412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янош Хаи » Подземный гараж » Текст книги (страница 12)
Подземный гараж
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 20:03

Текст книги "Подземный гараж"


Автор книги: Янош Хаи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Спустя какое-то время с нами остались только те, кто похож на нас. Каждый был таким же, как мы. Они делали точно то же, что мы, мучились с теми же проблемами. С ними было легко: общая жизненная ситуация создает основу для взаимопонимания. Не важно, кто где работал, какой у него был характер, – мы находились в одной лодке. Общие походы на природу, летний отдых, семейные праздники. Сцеживание молока, с этого начиналось, потом – детская коляска, памперсы, морковное пюре, понос, прививки, детский сад, Микулаш[17]17
  Микулаш – венгерское имя Санта-Клауса.


[Закрыть]
, школа, кукольный театр, музыкальная школа, лыжные тренировки, училка, обучение плаванию, Пасха, Рождество, день рождения, торт, подарки, логопед, детские болезни, брекеты, кто делает лучше, каждый делает лучше, каждый делает хуже, бабушка, дедушка, соревнование по декламации, другая школа, готовка, дедуля болен, дедуля умер. Будет со мной моя постелька в раю? Не будет она с тобой в раю.

Когда появились дети, в нашу жизнь опять просочились и родители. Они появлялись на семейных мероприятиях, становясь обязательными участниками такого рода встреч. Их смех был частью общего смеха, когда распаковывали подарки и в пакетах было именно то, о чем они так мечтали. Родители спрашивали, когда и что мы делаем, брали календарь и отмечали в нем, когда мы дома, когда куда-нибудь уезжаем, помечали дни, которые они будут проводить с детьми. Они попадали в годовой семейный ежедневник. Они находили возможность дать знать, когда согласны с тем, что мы делаем, а когда думали, что надо бы по-другому, как следовало бы одевать детей, какие же мы безответственные, когда… И тут следовали фразы, которые я слышала еще ребенком; было время, когда от этих фраз я готова была взорваться, но сейчас – нет.

Я не чувствовала, что эти фразы надо исключить из нашей жизни, – такие они были привычные. Я не задумывалась, как это получается, что с помощью этих фраз они проникают в нашу жизнь так глубоко, что их присутствие становится уже деструктивным. Я рада была, что они есть. Я сама этого хотела. Нужно, чтобы у ребенка были бабушка и дедушка, и у наших детей они были, потому что достигли преклонного возраста и при этом оставались в расцвете сил. Невозможно было даже подумать, что этому, мне все еще кажущемуся пугающим расцвету сил настанет тот же конец, что и всякому расцвету, – что он перестанет быть. Да и откуда это можно было знать? А особенно – когда.

Кроме всего прочего, была и реальная необходимость в том, чтобы время от времени они присматривали за детьми. На родителей мужа нельзя было рассчитывать. Отец задолго до этого был вычеркнут из семьи. Случилось то, что сын его столько раз себе представлял, но сделать до того момента не смел. Во время очередной ссоры в руке у него оказался кухонный нож. Хлеб ему не отрезали: когда он хотел есть, он сам должен был его отрезать, а сейчас ему как раз хотелось есть. Подростки, особенно мальчики, всегда хотят есть. Отец ударил мать, и сын внезапно рванулся от хлеба к дерущимся родителям и совершил то, о чем потом, на судебном заседании, адвокат сказал, что это был поступок, совершенный в состоянии аффекта, то есть мальчик, собственно, в тот момент был не в своем уме. Хотя он собирался это сделать уже много лет: правда, пока это не случилось, он сам не думал, что сделает. Его оправдали. Он же был ребенок. Он вернулся в школу и помалкивал о том, что произошло. Делал вид, будто ничего не было, хотя я не думаю, что подобное можно стереть из памяти навсегда, что в мозгу есть такая защитная функция. Сыну повезло, отец не умер, но ушел из семьи, и теперь неизвестно даже, жив ли он. Мать же, ну, она не в таком состоянии, чтобы справиться с двумя внуками. Она и к своему-то ребенку никак не относилась, хотя отца уже не было с ними: из-за ежедневного страха и бесконечных обид она разучилась любить кого бы то ни было.

В общем, оставались мои родители, чтобы была возможность всем вместе, с мужем и с ними, провести всей семьей какой-нибудь праздничный вечер и обогатить наши отношения новыми нюансами. Нельзя же все время жить по отдельности: я – с детьми, он – в своей работе, а когда мы вместе, то и тогда над нами висит одна забота, нужно заниматься детьми, и ничто постороннее в нашу жизнь не просачивается, разве что через детей, ну и еще из телевизора, хотя его мы чаще всего и смотреть-то не успевали. Ведь нельзя совершать ту же ошибку, которую совершили мои родители: для них ребенок был единственным элементом, скрепляющим их брак, а когда ребенок ушел, осталась пустота, они понятия не имели, что делать друг с другом, они уже много лет даже по имени друг друга не называли, только: отец да мать.

Доходы у нас были минимальные: он – молодой научный работник, я – мамочка, сначала в декрете, потом учительница в средней школе, ну какие тут доходы! Так что на постороннюю помощь рассчитывать было нельзя, да и зачем, если тут, бесплатно, дедушка и бабушка. По крайней мере, станут прочнее отношения с внуками, они уже с младенчества поймут, что нужно считаться и с другими, а не только со своими родителями. Я думала, когда дети с ними, то должны подчиняться правилам, которые устанавливает старшее поколение. Родители ожидают от нас то, что хотят получить, а взамен принимают то, чего хотим мы, и не суют нос в воспитание детей, дескать, я, когда ты была маленькая, делала по-другому, – потому что результатом этого «по-другому» как раз и стал тот неистребимый страх, который по сегодняшний день сидит во мне и жертвой которого в какой-то мере оказалась моя жизнь.

Они были нужны нам, и этот факт заставлял тебя забыть, где ты обозначила границы в начале совместной жизни: вроде того, что вы можете вмешиваться в нашу жизнь только от сих и до сих, или: о муже моем – или хорошее, или ни слова, иначе мы годами не будем встречаться. Потому что это обозначение границ вообще-то произошло, и родители мои его приняли. И с этого момента вели себя дипломатично и терпеливо ждали момента, когда наконец снова почувствуют себя достаточно уверенно, чтобы ощутимо вредить нам. До тех пор они разве что исподволь подрывали наши отношения, вслух же воздерживались от каких-либо неодобрительных замечаний, больше помалкивали, собирая силы для ответного удара. А что еще им оставалось?

Они выжидали, поскольку не могли смириться с тем, что жизнь вертится не вокруг них. На работе, где они до какого-то момента казались незаменимыми, их поблагодарили за долгую самоотверженную работу, устроили небольшое застолье, вручили подарок, красивую вазу, фарфоровую, то ли Херенд, то ли Жолнаи, которая долго будет напоминать им о том, насколько значительными они были когда-то, а потом, вместе с этими воспоминаниями, отправили на пенсию. Конечно, при этом сказали, что всегда будут на них рассчитывать, не должен же пропадать впустую такой кладезь накопленных знаний и опыта. Но скоро выяснилось, что нет, они скорей только мешают; когда они раза два пришли утром на бывшую службу, причем без всякого вознаграждения, если не считать кофе и стакана или двух минералки, когда было очень жарко, – молодые коллеги едва дождались, пока они наконец уйдут, потому что говорили они ужасно медленно, к тому же каждое свое замечание пытались подкрепить какой-нибудь старой историей. И тщетно молодые коллеги вставляли, мол, конечно, мы все понимаем, дядя Лаци, если считали возможным так называть гостя, – история все не кончалась, потому что гость лишь тогда чувствовал себя хорошо, когда высказывал все приготовленные заранее фразы. В конце концов они и сами убедились, что новые технические средства, да и обновленные старые не оставляют им возможности реально делать какую-нибудь работу, так что больше они туда не пошли. Даже их знание иностранного языка устарело, потому что в переписке по Интернету те обороты, которыми они когда-то пользовались, теперь выглядели смешными, коллеги говорили, мол, бросьте вы возиться с этими вежливыми обращениями, с изысканными способами начинать и завершать письмо, это теперь никого не интересует, мир стал куда быстрее. Пока мы ломаем голову, какой оборот в данном случае более подходит, best regards или best wishes[18]18
  С уважением; с наилучшими пожеланиями (англ.).


[Закрыть]
, конкуренты нас сто раз обгонят. Вполне достаточно hello, а в конце – thanks[19]19
  Привет; спасибо (англ.).


[Закрыть]
. Получив от молодых коллег такой щелчок по носу, упрятанный в вежливое пояснение, они навсегда покинули прежнее место работы и с этого времени, встречаясь с друзьями, каждый раз многословно рассуждали, как теряют вес в нынешнем мире былые ценности, о которых, конечно, сами они никогда не могли точно сказать, что же это, собственно, такое. И выстраивали целую систему воззрений, объясняя, насколько очевидна пропасть между нынешней испорченной жизнью и той, полной героизма и самоотверженности, которая была принята в их молодые годы. Чем больше они отдалялись от окружающего мира, чем меньше понимали, как он живет, тем прекраснее казалась им их молодость и тем мрачнее и невежественнее – то состояние, в котором находится нынешнее человечество. Как в любом стареющем поколении – так было испокон веков, – у них формировалось чувство превосходства, которое возвышает их жизнь над жизнями, протекающими сейчас. И в этом чувстве главным было не что иное, как ощущение своей несовместимости с миром, ощущение, которое, собственно говоря, исчезнет только со смертью, когда эти старики уйдут, чтобы дать место другим, мыслящим подобным же образом старикам, которые, разумеется, когда-то дали обет, что уж они-то будут совершенно другими, будут соответствовать эпохе, а не возрасту, но закономерный процесс и их превращает в пророков, угрюмо вещающих о всеобщем измельчании, вырождении, о гибели, к которой неостановимо катится мир.

Так что у родителей не оставалось другой сферы для того, чтобы ощущать свою власть, реализовать свое упрямое желание жить, – кроме детей. И когда родились внуки, присутствие старшего поколения, подобно некой сырости, снова стало пропитывать нашу жизнь, чтобы своей остаточной энергией испортить то, что можно испортить. Конечно, ты никогда не сможешь считать своих родителей каким-то фактором, который существует для того, чтобы разрушать твою жизнь. Все эти вещи, пока они происходят, вообще не бросаются в глаза; это скорее похоже на какую-нибудь тайную болезнь: она мало-помалу распространяется по всему организму, и когда очередное обследование обнаружит ее присутствие… Точнее, обнаружит что-то совсем другое, скажем, непроходимость кишок, поэтому тебя пошлют сделать УЗИ, и тут врач просто не может не бросить взгляд на внутренние органы – и тогда замечает изменения, например, в надпочечнике, и говорит, что не мешает посмотреть это немного почетче. При более детальном исследовании выясняется, что опухоль проросла в вену и больные клетки попали в кровообращение, разнося болезнь по всему телу, они везде, так что, собственно говоря, и операцию делать уже ни к чему. Ладно, разрежут, если вы так хотите, но лишь для того, чтобы больной поверил: что-то было сделано для его выздоровления.

Лишь гораздо позже мне стало ясно, что происходит. Собственно говоря, они не делали ничего особенного, только избегали говорить что-нибудь хорошее обо мне, о нашей жизни. Нет, не прямо: они бы сказали, если бы я спросила, мол, почему это так, дескать, уж такие они люди, не любят никого хвалить, их тоже хвалить не надо, да и зачем лишний раз говорить что-то хорошее о том, что, конечно, и так видно, что хорошее. Ты даже сама не знаешь, как глубоко сидит в тебе ожидание, чтобы родители тебя в чем-то одобрили, поддержали. И в их присутствии ожидание этого одобрения становилось еще сильнее. Можно подумать, что жизнь нашу разрушают шумные, яростные ссоры, – а ведь ничего подобного. Достаточно того, что за общим обедом родители не произнесут ни одного доброго слова насчет этого обеда, ну может, что-нибудь в таком роде: да, вкусные галушки, но я немного гуще тесто замешиваю; или: очень вкусный этот шоколадный торт, но я кладу в него еще кусочки фруктов, от этого он становится легче и свежее, это некоторую кислинку ему придает. И если на следующий раз в торте окажутся кусочки фруктов, то или речь вообще не зайдет о торте, или только, дескать, смотри-ка, хорошо увлажнили фрукты тесто.

Мне следовало бы их останавливать, когда я подобное замечала, но я этого не замечала, потому что тогда во всем руководствовалась принципом «для семьи так лучше». Я и сама видела лишь то, что видела: так лучше для детей. Я не думала о том, что нужно считаться и с волей родителей, с их временем. О том, есть ли у них время что-нибудь сделать, куда-нибудь отвести детей, обычно, например, несколько раз в неделю на тренировку, и есть ли у них для этого настроение. Я ведь и сама отказалась от своей воли ради воли общей, но тогда это и для них – дело обязательное, думала я. И считала не обязательным заниматься еще и ими: ведь все мы занимались детьми, о чем тут можно еще говорить.

Ну и было тогда еще кое-что: после декрета мне пришлось вернуться в школу, при двух детях снова работать учительницей. Я едва с этим справлялась. Биология и химия – честное слово, это не те предметы, ради которых подростки обо всем готовы забыть; ну и, конечно, масса подготовительной работы к каждому уроку, не только план урока, но еще и подобрать в кабинете всякие реактивы, оборудование. Честное слово, к вечеру я была трупом. А тут еще и директор не упускал случая поприсутствовать на моих уроках. Пятидесятилетний мужчина, совершенно непригодный для руководящей работы, – никак не могла уразуметь, почему его выбрали директором. Конечно, решение – в руках начальства, тогда наверняка у власти была та партия, у которой он был на хорошем счету, в отличие от другого кандидата, которого предпочел бы преподавательский коллектив, но это так и не удалось пробить: то ли у нашего кандидата не было связей в партии, то ли та партия, в которой у него были связи, представляла собой меньшинство на районной конференции. Тогда как раз это уже началось: никого не интересовала профессиональная зрелость, если за ней не было солидной партийной поддержки. Так что директором стал этот, потому что у него-то поддержка была.

Он ничего не говорил, просто подходил ко мне в коридоре, а когда я открывала дверь класса, говорил, ну что ж, и здесь произносил мое имя, конечно, в уменьшительной форме, в какой никто свое имя не хочет слышать, потому что никто не хочет быть Габикой, или Ицукой, или Эржике, – я бы зашел на твой урок, интересно, как идет работа, когда человека после декрета бросают в глубокую воду, – входил и усаживался. Я же весь урок была в напряжении, до декрета я проработала едва пару лет и за пять лет, проведенных дома, почти все забыла, но главное, утратила уверенность в себе, в том, что могу удерживать внимание тридцати детишек. Директора это, по всей видимости, не интересовало, он просто приходил на мои уроки, как на дежурство.

Я не понимала, зачем он это делает, почему не скажет прямо, что хочет от меня избавиться, что есть на эту должность у него один хороший знакомый, а я чтобы искала другую школу. Лишь потом коллеги мне сказали, такой у него способ стать поближе к молодым учительницам, будь уверена, есть, кто это сразу понимает и делает то, что нужно директору. И вы тоже, спросила я; они были года на два на три старше меня, но молчали, складывая то, что нужно было для урока. Никто не любит говорить о той униженности и зависимости, которые еще и сегодня почти неизбежно становятся уделом женщин на службе. Ты, чаще всего как-то незаметно, оказываешься в роли «Моника, вы не принесли бы нам кофе?», а там и недалеко до объекта вынужденных сексуальных услуг. И конечно, все это за более низкую, чем у коллег мужчин, зарплату; а если зарплата даже и одинакова, потому что по закону отношение к мужчинам и женщинам не может быть разным, – то мужчины наверняка получают освобождение от каких-нибудь обязанностей, избавляются от лишних уроков, причем по формальным, пустяковым причинам, например они составляют расписание или достают для школы театральные билеты.

К счастью, как раз вышла из декрета еще одна учительница, она преподавала венгерский язык и литературу, слишком много читала, и в самом деле могла поверить, что, благодаря сберегаемой для нее на протяжении нескольких лет должности, не просто получила работу, но одновременно – и любовь. Что это – такое возвращение, в котором к зарплате, вроде талона на питание, добавляют еще и чувство. Директор тут же переключился на нее – и переключился надолго, судя по тому, что в школе после этого долго не появлялась какая-нибудь новенькая или, скажем, вернувшаяся из декрета коллега. Учительница венгерского поверила было, тем более что связь эта насчитывала уже годы, что директор – это окончательный вариант, что она постепенно расстанется с мужем, выходить за которого, особенно если принять во внимание отношение директора, было вопиющей ошибкой, хотя ошибку эту породила, по всей вероятности, безысходность. Достаточно заглянуть в статистику, и сразу видно, что среди специалистов с высшим образованием женщин гораздо больше, чем мужчин, а потому часть этих женщин вынуждена – это сказали в какой-то радиопередаче, я услышала, потому что как раз готовила обед, – вынуждена выбирать мужчину более низкого качества. Ну да, по радио выразились не совсем так, там сказали: мужчину с более низким уровнем образования. С этой учительницей именно так и вышло. Она ведь думала, директор будет окончательным решением, она расстанется с мужем такелажником, который на своем автокаре целыми днями катается меж грузовыми платформами за почти нищенскую плату. И в самом деле, почти все так и произошло, да вот только на неожиданно освободившуюся ставку пришла молодая коллега. Директор колебался недолго: он совсем забыл, сколько лет потратила училка венгерского на эту связь и что она даже мужу успела сказать, что у нее есть кто-то на работе. Можно представить, как с тех пор жил ее муж: с такой обидой на сердце даже автокар водить нелегко. Словом, директор приклеился к этой молодой коллеге. Ее специальность была – вычислительная техника; ей не доставало той эмоциональности, какой отличалась учительница венгерского, но возраст и физические данные все это компенсировали с лихвой.

Работа отнимала у меня все силы. Тут еще и норму учебных часов увеличили, все больше проводили всяких совещаний, мы получали задание придумывать для детей внеклассные культурные программы: театр, выставки, экскурсии, – и все это без оплаты, как приложение к классному руководству. Об этом и родителям сообщили, мол, школа может давать плюс то-то и то-то, а родители, они такие: если что-то однажды объявили, для них это естественно, и они хотят еще больше. На родительских собраниях или на встречах с ними невозможно было справиться, вечно они требовали еще чего-то, иначе детей заберут из школы. Ругали математичку, будто она виновата, что среди детей так много не понимающих математику. Ведь родители, они своих детей считают куда более способными, чем они есть на самом деле, и все более наглели, действуя так, как с любыми другими поставщиками услуг, то есть твердя: мы заказали такой-то и такой-то ассортимент по таким-то тарифам с такими-то льготами, – а родители, понятное дело, заказали в школе прекрасно успевающего ребенка, и им невозможно объяснить, что подобный заказ надо оформлять куда раньше, причем в более высоком, чем школа, офисе, скажем, в акте творения.

Вот что постоянно происходило в школе; ну и, конечно, вечные склоки, некоторые коллеги занимались ими со всей страстью, надеясь добиться повышения жалованья и снижения количества уроков. А когда я приходила домой, тут были дети: наконец-то они дома после детского сада, потом – после школы, наконец-то могут увидеть мамочку. И невозможно было им объяснить, что у мамочки нет времени, еще и ужин надо приготовить, и ужин не должен быть холодным, ну и еще вечерняя сказка про всяких идиотских зверюшек. На удивление дурацкие сказки печатали тогда издательства, но все равно мне приходилось их читать или пересказывать, и я читала или пересказывала, иногда механически, не обращая внимания на точный текст. А если где-нибудь ошибалась и говорила, мол, «и тут волк», то кто-нибудь из них поправлял: «и тогда волк». Они все эти сказки знали наизусть, и все равно снова и снова хотели слушать и переживать. Не хотели какую-нибудь новую сказку, хотели всегда одни и те же, две или три, в этом для них была гарантия стабильности и уверенности. Они ложились рядом со мной, один прижимался ко мне с одной стороны, второй – с другой, я смотрела на их мордашки, как они, прижавшись к моим плечам, осоловело глядели в пространство комнаты, в полумрак за пределами круга света настольной лампы. На них словно написано было: как хорошо, что я живу, как хорошо, что есть у меня мамочка, папа и эта постель, в которую мы потом уляжемся, когда сказка кончится. Куда исчезает потом эта радость, думала я – и читала дальше.

Не знаю, почему издательства печатают такие плохие сказки и куда пропали книги сказок, которые были в моем детстве. В этих книжках лишь изредка, в каких-то исключительных случаях встречались цветные картинки, и это было такое счастье, когда ты натыкалась на эти страницы, а так все действительно оставалось сказкой. То есть длинной, длинной историей, которая никогда не заканчивалась, словно ты спишь и во сне кто-то рассказывает ее дальше и дальше. А внутри тебя в это время каким-то образом проецировались картинки, там были люди в яркой цветной одежде, которые нарисованы в книге, там бродила и я, одетая персидской княжной, среди сверкающих, непонятных предметов восточного базара, я разглядывала купцов, как они торгуются с покупателями, и ждала, когда же появится в узком переулке рыцарь, одетый в кафтан из золотой парчи.

Наверняка издательства исходили из каких-то своих экономических интересов. Не знаю. А может, эти сказки только мне казались плохими, потому что в голове у меня все крутилась и крутилась мысль: мне еще гладить, и загрузить стиральную машину, и еще ждет куча тетрадей, которые надо проверить. И конечно, я знала еще: он ждет, чтобы наконец для меня был только он. Но как мог во всем этом уместиться еще кто-нибудь? Тем более так часто, как ему хотелось? Было поздно, или я чувствовала, что поздно. Я шла чистить зубы. Заснул он уже? Или еще ждет меня, и из-за слишком долгого ожидания нервно обнимет, когда я заберусь под одеяло. Не понимаю даже, откуда у него было столько энергии, чтобы хотеть меня и обижаться, если я скажу «нет», потому что сегодня в самом деле – ну никак.

Сколько раз я говорила «нет», когда он приближался ко мне? Меньше, чем ему кажется. Гораздо меньше. И неправда, что мне этого не было нужно. Если бы он не хотел, то я начинала бы сама. Я бы не вынесла, что между нами нет того, что должно быть между мужчиной и женщиной. Но он не мог дождаться момента, когда я захочу, – хотя ведь это тоже хорошо. Хорошо, когда женщина может дать понять, что сейчас дело начнется по ее инициативе. Но так не получалось. Если бы я хотела, я бы сказала, говорила я, но он не верил.

Он говорил, что этих моих «нет» явно больше. Но кто способен помнить такое! У нас не раз случалось так, как у других, у кого практически почти не бывает или вообще не бывает ничего. Соотношение «да» и «нет» он не считал достаточным объяснением, он помнил лишь, что было мало, ему было слишком мало, и что я не могу представить себе, как это ужасно, когда ему хочется, а он не может, потому что я не уступаю. Что там все есть для того, чего ему хочется, и в самом деле там все было, причем для этого точно не нужно ничего, только мы двое, – и все-таки: ничего. И те времена, когда это должно было происходить, уже не вернешь. У него осталось лишь неприятное воспоминание, что он хотел, а я вроде говорю неправду, что во мне такого воспоминания нет.

Все же это было. Я ложусь, он прижимается ко мне, тело его наваливается на меня, я едва могу дышать, я чувствую, это не то, ведь мне должно быть так хорошо, а – ничего нет. Я чувствую, мне не хватает воздуха, я хочу ему отвечать всем, чем можно, и ничем не могу, он же стискивает меня, прижимает к себе, потому что в этот момент он лишь через меня может ощущать мир, запах мира, а я пытаюсь высвободиться из-под его веса, освободиться от ощущения, что кто-то забирает у меня воздух, от ощущения, что кто-то проникает в мое тело. Чем сильнее я вырывалась, тем крепче он меня держал. Он требовал того, чего требовать – невозможно.

Я не заметила, что дела плохи, потому что ничего плохого вроде не происходило. Теперь, конечно, легко говорить, что это можно было заметить по нему, – но в том-то и дело, что ничего заметно не было. Сказать об этом он не смел – во всяком случае, так, чтобы я поняла, и сделать ничего не смел, даже не мог убрать ладонь, которой отец, когда я была маленькая, загораживал мне экран телевизора, эта ладонь так и осталась там, не знаю почему. Какие-то барьеры остались во мне, они не дали вылиться тому, что должно было затопить мое тело. Он не посмел рисковать, боялся, что потеряет даже ту малую любовь, которая, он это понимал, была во мне, – как потерял любовь матери. Его страшило, что я тоже потеряюсь для него. Потому он и позволял быть тому, что было. Я же не видела в этом ничего особенно плохого, я видела лишь, что мы любим друг друга, и мне все еще казалось, что у нас может быть по-другому.

Но ты же никак не показывала этого, сказал он; хотя я показывала. В воскресенье я что-то пекла. В воздухе плавал запах ванильного сахара. Сквозь этот ароматный воздух я смотрела на него, и он тоже смотрел и говорил, что дети будут очень рады. А ты – нет, спросила я. Я тоже, сказал он, но этого он не помнил, он сказал «да», и это было хорошо, но этого хорошего оказалось мало по сравнению с плохим…

Я уже не могла слушать про это: плохое, плохое, и – насчет соотношения, то есть как мало было хорошего по отношению к этому плохому. Не может такого быть. Если бы было так, никто бы этого не вынес. И еще он сказал: в конце концов он увидел, что перед ним – какая-то огромная стена, с башнями, с зубцами, целая крепость, а в крепости восседают мои родители и я, а потом я забрала туда и детей, а он даже не пытался одолеть эту стену, боялся, что упадет и разобьется об острые камни или выстрелят укрытые меж зубцами пушки, и снаряды разорвут в клочья его тело, его душу. Он топтался под стенами и, наверно, кричал, как турок кричал под стенами Эгерской крепости, эй, слышишь меня, венгерский витязь. Он говорит, что кричал, просил, чтобы я впустила его, а я даже к зубцам башни не вышла, как Гергей Борнемиса и Иштван Добо[20]20
  Исторические персонажи, участвовавшие в героической обороне крепости Эгер от турок. Перипетии этого события описывает Геза Гардони в романе «Звезды Эгера».


[Закрыть]
, и сердце мое не разорвалось, как у того витязя на башне, когда он услышал, как турки кричат: тут у нас в заложниках венгерский мальчик. Ты даже в ту сторону не глянула, сказал он, даже не полюбопытствовала, кто это там, под стенами, жалуется на свою несчастную судьбу.

Да нет, я не слышала, сказала я, и напрасно он так говорит, потому что все обстояло совсем по-другому. Мы всегда видим в прошлом то, что хотим видеть – в свете настоящего. Ведь тогда, когда протекало это прошлое, с ним было все в порядке, во всяком случае, ничего такого я по нему не видела. Потому и не видела, сказал он, что его самого не было видно, – вот так и в научной работе, которой он занимается: видно только то, что исследователь изучает. Такова современная физика: то, за чем не следят или чего не замечают, того нет, тот мир не существует, как и тот человек. И он тоже как бы не существовал, не было в поле зрения такого человека, не было воли, которую мы должны принимать во внимание или которой сопротивляться. Вот и его волю никто ни принимал, ни отвергал, потому что ее не замечали. Он был только одним из компонентов в этой конфигурации, сказал он, в этой общественной ячейке, которую так высоко ценят в европейских обществах, в ячейке, которую я определяла в соответствии с его функцией (отец).

Как же это можно выдержать, спросила я; мы сидели, кажется, в комнате, по телевизору как раз шла реклама. Ну там же были эти… мелкие, сказал он. Что еще за мелкие, не поняла я. Ну, эти, продолжал он, дети наши. Они его так любили, так обожали, всем существом, не за что-нибудь, а просто так, что это помогало ему забыть о том, чего ему не хватало. Но время шло, и эмоциональная сеть, действующая на таком подсознательном уровне, распалась, исчезла. По мере того как дети росли, их эмоции устремлялись в других направлениях, и тогда то, чего не хватало, поразило его такой болью, что нужно было что-то делать. Но ведь чувства остаются, они только меняются, сказала я. Сейчас их можно любить по-другому, но можно же, и даже нужно. Да люблю я их, сказал он, только чувство это уже не может компенсировать – как я ненавидела это слово! – то, чего мне не хватает, именно потому не может, что оно другое. Фильм продолжался.

Так ли оно все было – кто может сегодня сказать? Кто может сказать, что мужчины, которые, следуя каким-то своим биологическим особенностям, а в определенной мере и по социологическим причинам, потому что увеличилось количество одиноких женщин тридцати с лишним лет, снова могут начать жизнь, пускай в пятидесяти – или шестидесятилетием возрасте, – так вот, не готовы ли они покинуть даже самую полную любви обстановку, чтобы доказать, что все еще могут быть необходимыми. Их сексуальная энергия еще может служить фундаментом для строительства целых царств, они – не беззубые львы, которые, забившись в дальний уголок саванны, ждут молодых самцов, которые бросят и им какую-нибудь кость. Кто может это сказать?

Прошлое он осмыслял в свете сегодняшней ситуации, то есть видел только ее негативные краски, – по той простой причине, конечно, что тем самым мог обосновать, для себя самого, возникновение новой связи. Напрасно я говорила ему: ты разве не помнишь, было и у нас такое, и как прекрасно это было, не важно что, летний отпуск, общее путешествие, сколько мы смеялись тогда, я напоминала ему, как мы валялись на берегу моря, как он нырял с детьми, он и сам вел себя, как ребенок. Ответ на это, вновь и вновь, был один: в пропорциях все это – пустяки по сравнению с тем, какие утраты он понес. Например, вечером, сказал он, в тот самый день, он прекрасно помнит, как они прыгали в воду ласточкой, и он думал, что это и есть счастье, – и наступил вечер, и ему пришлось пережить отказ. И что это – его главное несчастье… Собственно говоря, он мог быть почти счастливым, ведь все, что зависело от него, все это было, не хватало лишь немногого, что должен был бы добавить другой, то есть я. А он – не такой, чтобы из-за красивого пейзажа или потому, что можно купаться хоть трижды в день и солнце шпарит вовсю, – чтобы он поэтому мог бы забыть, что в жизни ему не хватает чего-то очень важного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю