Текст книги "Заклинатель змей. Башня молчания"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
– Ничего! – усмехнулся Омар его мервскому говору. – Не бывает лишних знаний. Я тоже когда-то негодовал, что доводится засорять свою голову всякой несуразицей. И лишь затем догадался: это к лучшему. Не постигнув всей несусветности богословия, не сможешь его сопоставить с наукой истинной, сравнить их и выбрать верный путь. Все надо знать! Даже Талмуд еврейский.
– Не всякий способен выбрать верный путь, – вздохнул Халиль.
– Ему следует помочь! Философия древних греков? Фалес. Пифагор. Гераклит. – Омар весь загорелся, попав, наконец, в свою стихию. Лицо у него запылало. – Демокрит. Аристотель. Хорошо! Я расскажу тебе о них. Но знай – их учение неисчерпаемо. Необходимо огромное терпение и прилежание. Главное – природная любознательность. С нею можно все одолеть. А у тебя, я вижу, она есть. Будем заниматься каждый день. Для удобства, если хочешь, переселяйся ко мне. Места хватит.
– Не могу. Родитель...
– Ходи.
– Если учитель дозволит, я буду его посещать на рассвете. Знаете, шейхи наши...
– Изволь! Я встаю очень рано.
Они расстались, радуясь друг другу, как невероятно удачной находке.
ШАХРАЗУРИ:
«Его ученик Абуль-Хатим Музафар аль-Исфазари с учениками и слушателями был приветлив и ласков – в противоположность самому Омару Хайяму».
Преобразился Омар. Как человек, обронивший огниво в черной пещере у давно погасшего костра и после долгих мучений нашаривший его в кромешной тьме. Жизнь снова приобрела весомый смысл.
Истинное знание. Оно как семя благородного чинара, зарытое на пустыре. Долго, очень долго набирается соков земных, набухает твердое семя. Над ним, на поверхности почвы, каждой весной раскидывается нежным зеленым ковром тьма всяких небольших растений: ярких маков, желтых лютиков, голубого цикория, подорожника, полыни. Все это радует глаз. Но, покрасовавшись одну весну и лето, к осенней поре превращается в грязный и чахлый бурьян.
Семя чинара зреет медленно, трудно, но – неотвратимо.
И вот однажды оно робко проклюнулось к свету. Сколько опасностей ждет его на пустыре! Его может раздавить тяжелым раздвоенным копытом пасущаяся здесь корова. Может беспечно сжевать коза, дурные глаза. Разве она думает, что уничтожает росток, который должен превратиться в огромное дерево? Нет. Козы не думают об этом.
То, чему суждено долго жить, развивается медленно. Природа, в основных своих замыслах, не терпит поспешности. Что сделано поспешно, быстро отживает. Сказано: никуда не торопись, никогда не опоздаешь.
Если стадо вечно голодных коз и коров не истопчет пустырь в серую пыль и если вечно голодный человек не пройдется здесь, ради тех же коз и коров, с косой и серпом, то уцелеет росток. Весенние ливни будут его поить, земля, в которой есть все для жизни, питать, – и встанет со временем здесь исполинское вечное дерево...
Повеселел, распрямился Омар. Ходил по улице гордый, довольный. Глядел на встречных победоносно. Злобствуйте сколько хотите! Все равно у меня есть то, чего у вас нет и никогда не будет. У меня есть Ученик. Погодите. Мы вам покажем.
Он купил себе самую дорогую и красивую одежду, какая нашлась в Нишапуре. «Экий теперь я фазан». В душе жаворонок у него поселился! Он уже обращал внимание на нехватки в хозяйстве, которых раньше не замечал: кувшины поразбились, чашки почти все раскололись, стало, считай, не из чего есть и пить. Надо бы обновить утварь.
Проводив Халиля на восходе солнца и повозившись в цветнике, Омар, спустя два часа, отправился к Сабиту, лучшему из гончаров Нишапура.
По дороге, в одном из тихих переулков, прилегающих к Большому базару, его окликнул плачущий женский голос:
– Омар!
Обернулся – к нему бежит кто-то маленький в большой чадре. Раскрыла чадру: Сорейя!
– Здравствуй, Омар. – Она переминалась с ноги на ногу, и радуясь встрече, и смущаясь. – Как живешь?
– Хорошо живу, – проворчал Омар неприветливо.
– Вижу, – улыбнулась она игриво-беспомощной, жалкой улыбкой. – Как одет! Помолодел, похорошел. И в глазах – весна. Я хочу! – Она всхлипнула. – Хочу к тебе...
– Что, – нахмурился Омар, – опять что-нибудь задумали со старухой Айше?
– Нет! Не будь так жесток. Я соскучилась.
– А! Что ж, можем... Сколько за вечер берешь? Денег теперь у меня – лень считать.
Он будто плетью перетянул ее наискось по спине – так она вся передернулась, перегнулась.
– Я... так, без денег, – прошептала Сорейя, опустив свои дивные зеленые глаза, мокрые от слез.
– Ну? Чудеса. Ладно, зайду как-нибудь.
Он повернулся, мрачный, пошел.
– Погоди! – крикнула она тем же плачущим голосом.
Оглянулся: стоит посреди переулка с открытым лицом и умоляющими глазами. – Пожалеешь ты когда-нибудь обо мне...
– Уже жалею, дура! – рявкнул Омар. И кинул ей кошель со ста динарами. Кошель, тяжко звякнув, упал ей под ноги. – Поезжай-ка ты лучше домой, в родное селение. Кто что знает? Выйдешь замуж за честного земледельца, схоронившего жену. Станешь матерью.
– Хорошо. – Сорейя, разрыдавшись, подняла кошель. – Уеду. Найду на базаре односельчан. И сегодня же уеду. Прощай...
Весеннего звона в ушах Омара поубавилось. И желание покупать чашки-плошки пропало. И пришел он к Сабиту угрюмый.
– А, поэт! – кивнул ему гончар, не отрываясь от работы. – Прости, – он указал бородою на круг, где ком глины уже принимал какую-то форму. – Самый разгар. Не могу оставить. Знаешь.
– Знаю, – вздохнул Омар. Еще бы не знать.
– Эй, Мефтах! – крикнул мастер сыну, который поодаль сидел под навесом у другого станка. – Вымой руки, дай гостю вина.
Сабиту – столько же, сколько Омару, а какой у него уже взрослый сын. У Омара тоже мог быть сын. Но разве у него нет его? Теперь есть. И еще какой – всем на диво.
Прихлебывая горьковатое светлое вино, Омар осматривал ряды готовых кувшинов, горшков, чаш и широких блюд, выставленных сушиться на горячем солнце, посреди широкого двора. В стороне, рядом с ямой для глины, курился дымок над обжигальной печью.
Мне чаша чистого вина всегда желанна,
И стоны нежных флейт я б слушал неустанно.
Когда гончар мой прах преобразит в кувшин,
Пускай наполненным он будет постоянно.
Омар возвратился глазами к Сабиту, к его ноге, упруго и равномерно нажимающей на рычаг рабочего приспособления, к его рукам, бережно и нежно оглаживающим блестящую глину и похожим на руки женщины, что купает ребенка.
– Осушил? – Сабит показал глазами на пустую чашу в руках Омара. – Щелкни по ней ногтем и поднеси к уху.
Щелкнул Омар, поднес. Из маленькой чаши, из ее тонких стенок, как из раковины – шум и плеск океана, долетел до него чей-то далекий-далекий, чистый певучий зов: то ли звон Занге-Сахро, то ли печальный голос Экдес, то ли недавний плачущий крик Сорейи. То ли стон другой, давно умершей женщины, чьи кости, рассыпавшись в прах, смешались с песком и глиной и попали в эту чашу.
Он грустно улыбнулся Сабиту, и тот ответил ему такой же невеселой, понимающей улыбкой.
Это чудо труда! Разве это – не поэзия? И чем гончар Сабит не поэт? И глина – не просто прах, который замесили на мутной воде. В ней тайна. В ней мудрость тысячелетий.
Я к гончару зашел. Он за комком комок
Клал глину влажную на круглый свой станок.
Лепил он горлышки и ручки для кувшинов
Из царских черепов и из пастушьих ног...
– Теперь пусть сохнет, – закончил работу Сабит. Он вымыл руки в ручье, подсел, вытирая их грязным передником, к Омару.
– Хочу посмотреть, отобрать у тебя кое-что, – сообщил Омар неохотно.
– Смотри, выбирай. – Сабит показал рукой. – Вон, под тем навесом, по ту сторону двора, готовый товар.
Омар отложил десять-пятнадцать вещей.
– Пришлешь их к вечеру ко мне.
– Хорошо, – кивнул Сабит. И вдруг: – Ну, как... твой ученик?
– Ты-то откуда знаешь о нем? – удивился Омар.
– Мы тут, в своих грязных ямах, все знаем. – Гончар долго молчал, то ли что-то желая скрыть, то ли – открыть, но не смея или не умея.
– Ну? – поощрил горшечника Омар, обеспокоенный его странным поведением.
– Ладно, – вздохнул гончар. – Так уж быть. Скажу. Ты человек хороший. – Он вытер вновь, теперь уже сухие руки, мокрым передником. – Сегодня пятница? Зайди в соборную мечеть. Но только так, чтобы тебя не узнали. Переоденься. Закрой чем-нибудь лицо.
– А что случилось? – встревожился Омар.
– Там узнаешь.
– Скажи!
– Сам узнаешь.
Омар забежал домой – взять денег, сходил на базар, в арабскую лавку, купил бедуинскую одежду, вновь вернулся домой. Надел бурнус, большой платок на голову, спустив его на глаза и закрепив шерстяным жгутом. Глянул в зеркало – теперь его никто не узнает. Туфли с загнутыми носами сменил на сандалии. Взял длинный посох.
Во дворе соборной мечети, выложенном каменными плитами, толпились перед молебном богословы. Посмотрели бы вы на них! Каждый уверен, что занимает на земле видное место и служит великому делу. И мало кто умеет хотя бы писать без ошибок. Омар уже издалека услышал звонкий голос своего любимца. Подобрался поближе, сел у стены на каменную скамью.
– Математик он, спору нет, великий, – распинался Халиль. – Таких больше не встретишь в нашей стране. Но разве математикой держится мир? Она может быть и светлым орудием веры, и черным орудием неверия. Все зависит от взглядов того, кто владеет этим орудием. А взгляды у нечестивца...
И пошло, и пошло! Разбит Демокрит, уничтожен Аристотель. Омар Хайям – явный безбожник. Он человек вредный. Таких надо сажать на цепь, как буйных сумасшедших.
Омар, как сидел на скамье, так и скорчился весь, низко согнулся, упав руками на колени. Будто на спину ему, внезапно рухнув, навалился большой минарет соборной мечети. Сердце, тяжко дрогнув, подкатилось к горлу и закупорило дыхание. Не можешь вздохнуть, и все.
«Умираю». Он встал кое-как, побрел к фонтану. Ополоснул лицо и шею, смочил грудь. Отпустило. Что ж, крикнуть, броситься, избить подлеца?
Спокойно, Омар, спокойно! В этой стране что ни сделаешь, что ни скажешь, пусть из самых лучших побуждений, будет сразу обращено тебе же во зло. Закон почему-то всегда на стороне мошенников. Иного бы надо убить, как вошь. Но попробуй тронь...
Ладно. Перетерпим и это!
Он побрел в харчевню «Увы мне». Пить ничего не стал. Отыскал известных трубачей и барабанщиков.
– Приходите к вечеру ко мне. Угощу. Будете утром нужны.
…Диоген, убедившись, что может напиться прямо из ручья, разбил свою единственную чашу, чтобы она не обременяла его. Омар, возвратившись домой, вдрызг перебил последние миски, чашки и плошки. Потому что из них ел и пил негодяй Халиль.
Разбил, успокоился. К вечеру Сабит доставит новые.
– Как же так? – шептал он с горечью, потерянно слоняясь по чистым дорожкам в уже зазеленевшем цветнике. – Как же так, о мусульмане...
Неужто подослан Халиль? Или – он сам, по доброй воле, из желания кому-то угодить?
Но как может умный человек служить мракобесию? Раз уж у него хватило пытливого терпения внимательно, ничего не упуская, прочесть трактаты Омара и Аполлония, сравнить их главное, сделать толковые выводы, то, значит, он юноша одаренный и мог бы со временем стать серьезным математиком.
Эх! Трах в прах! Сто динаров и три фельса! Сколько людей губит свою одаренность ради сиюминутных выгод.
Умная сволочь.
К вечеру Мефтах, сын Сабита, привез на ослиной повозке посуду. С базара притащили заказанную Омаром баранью тушу, из харчевни «Увы мне» – огромную корчагу с вином.
Расплатившись со всеми, Омар, хлебнув на ходу ячменной водки, разжег в летней кухне огонь, чтоб раскалить котел, и, напевая замогильным голосом старую арабскую песню, взялся стряпать жаркое. Приготовление пищи он не доверял другим. И не ел, что приготовлено другими. Что поделаешь? Привычка.
Халиль доволен собой и вчерашним днем. После молебна настоятель соборной мечети весьма милостиво беседовал с ним. Пообещал доходное место. Успех! Что толку в математике, кому она нужна? Будешь бедствовать всю жизнь, как этот несчастный Омар Хайям. Ну и нелепое же создание! Умственный вывих природы...
В положенный час он тихо постучал в калитку и обомлел, когда она распахнулась настежь, и какие-то люди с барабанами и трубами, выйдя, тотчас окружили его. Загудели огромные трубы, загрохотали барабаны, изо всех окрестных дворов наружу высыпал встревоженный народ. Толпа полусонных людей запрудила улицу. И Халиль, холодея, сообразил: настал час возмездия. Он был бы рад оказаться сей миг где-нибудь в кельях соборной мечети, под защитой богословов.
Поэт сделал знак, барабаны и трубы умолкли.
Омар – страстно:
– О нишапурцы! – С еще большей страстью: – О правоверные! Любуйтесь, вот он, ваш ученый. Каждый день в это время он ходит ко мне набираться ума-разума, и затем говорит обо мне, что вы знаете. Если я ему неугоден, зачем ходит? Если угоден, зачем позорит своего учителя?
Толпа молчит. Что она может сама, без чьих-то указаний?
О тайнах сокровенных невеждам не кричи
И бисер знаний ценных пред глупым не мечи.
Будь скуп в речах и прежде взгляни, с кем говоришь;
Лелей свои надежды, но прячь от них ключи.
– Ату его! – Какой-то мальчишка, жуя красные сочные зерна, запустил в Халиля гранатовой кожурой.
А что нужно толпе? Ей подай только знак:
– Улю-лю-у!!!
Оплеванный, уничтоженный, белый от унижения, с дрожащими, как у девицы, губами, убрался Халиль. Навсегда. Он не стал великим математиком. И чтобы он стал великим богословом, Омар тоже не слышал. Пропал куда-то бесследно. Бог с ним! Омару уже не до него.
Бывает, путник в зимних горах, стремясь отпугнуть громким криком снежного барса, вызывает... снежную лавину. Омар, желая наказать ученика-предателя, привлек к себе злое внимание соседей, до того обходивших его стороной.
Где нужно оказать настоящую, действенную помощь, их не видно. А где вполне могут без них обойтись, не хотят их даже видеть и слышать – туда они непременно полезут с участием, то есть дурным любопытством, показной заботой и так называемыми «добрыми» советами.
Идет человек по улице, живой, обычный, голодный и хмурый, как все – никому до него дела нет. Но стоит ему оказаться на той же улице с перерезанным горлом, какая огромная толпа тотчас сбежится к нему! Будут толкать друг друга, теснить, ноги отдавливать, лишь бы пролезть вперед и хорошенько разглядеть зияющую багрово-черную рану, кровь на одежде и на земле.
Могут часами смотреть. Заглянут и в тусклые глаза, и в рот, искривленный болью. Отметят бледность кожи на лбу и щеках. Заострившийся белый нос. Странная вещь – человеческое участие.
Они припомнили ему все:
–Человек он, конечно, честный, но...
– Поэт он талантливый, но...
– Лекарь умелый, но...
– Ученый знающий, но...
Но, выходило, чтобы прослыть среди них человеком хорошим, мало честности, таланта, умения и знаний. То есть того, чего как раз им самим не хватало. К их постному и пресному правоверию:
– Он не ходит в мечеть!
А зачем в нее ходить? От молитвы к молитве, изо дня в день, из столетия в столетие там говорится одно и то же. Ни одной свежей мысли! Можно одуреть. Меняется мир, меняется жизнь, меняются люди, а проповедники – знай себе долбят обветшалые истины, не замечая, что люди давно живут иной, своей жизнью и давно ушли от них куда-то другим путем.
Ни с кем невозможно стало говорить серьезно. Только появишься, сразу: «хи-хи-хи», «хо-хо-хо». Черт знает что. Шут он, что ли? Скоморох? Да, наверное. Сам виноват. Разве он живет всерьез? Нет, – с их точки зрения. И впрямь – комедиант.
Уже то, что Омар – один, служило для них веским свидетельством его преступных наклонностей.
– Холостяк – заведомый безбожник, – возмущались соседи. – Разве не сказано в коране: «Женитьба – половина веры»?
Омар отвечал:
Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало,
Два важных правила запомни для начала:
Ты лучше голодай, чем что попало есть,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.
... Раз уж ему не дали быть мужем, отцом. Хотя по душевному складу, он предназначен к здоровому отцовству, к спокойной, размеренной жизни в дружной семье.
– Не слушайте его! Он наговорит...
Они бушевали на базаре:
– Принес живой рыбы, пустил ее в лохань с водой. Съел, зажарив, одну, вторую, а третья форель, самая молодая и крепкая, никак не хочет уснуть, все плещет лохани. И что вы думаете? Он берет кувшин с водой, сует туда рыбу, относит к большому ручью – и отпускает. «За храбрость, – смеется, – за стойкость». Ну, не дурак ли? Рыбу пожалел бессловесную! А денег, отданных за нее, не пожалел. Скажите сами, о мусульмане, разве место такому средь нас, порядочных людей?
Временами Омара охватывала такая досада на окружающих, что он, махнув рукой на весь белый свет, запирался у себя в доме и дней десять, пятнадцать не выходил из него, не отвечал, если стучались в калитку.
И тем настойчивее они к нему стучались.
– В другой раз пошел на базар купить мяса, репы и прочих припасов и вместо них принес домой попугая в красивой клетке. И болтают вместе весь день. Выучил его какой-то абракадабре. Явный дурак! Я бы этому попугаю шею свернула. Зашел к ним на днях мой муж по делу, попугай и давай его донимать: «Чему равен угол падения? А? Остолоп! Чему равен угол падения? – И сам отвечает – этак назидательно, знаете: – Угол падения равен...» Ну, еще какому-то там углу. Почтенный супруг мой даже вспотел, ушел весь красный и мокрый, забыв, зачем приходил.
– Ну, что же, – заметил гончар Сабит. – Попугай – тот хоть способен запомнить и повторить, чему его учат, в отличие от многих людей. Бедный Омар Хайям! Не обливайте его грязью. Наша кровь, наша плоть, наша кость. Наша гордость!
– Наша кость? Он не любит людей.
– Не всех! Далеко не всех. Любознательных обожает. Тех, кто ничего не знает, может понять и простить, – никогда не поздно узнать, если есть желание. Он презирает тех, кто ничего не хочет знать. Я перед ним глубоко преклоняюсь. Как-никак, человек он великий...
– Великий? Ха-ха! Чтобы средь нас... Велик был пророк.
– Даже пророку, как известно, пришлось бежать от таких, как вы, из родной Мекки в чужую Медину.
– А ты... чего это ты заступаешься за безбожника, – вместе пьянствуете?..
Если все удивлялись поступкам, образу жизни Омара, считая его «немного того», то и он не меньше удивлялся их поведению, образу жизни. Да разве так должны жить и держаться серьезные, взрослые люди? Это те же скоморохи! Не от избытка ума, как он сам, а от убожества.
Разговоры эти происходили, конечно, при детях. Как-то раз, вернувшись к себе от Сабита, поэт схватился за голову. Двор снова загажен. Палки, тряпье, кирпичи. Хуже всего – цветник оборван и вытоптан, юные саженцы переломаны.
А ведь он, бывало, приносил ребятам с базара сласти и раздавал у ворот, где они шумно его встречали. Денежную мелочь им дарил. Сласти они, набежав гурьбой, жадно хватали и ели. Во рту же, за щекой, прятали и медные монеты...
Омар, сокрушаясь, обошел соседей. Один смущенно развел руками: что с ними поделаешь, дети есть дети. Сказано: ребенок – выше падишаха, все боятся падишаха, он – не боится. Другой туманно усмехнулся. Третий нагло расхохотался в глаза.
Поэт, чуть не в слезах, прибрал цветник, стараясь спасти что можно. Но стервецы продолжали его допекать. В отсутствие хозяина лезли во двор – и учиняли очередной погром. Зачем?
Поговорить надо с ними. Может, дети поймут, если не понимают взрослые. Однажды, заперев калитку, он украдкой вернулся через понижение в садовой ограде – и застал их на месте преступления.
– Не бойтесь! – печально крикнул Омар, когда они все, как обезьянки, застигнутые бенгальским земледельцем на поле сорго, с визгом кинулись прочь. – Я вас не трону. – Он успел поймать за ногу их заводилу на гребне ограды. – Не хнычь. Ступайте все ко мне.
Они подобрались к нему осторожно, недоверчиво, как цыплята – к ногам человека, рассыпающего для них зерно. Доброта, знаете ли, вещь непонятная. Она пугает: а вдруг подвох? Но страх пересилила надежда: может, сласти будет опять раздавать!
Поэт – со всей любовью, лаской и болью, на какую он был способен:
– Разве можно деревья портить? Если дерево ранить, оно долго чахнет, хворает. Значит, оно живое. А эти саженцы, – он с горечью кивнул на обломанные черенки, – все равно как дети... – Омар слегка дернул мальчишку за ухо. «Ай!» – Больно? Им тоже больно. И деревцам, и цветам. Растения надо беречь. От них – свежий воздух, прохлада. Радость. Здоровье.
Они глядели на него, разинув рот. Дерево – живое? Да, не зря говорили родители, что он, хоть и поэт, но пропащий.
– Понимаете?
Нет. Они не понимали. Ишак, баран, козел понимают: если ограда, значит, туда нельзя. И не лезут. Этот – лезет. И гадит. Ему можно.
Вот если дадут по шее, тогда понятно: пакостить продолжай, но не попадайся, а то еще крепче влетит.
Замечено: дети умные, с воображением, всегда находят себе хорошее занятие по душе, развлекают сами себя. Хотя бы мечтают о чем-то необыкновенном. Живут в сказочном мире, придуманном ими самими, и никому от них нет помех.
Глупый ребенок нуждается в ежеминутной опеке. За ним надо следить на каждом шагу, держать за ворот, забавлять. Оставшись один, он оказывается в глухой пустоте и начинает, от пустоты, все ломать и сокрушать. Чуть шевельнется в траве, в кустах жалкое живое существо, он сладострастно хватается за камень, налетает, потный, с яростным желанием – убить.
Богатырем – пехлеваном – у них считается тот, кто может съесть больше всех. Это дети своекорыстных обывателей, никогда, за всю жизнь, не посадивших ни одного дерева, а если и посадивших, то лишь для того, чтобы продавать с него плоды. Продавать! И деньги копить. До всего прочего им дела нет.
Омар, как в детстве, радовался дождю, снегу, солнцу, ветру и поражался, почему другие равнодушны к тому, что у них уже есть. На каждом шагу поминают небо, но никогда не вскинут к нему глаз удивленных, а если и вскинут, то безразлично скользнут по яркой его синеве, по облакам пушистым или звездам, ясно сверкающим.
Их глаза прикованы к жирной кормушке. Выходит, жить лучше – еще вовсе не значит быть лучше. Сытых много, умных мало. И просто – добрых и честных.
Дети все же оставили двор в покое.
«Слава аллаху! – возликовал Омар. – Разговор не прошел для них даром».
Однако поэт ошибся. На другой же день он услыхал за калиткой дикий грохот, звон и скрежет. Будто заезжий медник прямо у его ворот раскинул свою мастерскую.
Он увидел сквозь щель: те же ребята, хитро перемигиваясь, колотят железками в медные тазы и лохани. Вот чем надумали они теперь ему досаждать. Ведь он – философ, писатель, ему нужна тишина, чтобы думать! Получай же, безбожник. Попробуй сказать, что медный таз – тоже существо живое и ему больно.
Нет, конечно. Медному тазу все равно. И медному лбу. Но живому человеку... Омар тихонько, чтобы их не спугнуть, растворил калитку – и только хотел произнести свой неизменный вопрос: «Зачем?» – как их будто ветром сдуло. Через минуту они загремели с другой стороны двора. А родители – словно оглохли. Неужели им не мешает этот адский грохот? Не мешает, похоже. Злобна глухота душевная, ее и громом небесным не пробьешь.
Звон в ушах. Сердце стучит, кровь густо приливает к мозгу. Глаза лезут на лоб. Голова болит и кружится. Даже в печени боль. Утомление. Он стал надолго уходить из дому. Но стоит вернуться... на базаре, в кузнечном ряду, не бывает такого оглушительного шума. Каждый день. В любой час. С утра до вечера. Ей-богу, этот мир безумен! Собаку, что ли, завести – и напустить на них? Нет, нельзя – изорвет. И ты же будешь виноват. Это только так говорится: собачье терпение. Куда собаке до человека... Ну, погодите! Не на того напали. Уж если я загремлю, то загремлю. Век будете помнить.
...На базаре уже который день выступал узкоглазый фокусник с косицей, в широком кафтане с разрезами внизу, по бокам. Прятал яйца за пазуху – и вынимал их изо рта. Вытягивал оттуда же бесконечные цветные ленты. Превращал веер в курицу. И все такое.
Омар пригласил китайца в харчевню «Увы мне», угостил ячменной водкой и кашгарской лапшой.
– Бумаги много надо, – бесстрастно молвил гость, послушав Омара.
– Купим сейчас.
– Хорошо. Все остальное у меня есть.
Едва они, придя домой, приступили к делу, мучители опять принялись за свое:
– Динь-динь, бом-бом, там-там!
– Там-там, бом-бом, динь-динь!
– Там-бом, динь-там, динь-бом!
Омара уже трясло от них. Хотелось выйти, схватить башибузука, вскрыть ему череп и посмотреть, что же у него в коробке: человеческий мозг или жгут медной проволоки?
Но фокусник и бровью не повел. Видно, много всякого шума ему довелось услыхать за жизнь. Вот уж поистине – восточный человек. Из всех восточных самый восточный. Его голое плоское лицо, по которому трудно судить о возрасте, выражало полную невозмутимость.
Он только и сказал тонким бесчувственным голосом.
– Терпеть надо.
И продолжал свою неторопливую, обстоятельную работу: расщеплял ножом бамбуковую палку на тонкие лучины, резал, красил, клеил бумагу. Связывал широкие ленты. Начинял тонкие трубки из бамбука зернистым черным зельем.
Лишь кончики пальцев у него дрожали.
Дети на какое-то время угомонились: либо сами устали от грохота, что весьма сомнительно, либо их позвали обедать. Чтобы они, бедненькие, набрались сил для своего богоугодного занятия. Как бы там ни было, наступило затишье.
Китаец присел в холодке на корточки, заправил опием курительную трубку. Сделал затяжку, другую, третью. Блаженно закрыл глаза. Раскрыл их, чуть повеселевший, сочувственно кивнул Омару:
– Ничего! Терпеть надо.
Свет? Явится тьма, не замешкав.
Грусть? Будет радость, поверь.
Зло и добро вперемежку
Все в ту же стучатся дверь.
Он, безмятежный, сделал новую затяжку.
– Это сказал Цзя И в своей «Оде к сове». Был у нас такой поэт. Мечтал принести пользу народу. И умер, оклеветанный, гонимый...
Утро. Ветерок, упругий, ровный, тянет со стороны сада. Заметив легкий дым, скользящий над воротами ненавистного двора (значит, хозяин еще не ушел), озорники сбежались в условленном месте, злорадно предвкушая отменную забаву.
Предводителем у них – Сабир, сын человека, купившего палаточную мастерскую. Видно, дела у них шли плохо, и они вообразили, что их обманули, подсунув малодоходное заведение, – и этот человек терпеть не мог Омара. Олух! Не кисть рисует – рука. Не мастерская шьет палатку, а мастер. Мастерская – всего лишь дворик, стены да крыша. Омар с недоумением наблюдал за его сыном сквозь щель в калитке.
Лет десять балбесу. Пора, казалось бы, чуть остепениться. В десять лет Омар уже читал «Геометрию» Эвклида. И тайно любил цыганку Голе-Мохтар. А этот, хилый, долгоногий... он в свои десять умом не старше пятилетнего малыша.
Мальчишка запрокинул голову, страстно сомкнул глаза и в экстазе паскудства грохнул железкой о медный таз.
…И тотчас над воротами, сухо трепеща желтыми перьями, с яростным ревом взмыл огромный, глазастый, в черных узорах дракон. Весь судорожно извиваясь, зловеще помахивая длинным пестрым хвостом, он грозно навис над обомлевшими шутниками – и, утробно рявкнув, рыгнул в них из широкой зубастой пасти огнем и зловонным дымом.
– Уходи через сад, там в ограде пролом. – Омар сунул китайцу деньги. – Укройся в караван-сарае. На базар не выходи, пока здесь все не уладится...
С одним из милых шалунишек приключилось заикание, с другим – недержание: он чуть ли не на каждом шагу пачкал штанишки. У третьего – корчи, у четвертого – еще что-то. Бесчеловечно, конечно.
«Эх, учитель! – ругал себя Омар. – Лучше б собрать их всех и вместе с ними и с китайцем склеить это бумажное диво. Может, и утряслись бы отношения? Но... вражда зашла слишком далеко, я был обозлен до крайности. И как их соберешь? Разве папаши и мамаши им разрешат якшаться с человеком, который не ходит в мечеть? Они ореховый пень способны обозлить. Так, что треснет без железного клина и кувалды». И – с неизбывной горечью:
– Боже! На что я трачу свой ум, душевные силы...
Соседи, потрясая палками, сбежались к Омару. Теперь сбежались...
– Колдун! Злодей! Ты напустил порчу на наших детей. Где твое чудовище?
– Какое чудовище? – «Господин Зачем», как они его прозвали, пнул груду ярко раскрашенной бумаги, из которой торчали бамбуковые прутья, свисали длинные ленты. – Это? Всего лишь безобидный воздушный змей. Я, видите ли, хотел позабавить ваших детишек, – ведь скучно, не жалея себя и других, с утра до вечера стучать в медные лохани. Не так ли? Или вы, может быть, скажете, что ничего такого не слыхали?
Базар. Обычный шум. Суета. Страдальческий рев осла перекрывает мучительные стоны верблюдов. Поэт разыскал особого посредника, занимавшегося куплей-продажей домов:
– Я хорошо тебе заплачу. Найди до завтра небольшую прочную хижину с двориком скромным, но уютным. Чтобы можно было сразу переехать.
– Есть такая! Но далековато. У Зеленного базара.
– И слава богу. Что за хижина?
– В ней жил одинокий старый художник. На днях он умер. Дочь замужем в Балхе. Велела продать.
– Сколько?
– Пятьсот.
– Стоит она этих денег? Не дочь, конечно. Хижина
– Про дочь не знаю. Хижина – стоит.
– Вода есть?
– Ручей.
– Деревья?
– Плакучая ива. Цветы.
– Соседи?
– Бедный квартал. Напротив, через улочку – писец-каллиграф.
– Значит, человек тихий.
– Тише быть не может! Справа – живописец-миниатюрист.
– И этому незачем шуметь. Слева?
– Вдова. Халаты шьет. Скромная женщина.
– Одна?
– Имеет племянницу. Они из тюрков заречных.
– Сколько лет?
– Тетке – лет пятьдесят, племяннице – двенадцать. В сок уже входит.
– Хороша?
– Ведь известно: тюрчанки – красивейшие женщины на свете.
– Позади?
– Хлебопек. Печет лепешки на продажу.
– Это хорошо! Можно будет лепешки свежие брать. Но детей у него много?
– Немало.
– Пусть! С этими я полажу. Богословов поблизости нет?
– Ни духу.
– Мечеть близко?
– Не очень.
– Приду сюда во второй половине дня. Сходим, посмотрим. Понравится – тут же составим купчую, деньги внесу.
– Понравится! Старик любил свой домик, держал его в порядке. Для кого покупаешь?
– Для себя.
– Значит, ты продаешь большой дом, – загорелся посредник, – и тебе нужен хороший покупатель?
– Я его сам найду.
...Запах! Жирный чад липнет к губам, оседает на шее. На живодерне и то не бывает такого густого, плотного, хоть рукой пощупай, невыносимого смрада. Разве что в «башнях молчания» зороастрийцев, кое-где сохранивших старую веру. Ты весь в нем – как в яме с дерьмом. Омар закрыл рот и нос кисейной повязкой, его мутило от приторно-гнусного духа.
– Бог в помощь! – постучался он к Сейфи-Сабунгару.
– А! Милости просим, милости просим, – поклонился ему мыловар. – Пусть гость присядет вот здесь, у пролома в стене. Чуть продувает. Мы-то привычны...
В трех больших котлах, издавая отвратительную вонь, клокочет с шипением адская смесь. Мыловар достает черпаком на длинной ручке пахучую жидкость и разливает в остродонные формы. Сутулый, с запавшей грудью, тощий, он весь лоснится, как эфиоп, будто сейчас окатил себя из черпака. Настолько, смешавшись с копотью от костров, въелся в его кожу зловонный жирный пар.