Текст книги "Заклинатель змей. Башня молчания"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Сорок лет возглавлял Рудаки при дворе Саманидов плеяду талантливых стихотворцев и был прозван «Адамом поэтов». После него осталось сто тридцать тысяч двустиший. Двустиший добрых, умных, жизнерадостных. Лучшие из поэм – «Мать вина» и «Ода на старость». Это он разработал хорасанский новый стиль, простой и точный, доступный всякому...»
Глаза слезились, Омар то и дело отирал их платком. Что за черт? Кто увидит, подумает – плачу. Э, кто увидит?
«При эмире Насре ибн Ахмеде Бухара процветала, как никогда. Государство обширно, казна полна. Войско боеспособно. Народ послушен. Зиму князь проводил в Бухаре, а на лето переезжал в Самарканд или на юг, в Хорасан.
Однажды он отдыхал в Герате.
Ему здесь очень понравилось. Все лето дул прохладный ветер, было много фруктов и хлеба. А когда наступил михраган – праздник осеннего равноденствия, и подоспело молодое вино, и расцвели базилик, ромашка и мята, а затем распустились нарциссы, то область эта показалась эмиру и воинам по справедливости райской обителью.
Зима все медлила, холода долго не вступали в силу. Виноград достиг поразительной сладости. В тех местах, как пишут, его сто двадцать сортов. Самый лучший – калинджари, тонкокожий, с мелкой косточкой, черный, как смола, и сладкий, как сахар.
Весной лошадей погнали в Бадхыз, на его сочные пастбища. Чтобы вволю отъелись, вошли в тело и вновь стали пригодными для битвы и ристалища.
Вновь настало лето, воины запросились домой.
«Куда нам ехать летом? – сказал эмир. – Лучше этого места нет нигде! Поедем осенью». Осенью он заявил: «Побудем здесь еще немного – и поедем».
И так – сезон за сезоном, прошло ни много, ни мало четыре года. Веселая жизнь! Какой она была для тех, кто кормил всю эту ораву, для местных крестьян, можно представить...
Да и войску она надоела. Люди истомились, затосковали по женам и детям. Эмир же и не думал трогаться с места. Тогда начальники войска пришли к Рудаки: «Мы дадим тебе пять тысяч динаров, если ты придумаешь средство сдвинуть падишаха с этой постылой земли. Ибо души наши готовы покинуть тело от страстного желания увидеть Бухару».
Рудаки согласился. Он сочинил стихи и утром, когда эмир, в самом простецком виде, похмелялся в шатре, вошел к нему, взял чанг и запел:
Духом влажным тянет с Мулиана,
В памяти встает та, что желанна.
Он вкрадчиво снижает голос:
И неровный путь в песках Аму
Лег парчой под ноги скакуну.
Затем – во всю мощь:
Мир ликует, предвкушая встречу, -
Лишь по грудь коням вся глубь речная...
Процветай же, Бухара, ты вечно,
Радуйся, правителя встречая!
Бухара – небесный свод,
князь – месяц ясный,
В небе надлежит блистать ему.
Сад – Бухара,
князь – кипарис прекрасный,
Он стремится к саду своему...
Влажный запах большого ручья Мулиан под Бухарой, казалось, долетел и до эмира. Он зарыдал, вскочил, в чем был, на коня, и помчался к реке. Сапоги и шаровары везли за ним два фарсанга, почти до Буруна. Он оделся и обулся на берегу – и до самой Бухары ни разу не натянул поводьев...»
Очень трогательная история.
Омар усмехнулся, вновь вытер глаза. В искренность Рудаки, столь высоко превозносившего эмира, можно поверить: Наср ибн Ахмед был ему другом и благодетелем. Но чтобы стихи так сильно подействовали на эмира, – несколько сомнительно.
Скорей всего, он уже сам тяготился затянувшимся беспечным времяпрепровождением, – тем более, что в Бухаре как ему доносили, не все обстояло так радужно, как это выглядело со стороны.
И лишь из царственного упрямства Наср ибн Ахмед не внимал слезным просьбам приближенных ехать домой. А тут выпал удобный случай, – он и разыграл «душевное потрясение». Все мы лицедеи в этом мире, и правители – больше всех.
Или просто спьяна нахлынула на него этакая утонченная чувствительность? Может быть. Омар вспомнил свои вчерашние терзания. Стыдно! Ученый. Взрослый человек... Резь в воспаленных глазах сделалась невыносимой. Он бросил перо, промыл их холодной водой. Вроде полегчало. Дальше.
«Рудаки получил от войска не пять, а десять тысяч динаров. Когда он возвращался в Бухару, четыреста верблюдов шли под его вьюками.
Да, повезло Рудаки. Он сумел угодить эмиру. В отличие от Шахида Балхи, его талантливого ученика, умершего в бедности раньше учителя. Шахид не смог закрепить своего положения при дворе, так как был по характеру горд, непокорен. Это он произнес слова горькой обиды:
Чтобы с нарциссом роза расцвела?
Подобного на свете не бывало.
Ученость и богатство несовместимы:
Учен – так нищ, богат – так знаний мало...
И Абу Тахир Хатуни, состоящий при одной из султанш в качестве мустауфи – чиновника, ведающего учетом поступлений в казну, говорит:
«Поистине, сан собаки в наш век нечто почтенное по сравнению с нашим положением. Не становится ныне обладатель изящного слога счастливым, ибо успех достается только трубе да барабану».
...Нет, с глазами что-то неладно. Только этого ему не хватало! И без того трудно писать: плечо, которое он сильно ушиб, упав на строительстве Звездного храма, – ибо всюду лез и многое делал сам, – как сядешь за стол и склонишься над ним, тупо ноет, рука от этого млеет, немеет и будто совсем отпадает. Похоже, будет паралич. Ну, рука отсохнет, – бог с ней, можно научиться левой писать, но если ослепнешь, то уже ничего не напишешь.
Да-а, недешево обошлась ему Эль-Мирра...
И Омар продолжал, холодный и мрачный:
«И Рудаки не минуло несчастье. Однажды ночью его схватили, скрутили руки за спиной, и палач раскаленным добела толстым железным прутом выжег ему глаза. Больной, потерявший все, он вернулся в родное селение и умер год спустя в нищете».
На страницу перед Омаром, исписанную почти до конца, на плотный текст легла легкая белая прогалина. Омар помотал головой. Прогалина не исчезала, она становилась все шире, и вскоре весь лист сделался белым. Омар не видел! Вот оно – несчастье! Все, что было с ним до сих пор, чепуха, досадная мелочь...
«Я устал, – сказал он себе, вставая. – Глаза утомились. Похожу, посмотрю на зелень деревьев, на воду ручья».
Он вышел на узкую террасу дома и разглядел на коре чинар все извилистые морщины, на ветвях – каждый лист с каждой прожилкой в нем. Подобрал под опорным столбом сухой опавший, свернувшийся лист, – буроватое пятно без линий, складок и прочих подробностей.
Дальнозоркость! Плохо дело...
Всю жизнь он ею страдал – в переносном смысле: отчетливо видел высокое, крупное со всеми сучками, узорами – и не замечал мелочей прямо перед собой. Теперь она одолела его в смысле прямом. Но если для зрения внутреннего, философского, дальнозоркость, может быть, благо, – то с пером и чистой страницей в руках она бедствие.
Лучше всего – ясно видеть все: и то, что там, вдалеке, и то, что рядом. Что толку, скажем, озирая светлую даль, расшибать лоб о первый попавшийся столб? И дальнозоркость, и близорукость, как в смысле прямом, так и переносном, болезнь...
«Пойду поброжу». И, расстроенный, даже не заперев калитку, он взял толстую палку и потащился куда-то, угнетенный своим новым горем.
Какое длинное лето. Сколько событий. А ему все не видно конца. Проклятое лето! Скорей бы осень, что ли, наступила, с ее прохладой и влажной свежестью...
В голове продолжали звучать фразы, которые он не смог нанести на бумагу.
«Что же случилось в Бухаре в тот страшный год? Почему Рудаки, вознесенный к лазурным вершинам богатства и славы, вдруг, казалось бы, без всякой причины, рухнул в черную пропасть?
Была причина. Его погубила приверженность к карматству. Распространилось тогда в Бухаре такое учение. Карматы боролись против духовенства и богатых дехкан – феодалов за свободу сельской общины, которую те хотели закрепостить.
Но учение их было половинчатым. Рабство, к примеру они считали законным.
Немало людей в Бухаре увлекалось карматством. Даже визири. Даже эмир Наср ибн Ахмед горячо поддерживал его. Ибо это было выгодно эмиру. Свободная сельская община служила ему опорой против строптивых вассалов, правителей отдельных областей, то и дело норовивших отделиться...
Рудаки, конечно, не мог стоять в стороне от этого движения. Во-первых, потому, что он сам происходил из бедных крестьян и хорошо знал их нужду. Во-вторых, как близкий друг и подопечный эмира, он должен был разделять его убеждения.
Но, скорей всего, поэт и склонил эмира к карматству. Да, случалось в истории и такое: когда правитель более вольнодумен, чем иные из его подданных. Вообще, по всему видать, эмир Наср ибн Ахмед был личностью незаурядной. Вот о ком бы надо написать отдельную книгу. О нем и его дружбе с великим поэтом.
Но дружба эта обернулась для них бедой. Ничто в этом мире, как говорится, не остается безвозмездным – ни злое дело, ни доброе. Зашушукалось по углам духовенство, в руках начальников тюркских наемных войск зазвенели на точилах злобы кривые ножи мятежа. Но сын эмира Нух раскрыл заговор и подавил его.
Затем, не теряя времени, он круто взялся за самих карматов. Забренчал цепями его отец, эмир Наср, препровождаемый стражей в темницу. Дергаясь, повис под перекладиной на Регистане Нахшаби, проповедник карматского учения. В стране началось избиение его последователей и разграбление их имущества. Эмиру пришлось отречься от власти в пользу сына. Тогда-то и пострадал Рудаки...
Какой-то незнакомый переулок. Омар здесь не бывал. Занесло. Этак, не глядя, можно зайти бог весть куда. Э, ладно! Дальше Нишапура не уйдешь.
«Библейского Адама изгнали из рая небесного за то, что он «вкусил от древа знания». Не за то ли же самое изгнали «Адама поэтов» из рая земной прекрасной жизни с ее яркими красками?»
Омар, оглядевшись, свернул на другую улицу. Хорошо, что его никто здесь не знает. Никто не мешает думать.
А то бы сто раз остановили. «Ну, как?» – «Ничего». – «Пишешь?» – «Не без того». – «Написал бы книгу обо мне». – «О тебе? Ты даже сатиры не заслуживаешь. Ведь чтобы попасть в сатиру, надо что-то сделать, не так ли? Эпитафию – куда ни шло, могу написать». – «Но я еще живой!» – «Это тебе кажется».
Эх, как хочется всякому, чтобы имя его прогремело... «Понимал ли Нух, сын эмира Насра, какое святотатство он совершает, поднимая руку на Рудаки? Видимо, нет, – по недостатку ума.
А может быть, и понимал! Ведь сжег Герострат храм Артемиды в Эфесе, чтобы войти в историю. И вошел. Нух тоже. Тот тем, что сжег великий храм, этот тем, что выжег глаза великому поэту.
Да еще тем, что, будучи правителем бездарным и жестоким, дотла разорил и развалил свое государство...»
– Эй! – окликнул его кто-то сзади.
Обернулся Омар, видит: стоит у резных богатых ворот в убогой каменной ограде некий человек средних лет, круглый, румяный, с бородкой, окрашенной хною. Шелковая белая рубаха распахнута на смуглом объемистом брюхе, из-под широких штанин зеленого шелка торчат облезлые кривые носы старых, стоптанных туфель.
Должно быть, мясник. Перекупщик базарный. Или торговый посредник. Словом, проныра, начинающий в силу входить. Замечено: чем мельче деляга, тем больше в нем самомнения. Дома ходит в шелках. Старую ограду, готовую рухнуть, перестроить не хватило терпения, а резные новые ворота уже поставил: смотрите, вот я какой. Таким со временем станет муж Эль-Мирры...
– Иди сюда, мир его праху, – приказал человек.
Ладно, подойдем. Нас не убудет. Узнаем, что ему нужно. Человек окинул его небрежно-оценивающим взглядом.
– Хочешь, мир его праху, заработать дирхем? – спросил он снисходительно.
– Каким образом? – вскинул брови Омар.
Человек махнул рукой через плечо:
– Вычистишь мне выгребную яму.
Вот оно, решение всех мировых задач! Вот ответ на все вопросы нравственности.
Вот он, стяжатель, во всей своей вздорной красе. Копайся за дирхем в его дерьме...
А как же! У него есть дирхем. Или сто тысяч дирхемов, – ему лучше знать, сколько их у него. И он считает, что вправе унизить случайного прохожего с благородным, умным, хоть и несколько измятым лицом. Более того он рад унизить незнакомого человека, ибо это возвышает его в собственных глазах.
– Нет. – Омар повернулся и пошел своей дорогой. «Так-то, любезный, – сказал он себе. – Вот до чего мы с тобой докатились...»
Нахал не отставал:
– Ну, чего тебе стоит? Мир его праху. Провозишься день, получишь дирхем. Целый дирхем!
– Отстань, добрый человек! – отмахнулся от него Омар с досадой. – Я тебе дам три дирхема, лишь бы ты отвязался.
Человек на миг остолбенел от неожиданности. Он судорожно глотнул воздух круглым рыбьим ртом и брякнул:
– Дай. – И, подумав, добавил: – Мир его праху.
Омар потянулся к поясу и только тут увидел, что вышел на улицу в простой, без карманов, рубахе, в которой ходил дома. Видно, из-за нее, из-за этой старой рубахи, и решил наглец, что имеет дело с бедным поденщиком.
– Забыл кошелек, мир его праху. В другой раз занесу.
– Нет уж, давай! – вскричал человек в блестящих шелках и драных туфлях. – Найди сейчас же, где хочешь.
Он неотступно следовал за поэтом по улице:
– Гони три дирхема.
– Я...
– Ведь ты обещал три дирхема, а? Скажи сам, обещал или нет? Бог свидетель!
– Но...
– Ты должен мне три дирхема.
– О господи! – взмолился Омар. – В другой раз занесу.
– У тебя никогда не бывало три дирхема сразу, – сказал презрительно обыватель. И схватил Омара за ворот. – Нет уж, хочешь не хочешь, ты очистишь мне выгребную яму.
Омар – чуть не плача:
– Друг! Говорю тебе: я этим не занимаюсь!
– А чем ты занимаешься? – спросил тот угрожающе.
– Убиваю дураков! – прошипел Омар, зверея. – Вот этой самой палкой.
Жуткие зеленые глаза...
Обыватель понял: сейчас, сей же миг, он будет искалечен. Он тихо, с ужасом, ойкнул, попятился и пустился, мир его праху, бежать по улице с истошным криком:
– Спасите! Помогите...
Смешно? Нет, страшно...
«Так, видно, и делается история, – мысленно завершил Омар свой рассказ о Рудаки. – Есть некое целое, действующее бессознательно. Это жизнь. Великое множество особых жизненных обстоятельств рождает не меньше разных несходных желаний. В итоге жестоких столкновений великого множества этих желании, по причине их глубокой несовместимости, возникает событие. И раз уж один не хочет того, чего хочет другой, то в конце концов получается то, чего никто не хотел.
Все как в природе. Муравейник – иначе не назовешь. А человек – это дух. Дух и разум».
Да, страшно. Читая в книгах о тяжкой судьбе необыкновенных людей, живших в прошлом, мы возмущаемся теми, кто не понимал и преследовал их за то, что они были непохожими на всех. И не замечаем необыкновенных людей, живущих сейчас, рядом с нами, – а если заметим, тоже поносим. За то, что они не такие, как мы.
Жена пророка, например, вовсе не видела в нем пророка. И изводила жена близкого к богу, не меньше всякой другой вздорной бабы...
У Омара тут же наметился новый рассказ для его «Книги печали».
Рассказ о глазах.
Арабский поэт Абу-Шис ослеп в конце жизни, успев сполна налюбоваться всеми красками земли и ее плодов, рубиновым вином и алой розой и мускусно-черным отливом кожи африканской невольницы Тибры. И то он горевал в своих стихах:
Плачь, душа, обильными слезами -
Жемчугом, стекающим
с суровой нити,
Расставаясь с ясными глазами,
Теми, что фонарь, и посох, и водитель...
Он был скор на мысли и слова. Говорили, что Абу-Шису легче сложить стихи, чем тому, кто жаждает, выпить в жаркий день глоток воды. Его зарезал пьяный слуга эмира Укбы ибн Джафара.
Другой арабский поэт, Абуль-Аль Маарри, ослеп в раннем детстве от оспы. Зато на всю жизнь прозрел духовно. Если в первых стихах – «Искры огнива» – он еще набожен, чтит коран и верит в правоту ислама, то затем, окунувшись в кипучую жизнь больших городов – Антиохии, Латакии, Халеба, послушав унылые проповеди иудейских, христианских и буддийских священнослужителей, а также пылкие речи вольнодумцев – мутазилитов, прочно усвоив много новых полезных знаний, Абуль-Аль впадает в сомнения. Он приходит к выводу о никчемности большинства обрядов исламской веры. И всякой прочей. И говорит:
Все лгут – поп и мулла, раввин и черный маг.
Мир по-иному разделите сразу:
Есть вера у одних – но ни на грош ума,
Нет веры у других – зато есть разум...
Его восторженно встретили в Багдаде. Слава одаренного поэта уже долетела сюда. Но вскоре он разочаровал поклонников и покровителей. Они ожидали найти в нем собрата по перу, готовому строчить хвалебные оды. Но их надежды не оправдались.
Поэт сказал о Багдаде:
«Я нашел здесь людей в суматохе... Дело государей – пьянство, дело знати – собирание налогов, дело родовых вождей – ограбление чужого богатства и прелюбодеяние».
В своей книге «Разделы и пределы» он вообще говорит странные вещи и приводит метафоры, постигнуть смысл которых могут немногие люди. Его заподозрили в том, что он осуждает коран...
Перед ним закрылись в Багдаде все двери, и поэт вернулся в родную Маарру.
«Как я – в Нишапур», – подумал с горечью Омар.
Жители Маары, доведенные до нищеты чиновниками, то и дело вводившими незаконные налоги, найми в лице Абуль-Аля смелого защитника их прав. Поэт разделил между ними все свое значительное состояние, которое досталось ему от отца. Он презирал скопидомство. И терпеть не мог вороватых сборщиков податей, судей и правителей, притесняющих народ.
«Самый несчастный из всех, – говорил Абуль-Аль, – это тот властелин, которому, дабы удержаться на престоле, приходится пользоваться войсками».
Во главе государства должен стоять правитель, избранный народом.
Поэт не представлял себе жизни без труда. Наступит время, пророчил он, когда человечество превратит глухую пустыню в цветущий сад. Но на пути к свободе много препятствий, из них главное – религия. Ислам, с его раем и адом, противоречит человеческому разуму. Вся жизнь человека, начиная со дня рождения и до самой смерти, есть борьба против невзгод и лишений, и никакое воздаяние не ожидает его на том свете.
Лишь после того, как люди проснутся от религиозного сна и обратятся к разуму, этому единственному мерилу истины и справедливости, наступит день освобождения...
Над поэтом нависла опасность. Но огромная известность и глубокое уважение народа оберегали его от расправы. Когда же власти хватились, бунтаря уже не было в живых. В одной главе не изложить все, что он говорил и писал. О нем бы надо создать большую отдельную книгу.
«Я его прямой последователь, – подумал с гордостью Омар. – Богатство и бедность. Мишура событий и устойчивость добра и человечности. Родина и чужбина. Радость и горе. Правда и ложь. Достоинства ума и одаренности. Образованность и невежество. Любовь и ненависть. Жизнь и смерть. Вот вопросы, на которые мучительно искал ответы Абуль-Аль Маарри. И не всегда находил. А если и находил, то в ущерб своему благополучию. Истина обходится дорого.
Над ними бились Аль-Кинди, Закария Рази, Фараби, Беруни, Абу-Али ибн Сина и ряд других мыслителей, живших до нас.
То есть теми самыми вопросами, острыми, жгучими, трудными, что волновали, волнуют и вечно будут волновать всех на свете людей. Почему же тогда обыватели всех степеней считают нас исчадиями ада, чужими под солнцем? Мы открыто говорим за них то, чего они сами не смеют не то что сказать – даже подумать.
Всяких юродивых чтут: мол, их устами глаголет бог. Кто же глаголет нашими устами, если не сам народ? Ладно, пусть нас не чтут, но и не лишают языка.
Мы – цель и высшая вершина всей Вселенной,
Мы – украшение и сей юдоли бренной;
Коль мирозданья круг есть некое кольцо,
В нем, без сомнения, мы камень драгоценный.
Да, я высоко ценю себя! Без ложной скромности. И горжусь собой. Я знаю, что мало в чем уступаю тем, известным, прославленным. И даже кое в чем превосхожу их.
Что из того, что меня не признают сильные мира сего? Тех тоже не признавали при жизни. Видно, так уж устроен мир, что для того, чтобы люди оценили тебя по достоинству, надо умереть и лет сто или триста тихо пролежать в сырой земле. Пока наверху не улягутся страсти...»
Абу-Бекр Закария Рази из Хорасана не болел в детстве оспой. Глаза у него были зоркими. Зорче, чем у многих. Он принадлежал к школе табиан – натуралистов, объясняющих все явления естественным путем, без вмешательства бога.
«Я тоже к ней отношусь», – подумал довольный Омар.
Закария Рази написал сто восемьдесят пять серьезных работ, средь которых знаменитый медицинский трактат «Книга объемлющая», «Естественные законы в философии», «Рассуждение о материи», «Рассуждение о времени и пространстве», «О душе и мире».
Из его трудов встает исполин научной мысли, незаслуженно забытый.
Как великий мыслитель и естествоиспытатель, он, конечно, выступал против религиозных басен о создании мира. «Поскольку сотворение невозможно, – утверждал Рази, – постольку необходимо, чтобы материя была изначальной».
Он отрицает коран:
«Религия и религиозные секты, будучи основной причиной войн, выступают против философии и науки. Религиозные книги, называемые священными, лишены содержания и потому не заслуживают никакого внимания. Произведения же древних мыслителей, таких, как Платон, Аристотель, Эвклид и Гиппократ, принесли человечеству гораздо больше пользы, чем все религиозные писания».
Понятно, почему богословы прониклись к нему дикой враждой. Однажды они напали на Рази и зверски избили его. После чего, в расцвете творческих сил, он навсегда утратил зрение. Знают, сволочи, куда бить. По голове, чтоб не думал, и по глазам, чтоб не читал и не писал...
Он очнулся от раздумий у своей калитки. Омару нужен стеклянный шар. Астроном и математик Абу-Джафар аль-Хазен, тоже хорасанец, земляк Омара Хайяма, живший несколько позже Рази, установил, что сегмент стеклянного шара способен увеличивать предметы и приближать их к глазам.
Но где его возьмешь, простой стеклянный шар? В Нишапуре чего только нет. Найдешь любой драгоценный камень. Есть ювелиры, гранильщики, шлифовальщики. О стеклоделах что-то не слыхать. Но если спросить на большом базаре, обойти караван-сараи, может, и отыщется мастер-стекловар.
Желательно – чужак, иноземец, которому дела нет до наших треволнений. А то свой, правоверный, начнет донимать: «Зачем тебе стеклянный шар? Что ты хочешь с ним делать. Не задумал ли ты чего худого? Нет ли в этом греха?»
Абу-Джафар, наивный человек, обрадованный своим удивительным открытием, побежал похвалиться им к кому-то кажется, к соседу. Сосед, взглянув сквозь выпуклое стекло на крошку-букашку, увидел рогатое глазастое чудовище с мохнатой пастью – и завопил от страха. И, конечно же, тут же, обливаясь потом и слезами, кинулся доносить на «колдуна». Аль-Хазена схватили. Стекло проверили – и тоже испугались. И «за связь с нечистой силой» приговорили ученого к смерти.
Бедняге пришлось прикинуться сумасшедшим, чтобы избежать лютой казни...
В этом мире глупцов, подлецов, торгашей
Уши, мудрый, заткни, рот покрепче зашей,
Веки плотно зажмурь, – хоть немного подумай
О сохранности глаз, языка и ушей.
– Ох! О Яхве. Зачем ты пришел, почтенный? Садись. Почему ты беспокоишь меня в субботу, которую я, как и положено, провожу в смиренных молитвах? Доломит тебе в шихту! И кварцевый песок...
Начало хорошее! Значит, будет дело. Лавка похожа на старый чулан, куда как попало напихали всякий хлам. Тяжелый дух. На шатком столике, в немытом блюде – огрызок соленой рыбы.
Стекловар почесал под скуфьей лохматую голову, плеснул, кряхтя, из стеклянной бутыли в немыслимо грязную чашку ячменной водки, хлебнул, закусил чесноком.
– Этим я отбиваю водочный запах, – мигнул он Омару.
– Лучше б ты отбивал водкой запах чеснока, – поморщился Омар, на сей раз принарядившийся, как знатный горожанин. – Водка все-таки напиток благородный...
– Что я и делаю! – вскричал со смехом нелепый старик. – Остроумно. – Он повалился на жесткое ложе, покрытое вонючей ветошью, и жизнерадостно задрыгал тощими ногами. Затем сел на край тахты, запахнул драный халат – и вполне осмысленно взглянул Омару в глаза рыжими, чем-то знакомыми глазами. Когда-то он, видно, был весь рыжеват, но теперь его волосы и борода из медных превратились в грязно-серо-бурые. – Стеклянный шар? Я этим давно не занимаюсь. Господа предпочитают алмазы, топазы и хризопразы. А стекло – вещь хрупкая.
– Но полезная. Займись.
– Поташ тебе в шихту! И борная кислота. Пятнадцать динаров.
– Делай.
– Простой стеклянный шар? Хочешь, я добавлю железа, он будет синий, меди, – он будет зеленый. Повесишь на шею – все ахнут.
– Нет, нужен бесцветный, спокойный, без пузырьков, как вода в неподвижной посуде. – «Ничего тут не выйдет, – подумал Омар с тоской. – Все утро искал... О боже! Что ты делаешь с нами?» – Дай-ка и мне глотнуть, – мрачно сказал поэт стекловару. – Выпьем за стеклянный шар – и заодно за шар земной.
– Выпьем! Не брезгуешь? Значит, ты свой. Но разве земля – вроде шара? Черт с ней. Омар Хайям! Слыхал о таком? – стекловар прищурил хитрый глаз. – Он говорит:
Коль ты мне друг, оставь словесную игру
И поскорей вина налей! Когда ж умру -
Из праха моего слепив кирпич, снеси
В кабак и там заткни в стене дыру.
Доломит тебе в шихту! И сода. Где-то редька у меня была...
– Брось! Ладонью занюхаю. – «Хорошо, он не знает меня в лицо».
Хмельной старик, расшвыряв ногой пустые горшки и мешки, со скрипом открыл дверь в мастерскую, со стуком распахнул ставни на узком окне. К удивлению поэта, здесь, по сравнению с лавкой, был полный порядок. Печь и пузатый горшок на ней. На полке, в ряд, сосуды с чем-то. В углу, ладной стопкой, дрова. В другом – объемистый ящик. Лишь лохмотья серой пыльной паутины в верхних углах да сеть из нее в закопченной холодной топке подтверждали, что в мастерской давно никто не работал.
– Чем же ты занимаешься, если не варишь стекло?
– А, чем попало! Растираю осколки стекла в порошок, продаю как средство против мышей. «Как его применять?»– задают мне вопрос покупатели. «Очень просто! Поймайте мышь, насыпьте ей в пасть. Вмиг околеет». Ха-ха! Берут... – Он, кряхтя, снял с ящика крышку. – Ох! О Яхве. Грешен я, грешен. Нельзя мне, еврею, в субботу огонь разжигать. Нельзя ничего варить. Я должен молиться. – И, копаясь в ящике, он загнусавил на заунывный мотив иудейского псалма одно из четверостиший Омара: «Моей руке держа-ать кувшин вина отра-ада; священных свитков ей касаться и не на-адо». – Он вынул из ящика горшок с толченым бесцветным стеклом, похожим на чешуйки слюды в речном песке. – «Я – от вина промо-ок; не мне, ханжа сухо-ой, не мне, а вот тебе опасно пла-амя ада...» Мы ничего не выбрасываем. Пускаем в ход все остатки, осколки, ошметки. Когда в этом есть нужда. Варить стекло из песка – дело другое. А ты, я вижу, спешишь. Какого размера нужен шар?
Омар прикинул в уме, сказал примерно:
– Ну, величиной с мой кулак.
– Этого хватит. Отличный шар тебе отолью. – Мастер высыпал сырье в горшок. – Из шамота, – стукнул костяшкой среднего пальца старик по горшку. – Огнеупорный! Знаешь что, досточтимый, – сказал он скучающе. – Стекло варить – дело нудное. Сперва я должен разжечь огонь. Затем разыскать где-то в ящике подходящую форму. Сначала стекло раскалится, позже оно размягчится, станет вязким, тягучим, и уж после всего – жидким, как топленое масло. Его нужно будет вылить в форму и ждать, когда остынет. Ждать! И ждать. А водка кончилась. Взял бы ты, дорогой, ту бутыль, сходил к хозяину, а? К владельцу караван-сарая. О Яхве! Он ею торгует. Тайком. Шепни ему: мол, для Давида. Сходи! Прошу.
И друг детства Давид, сын Мизрохов, взглянул Омару в глаза чистыми и честными, прежними глазами.
– Давид? – вскричал Омар.
Господи, сколько же лет прошло с тех пор, как они расстались? Тридцать пять, тридцать шесть?..
– Да, если помнишь, любезный друг. Он самый. Я переехал сюда, когда ты был уже в Исфахане. Видишь, что из меня получилось. Что получилось, сам видишь, а почему – не спрашивай.
...К вечеру, взяв свой отменно сделанный шар, Омар вручил Давиду пятнадцать монет. Пятнадцать полновесных золотых динаров. Хоть и знал, что тот их безбожно пропьет. Пусть! Все равно теперь его не исправишь. Да и нужно ли исправлять? Пусть будет ему хорошо, на какое-то время, в своем особом, придуманном мире.
Он – великолепный мастер, и этого с него вполне достаточно! Мало ли опустившихся людей, которые вообще ничего не умеют делать. Кроме как пить или опий курить. И вполне трезвых, непьющих и некурящих, которые тоже ничего не умеют. Кроме как бесполезно обременять несчастную землю.
И разве те, что, едва появившись на свет, поверили в блажь богословия и носились с ней до конца, не прошлепали всю жизнь губами в наркотическом полусне?..
Когда, узколицый и крючконосый, веселый, растрепанный, склонившись над печью и распевая псалмы, которых нет ни в каких священных писаниях, стекловар черпаком помешивал шихту и снимал с нее пену, он, озаренный пламенем, походил на древнего мага в храме огня.
Если не на самого господа бога.
Мы тут, на Востоке, странно устроены. Ничего, что придумал другой народ, для нас не годится. Потому, что они «неверные». Вши заедают, – все равно мы лучше всех.
Стекло варили еще в древнем Египте...
– Нет, – отодвинул монеты Давид, сын Мизрохов. – Я у тебя в долгу. Я ничего не забыл. И фельса с тебя не возьму! Хвала создателю, выпал все-таки случай отблагодарить. О юный мой друг! – Он в отчаянии вскинул тощие руки к черному глухому потолку, уронил и заплакал. – Поташ твою соду... И кварцевый... песок...
Так, стеклянный шар у нас есть. Теперь самое сложное, трудное – его распилить.
Может, было бы лучше, если б Давид разрезал ножом шар на части, пока он еще не затвердел? Нет, шар утратил бы точную форму – и сегменты, пожалуй, стали бы все искажать.
Просто линзу отлить – дело тоже сомнительное. Ведь никто не знает законов преломления света! Не знал и Аль-Хазен. Узнал бы, конечно, со временем, – если б дали спокойно работать.
Но разве они дадут?..
Вообще, что нам известно о сущности света?
Пифагор: тела становятся видимыми благодаря испускаемым ими частицам;
Аристотель: свет есть возбуждение среды, находящейся между объектом и глазом;
Плиний Старший: стеклянный шар, вобрав лучи солнца, зажигает предметы.
Небогато! Ясно одно: с шара и надо начинать. С твердого шара, а не сразу с его частей. Да и не смог бы Давид проделать такую тонкую работу. Здесь нужны точный глаз и твердая рука. Спасибо, хоть шар сумел отлить. И это было последней вспышкой его угасания...
Э, придумаем что-нибудь! Кого-кого, а ювелиров у нас – едва ли не больше, чем людей, способных купить их изделия. «Чего ты боишься? – упрекнул себя Омар. – Пуглив стал под старость. Времена Аль-Хазена прошли...»
Да, охладил он тут же свой пыл. Те времена прошли, настали другие, но чем они лучше? Так что не следует пренебрегать осторожностью.
Приказ свыше: бойся! Мы и боимся. Всех и всего.