, изобличали и вдруг разом грянули бурным набатом. И мгновенно в ответ на мятежный колокольный гром воздух, доселе стесненный, выдохнул криком, и звонкие вопли пронзительно разлетелись в горних высях: дикие, вольные звуки такой чистоты, какой на земле не услышишь, рождались в надзвездном пространстве. Как будто сонмы незримых существ заметались в пламенном небе, и белые гигантские тела, словно молнии, рассекали воздух и оттуда взывали, и сверху низвергались на землю их голоса, – они пели, взывали, и рыдали, и пели.

Миккель Тёгерсен вошел в город через мост со стороны Сённермальма. Он услышал колокола, он вступил в город и побрел по его улицам. Никогда прежде он не замечал, как низко ходит по земле пеший человек, никогда еще он с такой остротой не ощущал себя на самом дне своей подневольной жизни, так низко, что дальше некуда. Жалкие домишки больше возвышались над землею, чем он, бредущий у их подножия; он взглянул снизу на громады деревянных строений, низко склонил голову и поплелся дальше, точно вол, влекущийся под гнетом ярма. У подножия домов с одной стороны улицы тянулась сточная канава, полная стоялой бурой крови, которая стекла сюда с площади. Дул ветер, и воздух до самых высот казался истощенным от лютого холода. Холодно было, холодно!

Миккель прошел через площадь, где грудой лежали казненные, целая гора совершенно неподвижных тел; он направился к церкви святого Николая.

На паперти закопошились хворые и калеки и устремились навстречу Миккелю, боясь, как бы не опоздать со своим убожеством; подымаясь со ступеней, они трясли своими лохмотьями, и оттуда пахнуло тяжелым духом гноящихся язв.

Один, одетый в белую суконную рвань, показывал свои беспалые, прежде времени истлевшие руки, протягивая за подаянием вместо них свои губы. Ощупью приволокся на звук мальчик с глубокими кроваво-красными язвами вместо глаз. Другой молодой калека приполз по ступеням, толкая перед собой доску с двухпудовой тяжестью своей раздутой, как бревно, ноги, от которой разило тепловатой вонью воспаленного тела. Воздух над папертью был нагрет от густой испарины горячечных больных.

Но внизу ступеней, в сумрачной тени под церковной стеной, сидело существо, представлявшее собой мешок тряпья да голову. У него было женское лицо, раздутое и перекошенное водянкой, существо было безного и безруко, и только глаза – жили; вот оно устремило прежде потупленный взор вверх, и когда Миккель глянул вниз с состраданием, он содрогнулся при виде злобного выражения этих глаз; из них прыснула на него звериная злоба, лютое зложелательство ко всему свету.

При входе в церковь на Миккеля повеяло запахом ладана, высокое пространство воздвигалось над его головой, сквозь загадочный сумрак пробегали таинственные блики по мощным каменным плитам, негромко гудел орган, стая звуков витала вверху под темными сводами. Лишь кое-где на торжественно убранных алтарях горели свечи.

Миккель не пошел дальше порога, он стал в уголке у входа и, чувствуя, что ноги подламываются от усталости, уселся в темноте прямо на полу. Он закрыл глаза.

Тихо гудел орган. От этих звуков Миккелю делалось и легче, и в то же время тяжелее на душе. Такова уж его всегдашняя судьба – быть отверженным, оставаться за порогом. Поэтому и целительная музыка слышна ему приглушенно, из отдаления. Он бесприютен, и нет ему пристанища.

Не успел Миккель это подумать, как в тот же миг звуки вдруг хлынули во всю мощь, точно во всю ширь отверзлись закрытые врата! И, ликуя, вознесся в вышину звонкий хор, зазвучала песнь. Все тонкие трубы органа запели ее в полную силу, молодыми и чистыми голосами, под траурный рокот и задушевные бархатные ноты басов. Песнь ширилась и росла.

И Миккель умилился в сердце своем.

– Господи Иисусе! – возопил он. И он открыл свою душу всесильному. И почувствовал тогда, как растаяло бремя его одиноких лет.

Да, он был одинок. Но одинокий обречен, и однажды это непременно обнаружится. В бессвязном потоке времен вязнет мысль; ясность и простота все дальше отступают и покидают тебя. Могучие силы, которые ты в себе ощущал и которыми так гордился, словно никто на свете не может сравниться с тобой, ныне подорваны сомнением: что значит твое воображение, если миру сему оно не опора? Ты таков же, как все прочие, – не сильнее других, но среди всех ты пребудешь один как перст, судьба твоя – быть одиноким.

И что же с тобою стало? Куда подевалась природная доброта твоего сердца, глубокая потребность творить всем добро, потребность, которая в юности не давала тебе спать по ночам? Жизнь не дала тебе утолить могучее стремление к счастью, она понудила тебя к ненависти и мести, и ты стал бесприютным скитальцем. И тогда ты возмечтал, что сыщешь себе пристанище на чужой стороне и там на свободе сможешь горевать; хотя бы выплакать, на худой конец, свою непонятную болезнь. Но и то не сбылось, жизнь и тут не дала утешения, не позволив щедро излиться неистощимому кладезю страданий и слез.

Струится органный поток, утоляя печаль. Наконец-то слились горе и радость в блаженстве тоскующего плача. Звуки псалма врачуют дух, навевая целительные видения. И сердце вдруг шелохнулось в груди, словно плод во чреве, словно наделенный собственной волей еще не рожденный младенец.

О! Как светло и упоительно поют прозрачные голоса; орган взывает, и гремит, и лепечет, и все, даже звериные, голоса звучат в его музыке, все безгласное заговорило первозданными голосами, слышны трубы судного дня и белые флейты, поющие в райских кущах.

И тут вдруг открылся проблеск света и осветил дорогу, ведущую из царства смерти в страну великого лета. Сбираются туда все погибшие из городов и с полей сражений, бредут пахари, бросив свой плуг, и моряки, причалив к берегу, покидают корабль, встают из могил погребенные, и все стекаются в толпы, чтобы идти этой дорогой.

Хладный ветер несбывшихся надежд свищет вокруг. Они идут за милосердием, ибо в жизни не знали ничего, кроме горя. И стоит в толпе скрежет зубовный, и тысячи проливают слезы и ломают руки, ибо горько жилось им в земной юдоли. И летит в вышину вопль страдания от идущей толпы, и, обратив бледные лики к звездам, молят они у звезд милосердия.

С враждебной земли поднимается стон бренного творения, вой всего, что подвластно губительному времени. И поет-завывает ветер о вечном земном увядании, о бренности всего сущего. Это самый холодный ветер из всех, что гуляют по свету, жало его пронзительней зимних стуж, в нем слышится призвук шелестящих льдистых иголок, что вальсируют в снежных тучах, в нем проносится эхом топот копыт, отзвуки смеха и жизни, уже минувшей; это – целый концерт, унылый и тихий! Чу! Вот под сурдинку слышится стук костей, и самый сокровенный звук всей этой музыки похож на шорох, доносящийся из гроба.

Тише! Вьюга взыграет в душе у тебя, коли осмелишься мыслить; забвение дохнет на тебя леденящим хладом. И в памяти зимней остается только метельная песня снегов. Словно острое жало вопьется в твое сознание несносная мысль о мраке.

Так внимают бедные земные изгнанники, и страх их объемлет. Они жмутся поближе друг к другу, но не от взаимной приязни, а скорей словно стадо, оставленное пастись на безлюдном островке, – во время осенней бури скотина выходит на самый край моря и, вытянув морды к желанному берегу, ревет, призывая на помощь.

Жизнь здесь проходит в полумраке, изгнаннику негде согреться, он всеми покинут и не знает дружеской ласки. Кто мерзнет сам, заботится о том, чтобы его ближнего тоже хорошенько просквозило; кто страдает в нужде и лишениях, тот по капле вливает яд зложелательства в сердце собрата по заточению. Долго тянутся тревожные ночи для одинокого, для беззащитного.

Но Миккель узрел царя всех страданий! Он расслышал его в музыке псалма. Он увидел, как Господь и Спаситель принимает под свою защиту всех безутешных; одного за другим он подбирает их с дороги, Бог не брезгует их наготой. Милосердный Спаситель дарует бедным утешение, согревая своим теплом. Узрел Миккель, как всем обремененным душам воздается по их заслугам и они, воспрянув, причащаются славы Господней. Льется на них музыка. И зрит Миккель всех, кого он знал в своей жизни, все собрались тут вместе, кого растерял он с годами: удрученные лица, которые он мельком заметил среди павших на поле сражения, вновь перед ним, ныне они воспряли. Зрит он отца своего Тёгера Нильссена представшим пред Богом в изувеченном старостью обличье – полновесно свидетельствуя телом своим. Он зрит отверстые небеса, и в сердце своем сокрушается он перед Богом. На коленях он выползает на середину церкви и там падает ниц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю