Текст книги "Подземный гараж"
Автор книги: Янош Хаи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Странно было думать, что мир продолжает жить с кем бы то ни было или без кого бы то ни было, ничто в нем не останавливается, ничто не становится лучше или хуже, ведь за каждой смертью следует столько же, хороших ли, плохих ли, рождений. Ничто не меняется, в мироздании не остается даже крохотной прорехи в том месте, где находился до той минуты еще живой человек. Накопленные личные ценности обесцениваются. Выбрасываются в мусорное ведро бережно хранимые сувениры. Остаются несколько вещей, которые наследники считают нужным сохранить: ведь в них есть частичка их собственного прошлого. С этими вещами расстанется какое-нибудь следующее поколение. Какой же это самообман – считать, что множество жизненных событий, запечатленных в вещах, накопившиеся на протяжении жизни предметы способны существенно продлить твою жизнь, сделать ее значительнее. Ничего подобного. Жизни твоей останется ровно столько, сколько было в то время, когда дети еще не умели читать и писать. Какая наивность – считать, что значение наше выйдет за пределы нашей собственной жизни. Фотографии, оставшиеся от какой-то давней поездки, где так хорошо чувствовали себя те, кто больше не чувствует ничего, поскольку их нет, – фотографии эти летят в мусор вместе с другими; письмо, в котором были сказаны важные, определившие всю жизнь слова, – сегодня оно, это письмо, уже ничего никому не скажет: ведь к нему должно было прилагаться то знание, которого уже нет.
Странное ощущение, будто ты откуда-то прибыл и куда-то направляешься, на мгновение посещает тебя, когда ты разбираешь оставшиеся от умерших вещи, когда появляются на свет божий несколько изображений прадеда и прапрадеда, пожелтевшая выписка столетней давности из метрической книги. На мгновение словно становится видимым поток, в котором когда-нибудь окажутся и твои фотографии… Но в конце концов ты с грустью приходишь к выводу: большая часть вещей, связанных с минувшими жизнями, годится лишь для того, чтобы попасть в мешок с мусором: ведь те, минувшие жизни перестали быть жизнями, а считается только то, что живет, и ты понимаешь, что и твоя жизнь, жизнь того, кто разбирает все это барахло, будет считаться жизнью, лишь пока ты жив, а потом потеряет смысл, как и все, что изымается из оборота.
Он не мог смириться с тем, что для него нет той, другой жизни, которую он способен был представить себе как жизнь возможную, не мог принять, что от той, возможной жизни он вынужден отказаться, причем не из-за кого-то другого, а всего лишь по собственной слабости, по причине того, что не верил в возможность нового забега во времени. Он не мог представить себя через десять лет с двумя детьми и с той, другой женщиной, но с теми же самыми проблемами, которые однажды уже пережил. Что снова будут вставать вопросы, хватит ли денег на летний лагерь для детей и на поездку к морю, на брекеты, на очки, и, естественно, чтобы просто хватало на жизнь. Что отношения с той женщиной, с которой он мог бы переписать свою прежнюю жизнь, наполнятся напряженностью; к тому же у него, начинающего стареть, теряющего уверенность в себе мужчины, появится ревность, и она все сильнее будет отравлять его сердце. Он вечно будет следить за женщиной, убежденный, что для этого есть серьезные основания, ему все станет подозрительным: новое платье, новый сослуживец, только что переехавший новый сосед. Он не решился углубляться во все эти новые обстоятельства, он сбежал от них. Но забыть возможность этой жизни он не мог. Он стал другим.
Ты стал другим, говорила я, но напрасно я это ему говорила, он всегда отвечал одно и то же: вот если бы я тогда это заметила, когда он в самом деле стал другим. Ведь я должна была заметить, ведь у него на лбу было огромными буквами написано, что что-то не то, что-то не в порядке, – но тогда я не заметила, а теперь что толку: уже поздно.
Он не мог смириться с тем, что ему не дано жить другой жизнью, что он вынужден жить этой. Я же – смирилась: есть то, что есть, этим ты и живешь. Я не думала ни о чем, что могло быть лучше или хотя бы иным, потому что ничего такого нет. Напрасно думает кто-то, что сможет стать не таким, как все, перехитрить собственную судьбу: никуда он от себя не денется, разве что уподобится другим в наивной надежде, что способен себя пересилить, способен выйти за пределы своей натуры. Было несколько лет, когда мне представлялась решающей и достаточной ситуация, что есть два маленьких существа, два ребенка, для которых я – самый важный на свете человек, и сколько бы ни было в жизни трудностей, но тот факт, что они рядом со мной, убедительнее всего показывает, для чего я живу и где мое место в этом мире. У каждой минуты имелась своя задача, и выполнять эту задачу было радостью. Пожалуй, я тогда и утратила уверенность в себе, когда эта однозначность стала слабеть: ведь постепенно мне приходилось убеждаться, что, во-первых, мою роль может сыграть кто угодно, а во-вторых, в том качестве, как раньше, во мне нет необходимости. То, на элементарном уровне существующее, оправдание моей жизни исчезло, но я не думала, что с этой минуты стала лишней, более того, было едва ли не радостно сознавать, что вот, я свободна. Не нужно бежать домой, не нужно вечно быть в состоянии готовности. Мы уходили с работы, и кто-нибудь говорил, а не зайти ли нам куда-нибудь на полчасика, и я отвечала, почему бы и нет. Я спокойно могла так говорить, и приятно было сознавать, что я могу это сказать, ведь сколько лет приходилось отвечать по-другому: прости, не могу, потому что, знаешь, дети.
Мне доставляло удовольствие думать, что дети выросли, с ними можно и разговаривать, и обращаться по-иному, а поскольку жизнь их движется в том же привычном русле, то когда-нибудь и их дети будут радовать меня. Пока есть время, лет десять, совсем без детей, а потом появятся дети, которые будут доставлять только радость, ведь ответственность будет лежать на их собственных родителях. Вот только он этой жизни для себя уже не хотел. Он говорил, что в течение многих лет терпел, чтобы над ним довлели конвенции, и уже то, что он произнес такое слово, которое человек, говоря о своей жизни, никогда бы не употребил, показывает, насколько он утратил связь с той жизнью, которой мы жили. Словом, на протяжении многих лет он терпел, что живет в плену конвенций. Почему же ты не поступил по-другому, спросила я, если это тебя не устраивало; мы поругались. Нельзя было по-другому, ты же как раз и не хотела, чтоб по-другому. Но ведь я не говорила, сказала я, что хочу того или этого. Конечно, ты не говорила, чего ждешь от меня, не говорила, чего и сколько ты хочешь, но я знал, что хочешь, а так как ты не говорила, то я всегда чувствовал, что тебе всего мало: мало, что я бесконечно работаю, мало денег, которые я получал. Но мне как раз было хорошо, как было, сказала я; а он: ну конечно, но ты этого никогда не говорила, а я не решался сказать, что это уже слишком, и этот летний отдых я не могу оплатить, и если мы хотим еще, то ты должна искать такую работу, которая приносила бы заработок, достаточный для летнего отдыха. Я и этого не замечала. Да и не могла заметить, потому что в конечном счете деньги, которые были нужны, всегда находились. Потому что я, сказал он, соответствовал конвенциям и делал то, что от меня ждали, хотя, конечно, никто не говорил, что от меня ждут того-то и того-то, и, конечно, отсюда ясно, что никто не говорил, дескать, как хорошо, что ты это сделал, что, занимаясь научной работой, смог иметь заработок, на который может прожить семья с двумя детьми. Чтоб этим детям ни в чем не было недостатка. Никто не говорил, мол, ах, как это хорошо, просто говорили, что так и должно быть, в этом и заключается мое дело. Потом уже и дети: для этого и нужен отец, а если для меня это слишком много, то не надо было брать на себя столько, и под этим «столько» они понимали не что иное, как их жизнь.
Почему же ты не сделал по-другому, спросила я снова, ведь можно было и по-другому, надо было только сказать, как это – по-другому! Такого не бывает, сказал он, чтобы семья жила по-другому. Семья – структура консервативная, если ты ее признаешь, тогда должен признавать и обязанности, связанные с ней, и я их признавал, сказал он. По-другому детей воспитывать невозможно. Модернизм – это только в искусстве. В семье не бывает экспериментов с формой, дескать, я сейчас все разберу, поверчу составные части так и этак – и соберу их в новую структуру, как какой-нибудь художник-кубист – цветочную вазу, которую потом невозможно узнать, но она тем и замечательна, что совсем другая. Семья тем и хороша, что она точно такая же, как другие семьи. По-другому невозможно, а тогда и принятие данных конвенций не означает очень уж большой трудности, ведь конвенции отражают жизнь, они – не пустая формальность. В дни рождения или в какие-то общие праздники самое главное – радость детей, но к сегодняшнему дню эта радость уже выветрилась, остались конвенции, полностью опустевшие, а та картина будущего, которую предполагает сохранение конвенций, для меня неприемлема, сказал он. В этом смысле я не стою так близко к биологическому бытию, чтобы, как стареющий самец, ждать, рядом с самкой, пока мои дети сотворят собственных детей, а когда это будет сделано, то, отыграв роль, которую называют ролью дедушек и бабушек, и оставив после себя хорошие воспоминания, умереть.
Он почему-то не замечал: именно тем, что, собрав последние силы, хочет выйти на поле боя, где происходит борьба самцов, он как раз и доказывает, насколько держат его в плену возрастные критерии. Он хотел сразиться с новыми возрастными группами, и тщетно кто-нибудь попытался бы сказать ему, дескать, ты же себя выставляешь на смех, у тебя за спиной люди перешептываются, смотрите, мол, волосы крашеные, вставная челюсть, молодые самки обращаются к тебе на «вы». Нет, он во что бы то ни стало хотел сразиться. И конечно, тут-то она и появилась, та женщина.
Потому что женщина находится всегда, женщина, которая в конце концов разрушит тот уклад, в котором человек жил до сих пор. Женщина, которая в те годы, годы неопределенности, когда стареющий лев еще не готов забиться в логово под скалой, чтобы спрятать свою облезающую гриву и слезящиеся глаза, а ходит, гордо выпятив грудь, и раздает дурацкие советы молодым самцам. Женщина, которая в эти годы, годы неопределенности, заставляет мужчину, находящегося в состоянии опасной самонадеянности и самообмана, касающегося всего: и физической силы, и внешности, и духовной энергии, выбраться оттуда, где он находился и где был на месте. Женщина, которая говорит ему: милый, ты же – царь Африки, а живешь в пустоте, у тебя огромное царство, бесчисленные подданные, дворцы, армия, говорит она, надо лишь оглядеться, надо лишь открыть глаза пошире, чтобы сказочное это царство появилось перед тобой. И он, забыв обо всем, слушает эту женщину, ее лицемерные слова. Он думает: да, любовь поможет ему выйти из пустоты, встряхнуться, перестать отказываться от всего, что есть в жизни хорошего. Так что для него сейчас это главное – найти ту, ради которой он готов решительно изменить свою жизнь, благодаря которой мир снова станет для него родным домом, мир, где он до сих пор странствовал, как заблудившийся путник. Найти ту, с появлением которой вновь наполнится чувствами, красками все вокруг, например и его сердце…
Нет смысла продолжать, ведь нет женщин, не знающих эти шаблонные фразы, которые произносятся в таких случаях, вслух или про себя, мужчинами. Хотя речь, по сути дела, шла лишь о том, что была некая эмоциональная воля и в эту эмоциональную волю вторглась другая, неудовлетворенная эмоциональная воля. То есть рядом оказалась некая женщина, которая до тридцатипятилетнего возраста не сумела найти себе нормального партнера, с кем могла бы полноценно реализовать свою жизнь. Не нашла, потому что слишком долго выбирала, прислушивалась к своим запросам и прихотям, ну и просто жалела время и силы, которые требует такая связь, и, не в последнюю очередь, жалела свою свободу, от которой ей пришлось бы отказаться. Но сейчас, испугавшись перебоев в месячных, поняв, что это, может быть, последний звонок, а потому – сейчас или никогда, – и тут же решила заполучить кого-нибудь, с кем можно теперь, в последний момент, выполнить программу по продолжению рода, которая также представляет собой необходимую часть жизни. Ну и, конечно, кого она могла еще выбрать, как не его?
Такие женщины есть везде, на них невозможно не наткнуться, тут нет смысла думать о том, что, откажись ты тогда поехать с докладом в провинцию… брось, тогда была бы, в каком-нибудь другом месте, другая. Такой встречи никак нельзя избежать, если мужчина внутренне открыт для чего-то подобного, а большинство мужчин в таком возрасте – открыто. Со временем, однако, выясняется, что у двух индивидов, у двух стратегий только исходный пункт был одинаковый, а финал, о котором оба мечтали, мыслился совсем по-разному. Женщина пришла от одиночества, мужчина – от слишком тесной семейной жизни. Женщина хотела избавиться от одиночества, мужчина – от совместного существования. Женщина хотела упорядоченной и целесообразной, конечно, с дарвиновской точки зрения, жизни, мужчина – свободного, не обремененного обязанностями бытия, о котором при наличии семьи и думать нет смысла, а с женой пытаться начать что-то новое невозможно, да и не хочется.
Он стыдился показываться со мной, словно я была чем-то вроде пятна на его судьбе. Однажды он так и сказал: пятно от прожитой жизни, как на пуловере, когда на другой день его надеваешь, то обнаруживаешь на нем след обеда, который ел вчера; он чувствует, что, когда он со мной, на него показывают пальцами и перешептываются. Он не заметил, что причиняет мне боль. Даже тогда не заметил. То ли не прислушивался ко мне, то ли ему было все равно. А ведь супружеские пары, которые освобождаются от обязанностей, связанных с воспитанием детей, и не питают иллюзий относительно своего возраста, как он, обычно находят что-нибудь, чтобы не проводить время бесполезно. Они вполне могут это сделать, особой нужды они сейчас не испытывают, дети уже сами зарабатывают на жизнь, тратить на них деньги все время не нужно. А ведь столько всего можно предпринять, занятия – одно другого лучше. Если они не могут уже, как когда-то, радоваться друг другу, то радуются тому, что делают, или тому, где находятся, какой-нибудь красивой местности, необычному городу. Он такой жизнью не хотел жить. Полезное и содержательное использование свободного времени, культурные программы, активный отдых – все это он глубоко презирал, считал фальшивым способом времяпрепровождения, способом, который нужен лишь для того, чтобы никогда не оставаться наедине с уходящим временем. Самообман и видимость действия, сказал он однажды. А что тогда не видимость действия, спросила я. Он промолчал.
Не знаю, почему случаются в середине жизни эти приступы беспокойства. Возможно, речь лишь о том, что между загруженностью семейными обязанностями и временем, когда приходится заниматься болезнями и немощами, есть несколько лет перерыва, когда, в принципе, можно жить свободно и безоблачно, но человек с этими несколькими годами и не может справиться. Это выглядит так, будто ты стоишь в чистом поле, полный сил, а никаких достойных задач вокруг нет. Да и откуда им взяться? Жизнь сейчас – легкая, и нередко эту легкость-то и невозможно вынести. Может, беда в том, что мы перерастаем свои задачи. Получаем десять или пускай даже двадцать лет, когда можем спросить себя: а для чего мы живем? В самом деле, для чего? Современная медицина, относительно здоровый образ жизни сделали возможным физическое продление жизни, но душа-то осталась там, где была всегда. Не знает она, как быть с предоставленной ей свободой. Душа бежит в укрытие задач и там проводит, в страхе и растерянности, время, по прошествии которого умирает. Если укрытие это исчезнет, она неспособна будет справиться с пустотой, возникшей за неимением осмысленных и необходимых действий. В такое время и приходят суррогаты, замена действительных жизненных задач, – ведь настоящих задач уже, хоть обыщись, не найдешь. Она думает, уж кто-кто, а она точно не попадет в эту ловушку, найдет выход, – однако и второй брак, и вторая семья – то же самое, тот же самообман, а не только выпивка, или пускай трудомания, не только разные дурацкие увлечения, например марафонский бег, или рыбная ловля, или складывание Эйфелевой башни из спичек. Новая семья – тоже не что иное, как шулерская игра, суть которой не внутренняя потребность души, а бегство души от самой себя, попытка снова спрятаться в ту сеть зависимостей, откуда не видны разрушения, которым подвергло нас время. Попытка поверить, что мы снова находимся на стартовой линии, на которой когда-то стояли, хотя на тот стартовый мостик мы уже никогда больше не встанем, что бы мы ни делали, мы лишь барахтаемся возле края бассейна, боремся с последними метрами.
Он сказал, что не может от нее отказаться. Слышу, сказала я, когда он посмотрел на меня: мол, что молчишь. Но и идти вместе с ней не могу, сказал он. Я ничего не ответила. Не сказала ему, дескать, иди, потому что куда-то надо же двинуться, а сразу в двух направлениях – невозможно. Так мы и жили. Втроем. Не будучи знакомы друг с другом, все же представляли некоторое сообщество. Каждому из нас было плохо. Ему – тоже. Тут – не двойная радость, что и здесь, и там, а двойная задача. Он почти не мог соответствовать все возрастающим требованиям. Пока это был секрет, я тоже не хотела от него ничего, просто скучала себе понемногу рядом с ним; но и другая не пыталась расшатать существующие рамки, оставляла свободными наши уик-энды, и праздники, и вечера в будни уступала мне. Секретность распределяет роли по-своему, каждый знает правила игры, особых трудностей нет, забота одна – только бы все не открылось, и проблема одна – почему мы не проводим больше времени вместе. Желание, заставляющее тянуться друг к другу, тосковать друг о друге, делает любовь еще ярче, а прекрасные минуты, проведенные вместе, еще более сказочными. Дома же ничего не меняется, потому что жена не заботится о том, чтобы изменить что-то, и не чувствует опасность своего положения. Но когда ситуация выходит на свет божий, каждый хочет больше и больше.
Когда ситуация прояснилась, каждый захотел больше и больше – и вообще налить чистую воду в стакан. То есть – однозначности и определенности. Пока дело не выплыло на поверхность, пока шло время секретности, он думал, что та, другая, будет не только другой, но и – иной. Но в конце концов оказалось, что она хочет того же, чего хочет каждая женщина, то есть быть единственной, а когда она этого не получила, то уже не захотела показывать, как сильно любит, не захотела делать вид, что настолько рада всему, что видит и переживает вместе с ним. Напрасно он делал или, по крайней мере, считал, что делает все; она сказала, что, если он не всей душой и телом с ней, если эта главная проблема не разрешится, тогда и она не сможет его любить всем сердцем. Это логично, сказал он, половина времени – половина любви.
Так не бывает, сказала я ему, когда он рассказал, чего хочет эта женщина, так не может быть, чтобы любовь зависела от этого. Это бывает, только когда человек соглашается быть любовником, сказала я, уж такова эта роль. А ведь я точно знала, что именно это показывает силу любви, что человек неспособен выносить ограничения, каждое ограничение причиняет страдания и боль. Не бывает такого, что ты любим лишь от сих до сих, а если пройдет, скажем, еще час, или тем более шесть часов, то с этого момента ты можешь вообще забыть про любовь. Я видела по нему: он устал добиваться любви. Мрачный приходил он домой и мрачный шел туда. Из-за тоски он стал похож на какого-нибудь фокусника: давай поедем куда-нибудь, говорил он ей, будем плавать, играть, танцевать, гулять, спустимся к Балатону. Он предлагал все новые и новые варианты, но радости не мог у нее вызвать, или только чуть-чуть. Почему ты не радуешься этому или тому, спрашивал он ее, но всегда получал один ответ: пока суть не изменится, радость не будет полной. Однажды он сказал, что даже самого себя начал подозревать: может, это он виноват, может, это в нем есть что-то такое, что подавляет в других способность любить его, да и сам он заметил за собой, что всегда испытывает одно и то же: если он счастлив, то счастлив – почти. Чем сильнее он добивается, чтобы его любили, тем острее чувствует, что не может получить то, чего добивается. Примерно так же складывалось у него, в течение многих лет, и со мной. И я уже смертельно устала от вечной его требовательности, я только хотела немного свободы, чтобы я могла набрать воздуха, чтобы в постели не нужно было отталкивать от себя его навалившееся на меня тело. Один день, полдня, один час, хоть сколько-нибудь… Лишь тогда я поняла, что он чувствовал, когда я начала цепляться за него. Потому что тот, для кого другой что-то значит, не может его отпустить. Если ты ничего к другому не испытываешь, то почему бы не дать ему возможность: пускай уходит. Но тут не так: если ты даже понимаешь, что лучше было бы протрубить отступление, эмоциональная сила удерживает тебя, и ты цепляешься за другого, как вьюнок, который можно оторвать от опоры лишь силой. Словно какой-нибудь упорный сорняк, от которого все хотят избавиться, когда он поднимется над высокой, по шею, травой.
Та, другая, хотела исключительных прав, хотела однозначных отношений, я же – только чтоб он остался, потому что я любила его. А он понятия не имел, что делать. Если так решит, проиграет, и если по-другому, тоже. Это он объяснял всем, с кем разговаривал, вечными своими терзаниями и неспособностью принять решение, вгоняя в скуку даже самых близких своих друзей. Мы все проиграем, отвечала я, когда он и мне это говорил, – все проиграем, если он – ни так ни этак. А однажды – не знаю, почему именно в тот день, я перестала говорить ему, чтобы он наконец сделал какой-то шаг и двинулся в каком-то одном направлении, чтобы подталкивал одну телегу, а не метался туда-сюда. Я не сказала ему этого, потому что устала говорить. Как-нибудь, что-нибудь будет. Словом, не знаю, почему именно в тот день, – но решение родилось. Он сумел сказать «нет» той, другой, потому что не смог сказать «нет» мне. Это еще не было «да», ведь он не знал, что такое «да». На самом деле это было два «нет». Одно, которое он произнес, и второе – которое произнести не смог. Но по мере того как шло время, непроизнесенное «нет» становилось все более явным. И это второе «нет» было ужаснее, чем первое, потому что в первом была ненависть, которую он, из-за второго, непроизнесенного «нет», испытывал к самому себе и ко мне.
Я думала, когда-нибудь он еще будет мне благодарен: ведь я удержала его в том, что принадлежало ему на элементарном уровне, не дала ему окончательно сломать свою жизнь. Я ждала, что он изменится, ведь говорят, время лечит, и он увидит, сколько хорошего в том, в чем он остался. Но он не менялся. Подобно роботу, делал он свое дело, и не важно, что происходило, – он всегда был один и тот же. Иногда вырывалось у него какое-то раздражение, и невозможно было понять, чем оно вызвано и почему именно тогда, скажем, в самый обычный, ничем не отличающийся от других день, когда он приходил домой из института. Он перечислял свои обиды, ни одной не пропуская, словно читал какой-то список, – так дети слушают давно известные сказки. Он напоминал какую-то перегревшуюся машину: выпустив пар, он остывал и возвращался к привычному режиму работы. Мы оба смирились с этим и смирились с тем, что никто и ничто не может ничего изменить. Ситуация не менялась ни в лучшую, ни в худшую сторону; разве что мы постепенно изнашивались. Но ведь каждый изнашивается понемногу, тут ничего не поделаешь.
Время шло в том же русле, русле усталой примиренности, мы примирились с происходящим, оно шло, доламывая в нас и вокруг нас, что еще можно было доломать. Знаешь, я вот что думаю, сказал он однажды. Я удивилась, что он заговорил, причем совсем не так, как разговаривал до сих пор: он почти убивал словами, хотя говорил спокойным голосом. Я вот что считаю, сказал он, и я не подумала, что сейчас что-то произойдет, я уже смирилась с тем, что ничего не происходит. Я вот что думаю, сказал он и замолчал. Что, спросила я. Что лучше мне одному. То есть как – одному? Вот так, одному. Почему? Что-то же надо делать, потому что так, как есть, мне не годится, сказал он, и я вижу, тебе тоже. Насчет этого я сама решу, что мне годится и что нет. Я сама решу, это решать не тебе, сказала я, хотя понимала, что он прав: так, как есть, в самом деле никуда не годилось. Каждый день заново осознавать, что я – та, кого выбрали по необходимости, я – та, которая, что бы ни делала, никогда не выйдет из круга вторичной роли. Что я – та, которую можно только не любить. Я действительно ощущала себя как что-то изношенное, вышедшее из моды, потому что именно это отражалось каждый день в его стеклянных глазах, которые уже не видели меня, а лишь отражали. Из зеркала на меня смотрела женщина, которую оставили из жалости.
И что это значит, спросила я. Он сказал, что уходит, хочет жить один. Новая жертва, кто-нибудь с работы, спросила я, потому что во мне до конца оставалось ощущение, что решение может исходить лишь от кого-то со стороны, кто появится и что-то изменит, и я, собственно, даже ждала, когда это случится. Нет, сказал он. Брось, а что еще может быть, сказала я. Я говорю, нет, сказал он и добавил, что такое никак не может случиться, потому что он ушел с работы. Ушел с работы? – вырвалось у меня. Да, сказал он. Почему? Надоело. И заявление написал, спросила я. Написал, сказал он. Я не хотела верить. На что же ты будешь жить, спросила я. Поделим сбережения, сказал он. Видно было, что он все уже продумал. На половину проживу какое-то время, потом что-нибудь придумаю. И где ты будешь жить? Не знаю, сказал он, как-нибудь устроюсь. А что скажем детям? Я была удивлена, удивлена не только тем, что он говорил, но и тем, насколько равнодушно, бесстрастно я это восприняла, задав, собственно говоря, лишь несколько практических вопросов. Мы уже не ждали друг от друга чего бы то ни было. Он тоже не чувствовал ничего, да и, собственно говоря, ничего не чувствовала и я.
Детям он сказал, что получил научную стипендию и будет работать в Швейцарии, там находится уникальный ускоритель частиц, единственный в Европе, дети это знали, ведь он столько раз об этом рассказывал, но он все-таки добавил некоторые подробности насчет того, что там особенного и чем этот ускоритель лучше других. Он не решился признаться им, что покидает ту специальность, которая до сих пор была его жизнью. Детям он дал понять, что останется работать там же, где работал до сих пор, только какое-то время его не будет дома. В это можно было поверить. На самом деле он в течение многих лет говорил лишь то, что, частично или целиком, было неправдой. Он мог бы сказать про Агентство атомной энергии в Вене, куда однажды подавал на конкурс. Но он не хотел называть город, который был слишком близко, чтобы дети не закричали, ой, папа, мы к тебе на уик-энд поедем, когда ты будешь здесь, возьмем приятелей, бесплатное жилье в Вене, это все-таки не каждый день бывает. Он назвал более далекое место, хотя и не на другом краю мира. Дети сочли, что это правильное решение, или они вообще не думали об этом. Мысли у них были совсем о другом, жизнь родителей затрагивала их лишь по касательной. Отец уже не был тем отцом, которым они так восторгались. Свет его потускнел, как тускнеет паркет, кухонная мебель, ванна, все, что когда-то, во время переезда в эту квартиру, было еще таким новым.
Кое-что я так и не смог сделать, сказал он однажды, показать детям, пока они были маленькие, что я был хорошим отцом, – а потом уже не удалось. Что-то он испортил, что, не знает сам, в нем ли была причина, или дети любой ценой создают такой образ родителей, который устраивает именно их, и он стал жертвой этой простой психологической закономерности. Он не сумел этого понять, но сказал, что постоянно ощущает, как становится плохим отцом, что еще несколько лет и в памяти сотрется, каким хорошим отцом он был, как его обожали дети, – они все время смеялись, когда были с ним, а если ходили в поход, то вечно ссорились, кому идти сразу за ним, потому что чувствовали себя надежно, только когда шли по его следам.
Очень неприятно вдруг обнаружить, сказал он, что вся та любовь, которую ты испытывал к ним, вся забота, все, что ты для них делал, распыляется, забывается в ходе их взросления. И никакой гарантии, что когда-нибудь у него с детьми сложатся отношения, которые будут отношениями не просто родителя и ребенка, но отношениями двух людей, отношениями, когда родитель смотрит на своего ребенка не как на некое неполноценное существо, ждущее от него указаний и правил, да и ребенок в состоянии увидеть в родителе все, что в нем есть человеческого. В том числе и несовершенство, неспособность быть всемогущим: это все-таки как-никак самая глубокая черта, определяющая нашу судьбу. Но ведь это и от тебя зависит, сказала я, от тебя зависит, какие будут у вас отношения, ведь то пространство, в котором ты живешь, только ты можешь сделать лучше, а если не хочешь или не можешь, то оно конечно же разрушается, как все, к чему человек не прилагает усилия. Нет, это невозможно, на это я не могу надеяться, сказал он, и видно было, как ему больно это говорить, и, когда он сказал, что уходит, а дети сказали, как хорошо ему будет там, и, конечно, сказали, что отцу всегда было хорошо, ведь у него работа такая, и с семьей ему повезло, они имели в виду и меня, их мать, которая все трудности выносила и принимала даже такого человека, как отец, с которым все-таки иногда не так уж и легко, потому что нет в нем той свободы, которая вообще-то есть у большинства взрослых, даже среди родителей их друзей. Надо думать, такие жены нечасто встречаются. Да, сказал он, и еще сказал, какой я всегда была хорошей матерью и что нелегко найти хорошую мать. И как он это во мне любит. На какую-то секунду я почувствовала, что глаза у меня становятся влажными; я проглотила комок, застрявший в горле.
На другой день он ушел. Берешь сумку, с которой дети ходили в поход, спросила я, когда он выходил в дверь. Он не оглянулся. Да, этого хватит, и закрыл дверь. Он словно хотел сбежать от горького ожидания, что в конце концов и дети скажут ему «нет», как он сказал «нет» той женщине, и тем самым откажут ему в прежних чувствах. Потому что, если это произойдет, прошлое действительно обрушится на него со всем тем невыносимым сознанием тщеты, которой оно наполнялось, когда он возвращался мыслями к прошлому. И что о жизни своей ему придется думать как о впустую потраченном времени, и эту утрату невозможно будет восполнить, объяснял он мне однажды, потому что исправить что-либо можно только в том случае, если дано другое, новое время, однако нового времени нет, а если бы и появилось, то, очевидно, у него уже не осталось бы сил что-то сделать.







