Текст книги "Подземный гараж"
Автор книги: Янош Хаи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Позже выяснилось – но теперь-то уже все равно, – то, чего ему не хватало, это была не я: не хватало ему чего-то совсем другого, а чтобы я отвечала за это, было крайне несправедливо с его стороны. Нельзя же дать однозначный ответ, кто кого в какой мере любил. Потому что невозможно любить так, как он хотел, то есть все время, беспрерывно и одинаково. А любить не так – вообще не стоит, сказал он, потому что это уже ничто, ведь тут нет как раз сути, и привел какой-то пример насчет атомов: если в них нет чего-то, то они не тождественны самим себе. Но дело в том, что мне нужен был он, и он был, это точно, он же нуждался в ком-то другом, вот что меня убивало: ведь я-то могла быть лишь такой, какая я есть.
Я постараюсь что-нибудь изменить, сказала я ему, когда и мне стало ясно, что нас уже не двое и что весь поток жалоб, который из него изливался, служил обоснованием этой связи на стороне. Но мне было важно, чтобы он оставался. Я готова что-нибудь изменить – и я перечислила, что и в какой мере. Я по-другому буду смотреть на него, по-другому буду говорить, по-другому стану к нему прижиматься, по-другому буду воспринимать его волю – как важную и не подлежащую обсуждению. Если бы я сказала, уходи, может, было бы лучше, но я не могла так сказать, ведь я любила его. Я чувствовала к нему именно то, чего ему не хватало, чего он во мне не чувствовал. И ощущение это постоянно было во мне.
Для себя он, конечно, объяснял мое решение экономическими и биологическими причинами. Дескать, я хочу сохранить прежний уровень жизни, так он думал, а потом и говорил, уровень, который был до сих пор, и я-де не верю, что способна сама себя обеспечивать, он так и сказал, или начать новые отношения. Я-де однозначно достигла того возраста, когда женщина уже никаким образом не может сделать хороший выбор. Ужасно было слышать от него эти слова. Но он не замечал, что жестоко бьет беззащитного человека, он был полностью погружен в свои несчастья. Он разрывался между волей молодой женщины, желающей создать семью, и волей женщины, которая хотела свою семью сохранить. Ни одна из них не была его волей. Но какой была его собственная воля? Он не знал этого, а так как не знал, то выбрал ту волю, которую выбрать удобней и приятней.
Сначала я думала, он рад тому, что обстоятельства изменились и мы наконец можем опять стать такими, как в то время, когда детей у нас еще не было, только теперь уже не испытывая той нужды, в какой жили тогда; но его уже не интересовало, что и как я собираюсь менять. Возможно, он даже сердился на меня, что я вроде пытаюсь поколебать его моральную решимость, его готовность уйти, – ведь как совершит он этот шаг, если былые причины потеряли свою актуальность. Он оставался только из удобства или потому, что не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы завести новую семью. Только слабость удерживала его дома. Я не играла никакой роли в том, что он еще остается со мной, я могла быть кем и чем угодно. Он оставался бы там независимо от конкретных обстоятельств. И то, что я его простила, ничего не значило. Что это такое – прощение? Бывает оно вообще? Разве что в церкви, на исповеди: там кто-то прощает тебе прегрешения? Если ты произнесешь необходимое количество «Отче наш» и «Верую», любой скажет, что прегрешений не было, или можно считать, что с этого момента о них можно забыть? Нет, никто тебе ничего не прощает, только сочетание обстоятельств и необходимых факторов побуждает тебя принимать то, что есть, и не пытаться из-за обид коренным образом изменить свою жизнь. А потом, в конце концов, ты в самом деле забываешь, что произошло, потому что на дурное воспоминание накладывается так много всего, в том числе, конечно, и много-много хорошего, что плохое уже невозможно выкопать из-под этой груды. Забвение – единственное эффективное лекарство, только оно стоит чего-то.
Забыть – это то же самое, что простить, и если кто-то видит тебя с тем мужчиной, который бессовестно тебя обманул и об этом всем известно, потому что разве в этом городе что-нибудь остается в тайне? Да ничего и никогда! Такого, чтобы – тайна, вообще не существует, есть лишь что-то, о чем не говорят, но, конечно, всем все известно. Словом, если какие-нибудь женщины смотрят на тебя и говорят, что уж они-то и минуты не смогли бы провести с человеком, который допустил по отношению к ним такую гадость, и вообще не понимают, как ты это можешь. Скажем, сидят они где-нибудь за столиком, перед кафе, на центральной площади города, и пьют что-нибудь, например чашку кофе с большим количеством молока, и обсуждают современные кофемашины, благодаря которым даже здесь можно выпить кофе такого высокого качества, какое бывает в лучших кофейнях, и тут они видят, как мимо проходит женщина, о которой я перед этим говорила, и не могут представить, как это возможно, с таким безмятежным видом идти рядом с этим мужчиной, хотя причина тут одна-единственная: она уже забыла, что случилось.
Мужчины – не такие, как женщины. Они не умеют забывать. Пускай многое изменилось – обиды жгут душу так же сильно, как прежде. Раны, причиненные ему за годы супружеской жизни, он описывал как такие травмы, которые залечить, заштопать уже невозможно, по крайней мере, я не смогу этого сделать, потому что не от меня он хотел исцеления. С того момента, когда он повернулся спиной к другой женщине – потому что он действительно повернулся к ней спиной и решил, что не станет лить по ней слезы, с того момента жил словно какой-то механизм, который выполняет все обязанности, а если какую-нибудь не выполняет, то потому лишь, что не знает, как ее выполнить, но скоро узнает и тогда занесет и ее в список выполненных.
Раньше, давно, ты был другим, сказала я, на что он ответил, ничего подобного, он и раньше был точно таким же, делал точно то же самое, встречался точно с теми же людьми, – хотя на самом деле он не был таким. Я-то знаю, потому что помню и хорошее, когда все, что он делал, он делал не потому, что нужно было, а потому, что ему хотелось все это делать. Он сказал: я потому видела его другим, что видела в мире лишь то, что хотела, и не видела того, что для него было плохо. Я смотрела на его лицо, когда он это говорил, и на лице, в каждой черточке, было написано: не могу согласиться, что это – моя жизнь. Стояло ли за этим, хотя бы смутно, какое-либо намерение, что-нибудь в том роде, что, мол, я еще могу компенсировать, – он часто пользовался этим словом, – надо лишь все изменить, – или это просто было неприятие всего и вся? Не знаю. На нем висел повседневный груз обязательных дел, а за обязанностями – только пустое пространство, словно какая-нибудь зараженная местность, откуда люди спаслись бегством, а растения погибли от химического вещества, которое разбрызгал, разметал по земле случайный взрыв. Повседневные задачи обозначали границу зоны, и он трудился там, на этой границе, защищая вымершую местность, и не уходил оттуда ни на шаг – вдруг еще метр-два, и он наступит на жизнь, находящуюся вне зараженной зоны. Он мог сделать лишь одно: возвести что-то вроде дамбы, чтобы пустота не вылилась через него в мир, не залила живущих вокруг людей. Я видела, как он день за днем старается выполнять эту задачу, как оберегает тех, кто окружает его, особенно детей, от той бесперспективности, которая зияет за границами его ежедневных обязанностей.
Но ведь столько всего хорошего остается и сейчас, сказала я. Что ты видишь такого хорошего, спросил он. Я сказала: ты ведь – физик, исследователь, ты мог бы участвовать в стольких перспективных проектах, ты ведь так радовался, что в мире совершается столько самых невероятных технических открытий. В самом деле, прежде он так много и так увлеченно говорил о всяких частицах, природа которых сейчас исследуется, о том, как изменилось, благодаря этим исследованиям, представление о времени. Что в самой глубине материи нет такого, чтобы одно следовало за другим, одно вытекало из другого, как мы привыкли считать, и что образу мысли, который строится на вероятности и на причинно-следственной связи, то есть тому образу мысли, который господствовал в истории человеческого разума до сих пор, пришел конец, и то, что мир куда-то движется, не более чем иллюзия. Мир никогда не двигался и не двигается ни в каком направлении, ни в хорошем, ни в плохом, потому что мир, он ни хороший, ни плохой, мир на самом деле – никакой. Если мы различаем хорошее и плохое, то все это придумано человеком, это не относится к природе мира, это просто некая система координат, которая как-то помогает нам ориентироваться. Всего лишь фикция, потому что в самом мире такой системы, которую мы придумали, нет и быть не может. Ни одна из разработанных нами систем не имеет отношения к фактическому миру, в котором системы вообще нет. Любая вещь, какую ни возьми, – не причина и не следствие другой вещи, существуют лишь случайно совпадающие вещи и события, да мы и сами принадлежим к миру случайностей. Именно поэтому невозможно представить себе, что мы найдем систему, охватывающую весь мир, и именно они, то есть физики, обнаружили это, исследуя структуру материи, а совсем не философы. Философия еще и близко не подошла к этой проблеме, а внутреннее строение и взаимодействие атомов уже четко, как дважды два, наметили радикальное изменение мышления. Уже соотношение неопределенностей Гейзенберга все решило, сказал он и называл еще какие-то имена, и насколько заблуждался Эйнштейн, когда думал, что за случайностями таится какой-то закон, просто мы неспособны его увидеть. И разве не странно, что на уровне частиц мир полон случайностей, а в больших единствах все же словно бы присутствует предопределенность, прямо как у людей: каждая судьба уникальна и случайна, но в статистическом плане человеческие судьбы, собственно, совершенно одинаковы. Дети тоже прислушивались, видно было, что они немного испуганны, особенно тем, как он это говорил: глаза устремлены в пространство, словно эти фразы были написаны там и он просто зачитывал их нам, потому что мы не умеем читать в воздухе. И еще он сказал, что это действительно выглядит устрашающе, а если кого-то не потрясает, то он наверняка просто ничего не понимает… Тогда один из детей сказал: все-таки это, наверно, не везде так, потому что если он, например, уронит камень, то камень ведь в самом деле упадет на землю, а не полетит вверх. То, что происходит, не может не произойти, сказала я ребенку. А можно еще пирожного, сказал второй ребенок, воспользовавшись паузой, потом они ели, как всегда, и даже случайно не думали о том, какие невероятно сложные, запутанные процессы происходят внутри атомов пирожных.
Раньше ты радовался, что можешь этим заниматься, сказала я, и что ходишь на работу в такое место, которое как-никак расположено в самом красивом районе города, в зеленой зоне. Все-таки это совсем не то, что каждое утро и каждый вечер тащиться по загазованным улицам центральной части. И что можешь ездить в другие университеты, читать лекции об эволюции космоса, о Большом взрыве, о природе материи. Ты радовался, что попадаешь в такие города, где прежде никогда не бывал, что квантовая физика не только исследует, с помощью невероятно дорогих экспериментальных устройств, движение самых мелких частиц, но и тебя уносит в любые части мира. Ты знакомился с людьми, о которых раньше, когда возвращался домой, говорил детям, что про таких людей слышал только в сказках: с индийскими князьями, индейцами, потомками смелых мореплавателей, викингов. Когда ты приезжал домой, дети смотрели на тебя широко открытыми глазами, ты был для них человеком, который видел все чудеса мира, и они надеялись, что когда-нибудь тоже увидят эти чудеса. Расскажи еще, папа, говорили они, а ты им: закройте-ка глаза – и вы увидите, как продолжается сказка там, за закрытыми веками, и ласково гладил их, когда они вечером лежали в постели, мечтая, что когда-нибудь и они отправятся по дороге, проложенной отцом в царство чудес.
Не будь того, одного-единственного чуда, что они любили меня, все чудеса были бы бесполезны, прервал он меня, и добавил, что рассказывал все это для того, чтобы дети заснули наконец и он мог побыть со мной. Неправда, сказала я. Да нет, сказал он, правда, и что ждал он совсем не той фразы, мол, ты наверняка устал, эта дорога, множество людей, ты, наверное, еле живой. Потом он помолчал, ожидая, что́ я смогу еще сказать, чтобы компенсировать впустую потраченное время. Потому что чувствовал он себя так, словно действительно потратил много времени попусту. Так чувствует себя человек, который сел в автобус, идущий не в том направлении, а времени у него, чтобы вернуться и тем более пересесть на другой автобус, не осталось.
Когда это все началось, сказала я, отвечая на его невысказанный вопрос, ты об этом не думал. Когда ты, молодой исследователь, садился на замызганный автобус центральной физической лаборатории, ты еле успевал вскочить на ступеньку, говорил ты тогда, и рассказывал, как автобус плевался маслом и едва не застревал на крутом подъеме на Божью гору, но, когда ты на этом автобусе ехал в институт, ты совсем не думал, что этим дело и кончится. Все для тебя было внове, ты почти никого там не знал, одного коллегу, кажется, он окончил университет немного раньше тебя. Все говорили, что с твоими знаниями ты и на свободном рынке мог бы добиться многого. Глупо, конечно, в условиях только-только оживающей экономики поступить на работу в академический институт, кое-как прозябающий на бюджетные деньги. Это же – верная голодная смерть. С урчащим желудком размышлять о каких-то частицах – просто смех. Но я говорила тебе, не бросай смотри, никого не слушай, слушай только свое сердце, а по радио звучало «Listen to your heart»[21]21
«Прислушайся к своему сердцу», песня шведской группы «Roxette».
[Закрыть], мы смеялись и были счастливы, думая об этом, добровольно взятом на себя риске.
Тогда нельзя было знать, чем это кончится. Кто, кроме тебя и меня, мог бы подумать, что тебе, после тех выдающихся людей, которые уже придумали почти все, что только можно представить, – тебе придет в голову мысль, скажем, об атомах углерода, которую еще никто не высказал. И смотри, с какой завистью смотрят сейчас на тебя друзья, пытающиеся добиться чего-нибудь в экономике, потерявшие на бирже целые состояния, – смотрят на тебя и вспоминают те годы, когда они чуть не каждый год меняли машины, а ты все ездил на том институтском автобусе. Ты все выдержал, и я хотела, чтобы ты выдержал, и это было здорово, что у нас мало денег, потому что нехватка денег позволяла думать о том, как распорядиться этими небольшими деньгами, чтобы дети были счастливы, чтобы у них было такое детство, которое и мы бы для себя хотели. Если бы не эти небольшие деньги, тогда мы бы не разбивали в лесу палатку, а снимали апартаменты, как друзья, устроившиеся в экономике. Тогда бы не было озера Тиса и Велемского озера, тогда бы не было такого, что мы сами все делаем, своими руками и сердцами. Тогда мы за всем ходили бы в магазин и покупали готовое. Тогда это была бы не наша жизнь, а жизнь, которую продают за деньги. Но мы не хотели покупать жизнь.
Хватит, надоело, сказал он. Неинтересно ему это, все, что интересовало раньше, потому что оно лишь в том случае было бы интересно, если имелось бы что-то одно, что можно назвать, – и тут он произнес это слово, когезия, – в общем, можно назвать когезией жизни, некой силой, которая все связывает в одно целое, как атомное ядро, – некое мощное взаимодействие, о котором, конечно, никто не знает, что это такое, но оно есть. Тогда по отношению к нему, к этому взаимодействию, всему нашлось бы свое место – беда только в том, что вот этого, чего-то одного, нет. Он начал приближаться к чему-то, что можно назвать крышкой времени: время, которое раньше, казалось, распахивало перед ним свои объятия, теперь сплющилось, превратилось в низкий свод над его головой. Он чувствует, как годы притискивают его к этому потолку. Неинтересно ему знать, как функционирует мир и какие часы тикают внутри атомов, потому что он сейчас горбится под давлением собственного времени. И кто знает, сколько еще лет нужно держать на плечах груз этого времени, хотя он в общем догадывается: кончится тем, что он не выдержит и упадет, а время обрушится на него. И конечно, совершенно все равно, вперед или назад крутятся стрелки, иллюзия ли, и в какой мере иллюзия – наше представление о мире, потому что с этого момента для него уже не будет ничего, в том числе и того мира. Крах собственного бытия – или пускай возможность краха – затеняет, омрачает все прочее. С этого момента, сказал он, не может он заставить себя верить, что в чем бы то ни было есть какой-то смысл. Что есть смысл в том, что он делает, что есть смысл как-то проводить рабочее ли, свободное ли время – его всегда будет преследовать мысль, что та деятельность, которой он занят, нужна лишь для того, чтобы как-то провести время, отвлечь внимание от этого уходящего времени. Никакого более высокого смысла, тем более значения – нет. И ни к чему любая неповторимость на уровне самых мелких частиц – как только мы сделаем шаг оттуда, все огромное целое покатится в логическом направлении предопределенности. Невозможно воспринять разумом то, что даже в крохотных частицах больше тайны, чем в жизни его и, конечно, в жизни любого другого.
Может быть, и тут он немного поднял глаза, глядя в пространство кухни, поверх стульев, где до этого нельзя было ничего увидеть, потому что там обычно сидели дети, но теперь их чаще всего не было дома. Может, если бы живы были подлинные титаны, подвижники науки, каким, например, был Тесла, какими были Фарадей или Ньютон… Но сегодня эти легендарные фигуры растворились бы в коллективной работе, так же, как и он сам. Теоретические исследования сейчас так далеки от реальной жизни, что их фактическую пользу совершенно невозможно установить, а частные исследования, которыми занимаются отдельные ученые, полностью оторвались от больших исследовательских целей, их не только нельзя связать с реальной действительностью, но и даже с исследовательским направлением в целом. Ужасно это, сказал он, особенно когда думаешь, что эту веру в науку он так долго, много лет, мог сохранять в себе. Теперь он оглядывается на эти двадцать пять лет как на годы, прожитые совершенно бессмысленно. Жить стоит только до тех пор, сказал он спустя некоторое время, пока ты способен эмоционально относиться к жизни, пока ты можешь любить, а если уже не можешь, то ни к чему дальше тратить время впустую. А ты – можешь любить, спросила я. Он перевел взгляд на меня и долго молчал. Он не хотел сказать, что тебя – нет, не могу. Хотя – не мог. Я видела это по его лицу: нет, он не мог меня любить, как не мог и никого другого, – разве что мог любить то воспоминание, которое осталось от той, другой женщины, или… даже и его не мог он любить, потому что выбросил его из своей головы, а вместе с ним исчезли оттуда и прочие чувства. А ты – можешь, снова спросила я.
Он обратил ко мне лицо, грустно посмотрел на меня. Потом мышцы на его лице напряглись, подобно веревкам, когда на багажнике, на крыше машины, закрепляют предметы мебели. Мне было страшно видеть эти жесткие узлы. Что меня будет удерживать, спросил он. То, что вокруг нас есть другие, прочие люди, например друзья, сказала я. Нет, ответил он, все они ему надоели, в общении с ними нет ничего такого, от чего у него улучшилось бы настроение или хотя бы что-то шевельнулось внутри. Все это люди, которых он уважает, но они не могут делать ничего иного, кроме как непрестанно, не переводя дух, перечислять принципы, направляющие их прожитую жизнь. Каждый из них знает, почему стоит жить именно так, как живет он, а на самом деле их жизнь давно им наскучила, только не хватает духа в этом признаться, потому что нет сил что-либо изменить. С женами своими они уже договорились, что не будут касаться друг друга, он употребил именно это слово, «касаться», будут тихо жить рядом, а если возникнет практическая потребность друг в друге, тогда они удовлетворят ее. Какое-то время еще и в постели, потом разве что в кухне или там на семейных встречах, еще позже, заболев, вместе будут наблюдать, как, после чувств, распадается тело. Будут вместе проводить свободное время, вместе ходить в лес, каждый шаг документируя дешевой цифровой мыльницей; они – самые преданные посетители всяких культурных мероприятий, они составляют значительную часть публики в театрах и на концертах. Иногда пойти куда-нибудь в театр именно потому неприятно, сказал он, что там чувствуешь не столько силу искусства, сколько дыхание смерти. Но людей в этом возрасте подобное не пугает, они упорно покупают билеты и собирают баллы. Они уверены, что лишь так смогут успешно бороться с невыносимой скукой, которую испытывают день за днем.
Со скукой, которая порождена тем, что впереди еще масса времени, но для разумного действия этого времени давно уже мало, или их стало слишком мало. Физически мало – потому что у них полно болезней, чувствительность к циклонам, к пыльце, после какой-нибудь проведенной вне дома ночи так стреляет в спине, что неделями приходится мазаться всякими скверно пахнущими кремами, и вообще без небольшой аптечки они из квартиры не могут выйти; или психически мало – потому что нет уже у них настроения испытывать искренний интерес к миру. Они не перестают напоминать себе и другим, как и чем баловала их судьба, и каждый уик-энд отправляются поглазеть на какое-нибудь архитектурное сооружение или природное чудо – хотя, если бы что-то действительно затрагивало их сердца, они бы тихо радовались, что живы, а не лезли бы из кожи, не мельтешили бы, доказывая, что вот они какие бодрые и энергичные.
Развлечениями и уходом за телом будут они заполнять оставшееся им время. Будут придирчиво искать, лучше которого из своих ровесников они выглядят, жалеть тех, кого жизнь не пощадила, и радоваться, что к ним-то судьба точно была благосклонна, что они совсем не так выглядят, как могли бы выглядеть в этом возрасте, хотя – черта с два. Если повезет, они еще подивятся живости и энергии детей, а через них смогут почувствовать, что такое жизнь, и, конечно, после временного восторга от внуков, начинают понимать, что их жизнь – уже в общем-то не жизнь. Нет, на этот последний круг соперничества я не хочу записываться.
Он помолчал.
Встречи с друзьями – тоже ведь для проформы, никому особенно это не нужно, заговорил он снова, грустно глядя перед собой, и он – один из них, что бы он ни делал, и если кто-нибудь из приятелей заговорит о такой встрече, то и его упомянет как одного из участников этого никому не нужного мероприятия. У каждого тут какая-то роль, закрепившаяся за ним за много лет: кто-то – шутник, кто-то – большой фантазер, кто-то не может не прихвастнуть, кто-то хорошо жарит мясо, другой готовит гуляш, еще кто-то – человек хорошо информированный, и можно продолжать и продолжать, словно это какая-то пьеса без финала, на которую у тебя бесплатный билет, и она действительно никак не хочет кончаться, затягивается на весь вечер, а то и на ночь. Женщины давно утратили свой прежний блеск, и, когда смотришь на них, нет в тебе былого чувства, что ради любой ты бы выхватил меч, пошел бы на любые испытания, только чтобы она была твоей, – ни один из мужчин уже такого не чувствует, а потому даже самые простые инстинкты не добавляют энергии в общение. И сидят они над отброшенными мечами, безоружные, без страстей и эмоций, без цели и воли, пустые и невозмутимые, словно приверженцы какой-нибудь восточной религии, различие только в том, что исходную волю в них сменило упрямство, и с этим упрямством они стараются надолго угнездиться в той части мира, которая поближе, и балласт их присутствия распределяется и на детей, и на сослуживцев, и на предметы, которые им принадлежат.
Неправда, что женщина все почувствует. Сколько их, таких женщин, которые топчутся в кухне: воскресный день, как можно предположить, начало месяца, потому что такое обычно происходит в начале месяца (хотя иногда бывает, что, например, десятого числа, потому что любовница или любовник заявили тебе: самое позднее – до десятого, или ты меня больше не увидишь), и готовят обед. Вот и обед готов, гороховый суп, хорошо, что есть замороженные продукты и гороховый суп можно варить хоть осенью, хоть летом, и картофельное пюре, какое-нибудь мясо, может, индейка. В то время, когда все это произошло, была популярна индейка. Она как раз собирается сказать, пора за стол, и тут муж приходит в кухню и говорит: я в эту сумку сложил самое необходимое. И показывает сумку (женщина даже не смотрит, надо что-то там сделать с газом, то ли выключить, то ли прикрутить), сумку, с которой дети обычно ходили на экскурсию. Он говорит: в общем, я ухожу. Тогда женщина возле плиты оглядывается, но не вскрикивает, не разражается рыданиями, только говорит: ты что, и не пообедаешь даже? Мужчина смотрит на нее: он думал, она устроит сцену, и не понимает, что с этой женщиной, неужели она настолько бесчувственна, неужели их брак для нее ничего не значил? Что ж, хорошо, что он уходит туда, где его любят. Так он думает, хотя женщина прекрасно понимает, что происходит, она машинально сказала фразу, которую и так сказала бы, если б муж собирался после обеда уйти на часок-другой по какому-нибудь делу.
Неправда, что это можно почувствовать. Часто это просто в глаза бросается, все вокруг всё знают, кое-кто даже уже намекал, а она все равно ни о чем не подозревает. Разве что если это где-то будет написано, черным по белому, или сказано. Какое-нибудь письмо, эсэмэска, случайно услышанный телефонный разговор. И все становится таким незначительным, все, кроме этого, поэтому незачем говорить о чем бы то ни было, скажем, о том, в какой стране я живу, хотя живу я в такой стране, что с утра до вечера можно перечислять грехи и преступления, которые в этой стране происходили и происходят. Но я не хотела говорить о людях, которые, злоупотребляя служебной властью, разворовывают общее достояние и издают законы, которые полезны только им самим или тем, кто на них похож. Не интересовало меня, в том кругу, к которому я отношусь по рождению, сколько процентов живут в полной нищете, сколько сейчас лишаются работы, чтобы окончательно потерять свою нишу на рынке рабочей силы и прозябать без работы и чтобы в конце концов, в результате нездорового образа жизни, их прикончила какая-нибудь тяжелая болезнь. Я считала смехотворными всякие свары, которые то и дело вспыхивали на службе. Кого это интересует, я тоже утратила ощущение тех бесспорных ценностей, к которым можно было до сих пор приравнивать все, что происходит вокруг, и подобно тому, как падают с бешено крутящейся карусели оторвавшиеся сиденья, так разлетались от меня во все стороны мысли и чувства. Вот так я и жила, и не видно было другого решения, кроме как вернуться к исходному состоянию, – исходным я считала то, что было когда-то. Тот своего рода порядок, на котором покоится мироздание. Потому что мироздание отнюдь не покоится на общих естественно-научных законах: порядок мироздания опирается на индивидуальное ощущение жизни. А во мне это ощущение жизни как раз сломалось, и гравитация, которая удерживала вещи в душе, перестала их удерживать, и все, что там находилось: чувства, воспоминания, эмоции, – вылетели и запорхали на свободной орбите, ни в грош не ставя логику времени и сталкиваясь друг с другом в пространствах моего внутреннего мира.
В такое время тебе так хочется вновь оказаться перед тем мгновением, которое бесповоротно разрушило порядок, который до этого был. Но нельзя снова там оказаться. И пускай квантовая физика доказывает, что во времени нет никакой линейности, все равно нельзя попасть туда, к состоянию перед тем мгновением. И появилось ощущение, что той жизни, которая была перед тем мгновением, вовсе и не было, я уже не помнила, как хорошо тогда было. В результате того, что все катастрофически разрушилось, я смотрела назад, на прежние годы, словно это была история падения, – вот так, стоя перед какой-нибудь сломавшейся домашней техникой, мы никогда не вспоминаем, как много лет она безотказно служила нам и сколько пользы принесла, сколько раз, например, я взбивала в ней сливки. Я завидовала друзьям, у которых подобного не было. Завидовала их браку, ранее казавшемуся пустым и бессодержательным, браку, который много лет держался только на детях и на общих интересах, – теперь я видела в нем огромную ценность, видела всего лишь по той причине, что они не оставили друг друга и расставание им даже не грозит. Все в этот момент оказалось в тени происходящего, все те годы, которые я никогда не поменяла бы на годы, прожитые моими подругами, – а теперь эти годы оказались под огромным вопросом.
Тем временем, с момента, когда рухнул порядок мироздания, с того идиотского телефонного звонка, когда все стало ясным как дважды два, хотя у меня уже не было ни сил, ни желания вникать в ситуацию, – прошли годы. Умерли те, кто на своих плечах удерживал надо мной время, это время должно было обрушиться на меня, но оно не обрушилось, потому что не было на кого, не было такого цельного человека, на которого оно могло обрушиться. Конечно, прежде чем умереть, они стали неловкими, беспомощными, они полностью зависели от медицины и от заведений, предназначенных для стариков. Я делала, что нужно было делать, ведь меня воспитали так, чтобы я всегда соответствовала требованиям, а сейчас главное требование заключалось в том, чтобы заботиться о них. Это был последний этап, когда родительская воля, на исходе своих возможностей, находит опору в сочувствии, в нашей обязанности опекать их, – иначе, если мы не выполним эту обязанность, нам придется испытывать угрызения совести, которые замучают нас после их смерти. Они еще дали мне это ощутить напоследок, и хотя я сделала все, что можно, но ведь так же не бывает – похоронить родителей, не почувствовав, что можно было еще что-то сделать. Что-то такое, что или просто посчитала не важным, или подумала, это потом, это еще успеется, ведь не горит же, не сию же минуту конец, – а когда конец все же настал, тут и выясняется, что ты все же чего-то не сделала, и твое упущение, твоя невнимательность, сознание, что ты не сделала того, что было нужно, навсегда ложатся пятном на твою совесть. Родители даже задним числом, беспомощностью своей, способны причинять боль. Но я не могла сердиться на них. Когда они умерли, я увидела их другими, увидела их покойниками, которых уже невозможно ни в чем обвинять, разве что в том, почему это случилось именно сейчас, почему так рано. У других еще оба родителя живы, мучила меня зависть, а у меня – ни одного.







