Текст книги "Подземный гараж"
Автор книги: Янош Хаи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
3
Не думала я, что снова его увижу.
Он вернулся в старый дворец, где, как он говорил, воздух такой спертый, что дышать невозможно, напрасно он открывал окно, устраивал сквозняк, тяжелый запах никуда не девался, и тогда он понял, что запах этот – запах старости, запах его старого тела, запах старого тела жены, запах старой мебели и старой одежды, и он бежал от этого запаха, чтобы в конце концов вернуться туда же. Как неспособен он был избавиться от своих ран, скорее готов был отказаться от выздоровления, так не мог расстаться и с этим спертым воздухом, с ощущением, что вот-вот задохнется. Только так он и мог жить, задыхаясь, с этим он свыкся, это и был для него – дом. Он не знал, что это такое – быть счастливым, он всегда засыпал, не дождавшись конца сказки, добравшись лишь до испытаний, через которые должен был пройти храбрый рыцарь. Он думал, что ему это, быть счастливым, не положено; или дело лишь в том, что он не мог жить без того количества боли, к которому привык дома. Со мной он чувствовал себя плохо, потому что ему было слишком хорошо со мной. Подобно тому как прокуренные легкие страдают, вдыхая чистый, богатый кислородом воздух, так он страдал от той радости, которую чувствовал, когда был у меня. Он был младшим сыном бедняка землепашца, который получил не полцарства: на него вдруг обрушилось все царство, а он-то привык к пахоте, к севу, а вовсе не к тому, чтобы сидеть на троне и повелевать.
Не знаю, что там с ним стало, на старом месте.
Да мне это было и не интересно.
Может, его похвалили, мол, ах как здорово ты решил, славный рыцарь, и устроили праздник по случаю возвращения, пышный бал со старыми друзьями, с почетными гостями, со всеми – кроме меня – главными и второстепенными персонажами сказки; или, наоборот, за авантюры, которые поставили под вопрос прежнюю жизнь, наказали. Жена при каждом удобном случае ворчала, мол, радуйся, что после всего я еще согласна стирать на тебя, обед тебе варить. Дети перешептывались у него за спиной, смотри-ка, это тот самый папа, про которого они думали, что он – могучий рыцарь, которому можно доверить сколько угодно жизней, ну как минимум – их жизни, и вот ишь ты, какой дряхлый старикан из него получился. Да, конечно, когда-то он отправился в сражение, но, вместо того чтобы биться там не на жизнь, а на смерть, он ломал голову над дурацкими мирными условиями, чтобы сохранить обе армии, и в конце концов, поджав хвост, убрался с поля битвы. Отправился как витязь, а вернулся как брехливый солдат-отставник. Это, называется, мужчина, он способен только бежать, говорили они друг другу, и даже соль ему не передавали за обедом. Протяни руку и сам возьми, говорили ему. Он, смутившись, немного приподнимался на стуле и тянулся через стол. И правда, ни к чему было просить, он и так достать может.
Не думала я, что когда-нибудь снова увижу его. Я избегала всех мест, где могла его встретить. Не знаю, что сделал с ним этот разрыв. Каким он стал? И каким стал бы, если бы этого не случилось. Сколько раз может человек растоптать, без вины, без причины, чувство, сколько раз может пустить кровь не злобной мачехе, а доброй фее, думала я. И вот – снова у него получилось, снова он остался в живых, а я – нет.
Хотя я не могу жить несчастной. Да я и не живу несчастной. Я начала все снова, с другим. Так мне советовали подруги, и они были правы. Я и не замечала, что там, в тени нашей любви, меня ждет другой мужчина. В тени каждой любви стоит, ожидая своего часа, целая армия рыцарей, тех, кто, как только появится возможность, тут же норовят устроиться в опустевшем гнезде. Я особенно и не смотрела, каков он; важно было лишь, что он – тут. И важно, что ему я нужна такой, какая я есть. Неприятно сознаться себе, что для меня это не так, или – не в такой степени. Чем меньше он мне Нужен, тем больше хочет меня. Бежит за мной, как прирученное домашнее животное. Он непохож на героев басен, скорее уж – на собак, которых выгуливают в парке, или на кошек, которые живут в комнате и норовят потереться о твои ноги. Но он появился, и он сделал все, что для женщины хорошо, если сделано. Я же тогда прогнала младшего сына бедняка землепашца из головы. С помощью сказочной терапии уничтожила в себе сказку, которая все никак не желала заканчиваться. Бросила я ее в соленый колодец, потом вытащила оттуда, бросила под колеса, потом и оттуда вытащила, бросила в печь, потом вынула и оттуда, а она, сказка, все еще немного жила. Пришли турки, схватили ее, подняли на дыбу, увезли в Стамбул, закрыли в Семибашенный замок, а она все жила. Прошло пять лет, и замуровала я ее в самый дальний угол, и теперь она там, в неволе, и никакой взрывчаткой ее оттуда не вызволить. И на железобетонной, в метр толщиной, стене написано только: нет. И никто, никто уже не будет рассказывать эту сказку дальше.
Что вам надо?
Чего вы бежите ко мне?
У меня его нет.
Если он принял плохое решение, пусть сам ищет выход, меня это не касается. Я вот – нашла выход, спрятала чувство в дальний угол, там оно за семью замками, за толстой стеной, там оно разложено по стеклянным банкам, как варенье, там оно – в морозильной камере. Мне уже никогда не понадобится эта убранная в дальний угол еда. Для меня это уже не еда, а яд. Была ли она когда-то, не помню. Да, я его узнаю, но он не несет мне того, что приносил когда-то, он потерял то чувство, я же – нашла и спрятала. Чего вы от меня хотите? Оттуда оно уже никогда не вырвется. Оно там, но уже не подстережет меня, не вторгнется в мою жизнь. Напрасно вы бежите ко мне, вы не сможете меня коснуться, минувшие пять лет растолкли, размололи его во мне. Я живу и рада тому, что живу, надо радоваться каждому дню. Сейчас – весна, зима кончилась, снег растаял. Надо радоваться хоть этому. Для меня он – не он. Я уже не узнаю его. Бежит какой-то мужчина. Я вижу, бежит какой-то мужчина. Для меня это ничего не значит. Ну, бежит… Пускай бежит. Полицейские… Случилось что-то? Выстрелы. Для меня он не существует. Что здесь происходит? Он вовсе и не ко мне бежит? С чего бы какому-то мужчине бежать ко мне? Спасается бегством? Почему? От кого? Почему в него стреляют? Почему кричат? Стой! Стой! Вот он останавливается. Говорит что-то. Делает еще шаг, правая нога сама скользит вперед, по инерции. Что он говорит? Что любит? Да, он говорит: любит.
Он говорит, что любит?
Он падает так, будто это война. Дедушка мне рассказывал. Ничком. Я не слышу, как он падает, какой-то грохот заглушает все, даже крики полицейских. Что это за шум? Что за грохот, что происходит? Что-то у меня в голове? Что он сказал? Стены двигаются. Или это во мне все сейчас сдвинулось? Надо мне подойти, что с ним? Надо посмотреть. Что вы кричите, чтоб я остановилась, не могу я остановиться, я должна помочь, помочь ему, он же ранен. Тело его снова все в ранах. Не остановлюсь, не остановлюсь. Ладно, стреляйте, стреляйте. Я слышу, стреляют. Пускай стреляют. Я не остановлюсь. Я должна коснуться его руки, поднять его голову, поцеловать в губы, должна услышать последние слова, которые он произнесет. Я не остановлюсь. Что это за удар по спине, словно палкой, и опять, что это, что это за грохот?
Не бойся, мой единственный, я с тобой.
4
Я постояла немного. Потом положила трубку.
Не хотела я оставаться дома. Открывать дверь тем же самым ключом, натыкаться на те же самые вещи, которые с детства заполняют квартиру. Шкафчик для обуви. Его я ненавидела больше всего. Из-за него нельзя было нормально открыть входную дверь: каждый раз она стукалась об угол шкафчика. А если у тебя было что-то в руках, то вообще с трудом получалось протиснуться. Не хотела я выслушивать те же самые фразы, мол, что на работе, как такой-то или такая-то – тут звучало какое-нибудь имя и к нему какое-нибудь определение, сволочь, или карьерист, или подонок, ни в чем не смыслит… Речь шла всегда об одних и тех же сослуживцах, всегда одни и те же были подонками и одни и те же – людьми хорошими. Подонки – это, как правило, начальство, они, конечно, незаслуженно занимают высокую должность и незаслуженно получают огромные деньги, и, конечно, дело в политических связях, ну или в отсутствии характера, а иначе как бы они еще пролезли на тепленькое место. А хорошие – это, напротив, те, которые похожи на моих родителей, специалисты в своем деле, но у них – моральные принципы, и начальство за моральные принципы и за профессионализм их и ненавидит всей душой, хотя выгнать их все же не смеет, потому что без их профессиональных знаний, говорил за ужином папа, в учреждении вся работа наверняка пойдет кувырком.
Так оно и шло все время, семь дней в неделю. Ладно, иногда случался перерыв, когда учреждение, по какой-нибудь там своей прихоти, претендовало еще и на вечернее время своих сотрудников. Это было вроде скучного сериала, когда продюсер, махнув на все рукой, уже ни во что не вмешивается, не взывает, мол, ребята, надо бы освежить характеры, и диалоги надо бы изменить немножко, падает же число зрителей. Ничто не менялось; если, конечно, не считать того, что за много лет я выучила каждую фразу наизусть. А этот-то, говорил папа, он опять, знаю, говорила мама, алкаш он и жене изменяет, – и она пересказывала весь текст, как таблицу умножения в школе, и дважды два всегда было столько, сколько должно было быть.
Не хотелось мне бесконечно натыкаться взглядом на те же лица, на лица папы и мамы, лица, которые утратили в моих глазах былой свет, и свет этот уступил место какому-нибудь крему от морщин или просто серому оттенку, не хотелось натыкаться на брошенную одежду, скинутую обувь, оставленные где попало чашки, стаканы. Не хотелось ощущать в ванной комнате, после того как отец побреется, приторную вонь лосьона, и затхлый запах пижамы, и запах давно не чищенной стиральной машины. Не хотелось после них влезать в ванну, на краях которой даже после мытья ванны оставались седые волоски. Не хотелось слышать, как они спускают воду в уборной, и ночные их звуки. Они думали, что не храпят, хотя спустя какое-то время храпели оба, а утром показывали друг на друга, дескать, ты опять храпела, ой, а сам-то, – но разве важно, из-за кого из них ночь была невыносимо долгой и бессонной. Не хотелось видеть, как они едят, слышать, как жуют, и думать о том, помыли ли они руки, прежде чем резать хлеб.
Мне было двадцать пять. Я поняла: с меня – хватит. Моя роль, роль единственного ребенка, заключалась в том, чтобы связывать этих двух взрослых людей, которые давно уже лишь в таком составе и представляли собой единое целое. Долгое время этого было вполне достаточно. Когда мы сидели вместе, я сидела всегда между ними. Когда я ложилась спать, они уходили и углублялись каждый в свое дело, только телевизор смотрели вместе. Тогда их связывал, до конца программы, телевизор. Электронный страж, который на короткое время способен свести, объединить тех, кто давно уже не имеет отношения друг к другу. Тут можно было говорить о репортерах, обсуждать, какие они. Господи, родным языком не владеют, не разбираются даже в том виде спорта, о котором берутся рассказывать, да на что угодно могу спорить, что на телевидение они попали не благодаря таланту, а по блату, по какой-нибудь родственной протекции. Уж такая эта страна, теплые места тут всегда достаются тем, кто их не заслужил. Я слышала их. Я была у себя в комнате, но дверь оставалась открытой. Они забывали закрывать дверь, когда мне было два года, и с тех пор так и не закрывали.
Сидя у телевизора, они прислушивались ко мне. Если я шевелилась, взгляд их следил за движением одеяла, за перемещением тех мелких рисунков, которые были нанесены на пододеяльник. Там были какие-то улыбающиеся котята, которые прыгали из полутьмы в полную тьму. Бывало, что мне тоже разрешали посидеть у телевизора: воскресенье, показывают вечерний фильм, в нем идет речь о любви. Нет таких фильмов, в которых не шла бы речь о любви, даже в детективных сериалах есть любовь. Дело приближается к кульминационной сцене. Мужчина вылезает из машины и вбегает в дом, к женщине. Женщина удивленно поднимает глаза: ты вернулся? Я не могу жить без тебя, говорит мужчина. Этого я и ждала, говорит женщина, ждала, что ты повернешься спиной ко всему остальному. К своей прежней жизни. Чтобы – только я и никого больше. Чтобы наступил такой сумасшедший момент, когда ничто и никто ничего не значит. И пусть твои дети нас ненавидят, и твоя жена пусть покончит с собой, все это – не важно, одно лишь важно: ты меня любишь. Они делают шаг друг к другу, и тут говорят уже только образы, словам тут делать нечего, настолько однозначна и очевидна любовь. И в этот момент руки папы и мамы поднимаются и соприкасаются перед моими глазами. Они закрывают от меня сцену, когда мужчина обнимает женщину. Отвратительно, говорит мама, вот, теперь даже в телевизоре. Или: ты что, не видишь, что происходит, закрой же ребенку глаза, – потому что папа не спохватился вовремя, увлекшись чувствительной сценой, которая в фильме заканчивается поцелуем, у мамы же в этот момент не было настроения двигаться. Она готовила воскресный обед и ужасно устала. Уж таков был воскресный обед: у него не было вкуса, была только усталость. Ты слышишь, снова говорила мама, и папа делал, что ему говорят. Папа всегда делал, что говорила мама. Иногда случалось, что между пальцами их соединенных рук оставались щели, но я не смела глядеть в эти щели: боялась того, что увижу.
Я почувствовала, что с меня хватит, уже в университете. Когда вернешься, да с кем ты, да куда вы идете, что делаете, сколько вас было, на чем ты вернешься домой. А вам не все равно, говорила я, вы же их не знаете. А они: мы же не говорим «нет», просто хотим знать, потому что беспокоимся, мама не может заснуть, если не знает, когда ты вернешься. Сколько всего случается, вон и телевизор показывает, кругом безобразия, преступность, а насчет безопасности… Ха, ее уже давно нет. Кое-где даже дома никакой гарантии, а уж на улице. Да мы ведь не что-то такое просим, достаточно одного слова, в котором часу, и все. Но я не хотела регламентировать свою жизнь даже одним словом, даже из-за того, спит или не спит мама. Вон другие дети, говорили они, сами все сообщают, не нужно из них силой вытаскивать даже пустяковую информацию, а друзей моих они потому и не знают, что я никогда про них не рассказываю.
Не хотела я уходить из дому на работу, а потом возвращаться домой. Чтобы папа говорил, ну, как там на работе, и чтобы я включалась в тот бесконечный сериал, в котором до сих пор участвовали только они. Чтобы я ввела туда пару новых персонажей, или в какой-нибудь сентиментальный момент, когда в руки попадется детская фотография, я бы говорила, о, помнишь, это же тогда, когда, – и смотрела бы, как они погружаются мыслями в прошлое и тянут меня за собой в то время, которое я давно оставила позади.
Я не хотела, чтобы они видели по моему лицу, что именно сейчас со мной происходит, ни если это что-то – плохое, ни если – хорошее. Чтобы они говорили, хорошо ли то, что со мной происходит, или плохо. Чтобы своей заботой, своей вечной, нескончаемой доброжелательностью прочно держали меня в западне своего внимания. Нет, не хотела я этого. Меня уже трясло от их бесконечной заботы: это надень, это не забудь взять с собой, ты сегодня обедала, прими витамин, сейчас такое гриппозное время. Мне было достаточно их постоянного присутствия, которым они лишали меня возможности принимать собственные решения. Нет, в самом деле, дошло до того, что – бывали такие годы – я не могла уйти из дома, не спросив: мама, этого пуловера сегодня достаточно? Нет, доча, говорила она и осуждающе трясла головой, какая же ты, даже одеться сама не можешь, посмотри, вон термометр, на балконной двери. Если бы не я, продолжала она, даже не знаю, что с тобой было бы, на первом же углу получила бы воспаление легких. А если я что-нибудь делала не так, как она сказала, например уходила в весенней куртке, потому что на календаре была весна, хотя погода все еще не могла стряхнуть с себя зиму, и случайно подхватывала какую-нибудь простуду, вот тогда начиналось: ну, видишь, видишь, я же сказала. И за время болезни, пока она ухаживала за мной, вновь расцветал, достигая апогея, родительский деспотизм, скрытый под маской любви и заботы.
Я знала, есть родители, и мои родители относятся как раз к ним, для которых единственная цель в жизни – любить свое дитя и все перенесенные ими неудачи, разочарования, всю скуку и пустоту, скопившиеся в их повседневной суете, компенсировать своими чувствами к этому дитяти. Утром они идут на работу для того, чтобы как можно раньше прийти домой и всю оставшуюся часть дня до вечера, и даже когда лягут спать, во сне, любить своего ребенка. Родителям этим ничего другого не остается: и то поприще, которое они себе когда-то представляли, и тот жизненный уровень, которого им так и не удалось достичь, – все это они для себя возмещают тем, что считают ребенка единственным подлинным оправданием своей жизни. Через своих детей они, конечно, хотят сделать достойными любви самих себя, свою судьбу. Ребенок здесь – лишь повод, чтобы любить самих себя; ведь в любой ситуации, когда, в интересах ребенка, может быть ущемлена их собственная роль, ну, например, если дочь, не дай бог, выйдет за такого амбициозного и волевого мужчину, в противостоянии с которым потерпит поражение любой родительский деспотизм, – что из того, что они видят, какая огромная это любовь, – они всегда примут решение не в пользу своего ребенка, то есть не прекратят строить козни против мужа. Они с презрением будут отзываться о его привычках в еде, дескать, вон он сколько ест, это же ненасытный обжора, к тридцати годам он превратится в мешок с жиром, с ним будет стыдно на улицу выйти; ну а если у мужа есть еще и родители: что это за люди, нет, в самом деле, это ведь даже из провинциалов – самая что ни на есть деревенщина. Они всегда примут решение против своего ребенка, потому что они ни на мгновение не допустят, чтобы ребенок был счастлив просто так, сам по себе.
И сыновья их, особенно если сыновья эти – маменькины сынки, но все-таки в наибольшей степени дочери, – все они находятся в опасности. Ты даже не замечаешь, ты все измеряешь по домашним нормам. Отца считаешь образцовым мужчиной и идеальным отцом, равного которому, очень возможно, у тебя и не будет возможности найти. Матери ты завидуешь и восхищаешься ею, восхищаешься тем, что вот она, и не ахти какая вроде красавица, женщина не с такими уж прекрасными данными, а сумела заполучить и удержать столь редкостного мужчину, да еще и умудрилась наладить уют и согласие в их маленьком сообществе. И ты решаешь, что, когда у тебя начнется самостоятельная жизнь, ты ничего не будешь делать по-другому, все только точно, как мать. Соблюдать те же праздничные обычаи, готовить те же блюда. Зачем что-то менять, когда так и только так надо поступать.
На самом деле такие родители, следуя своим родительским инстинктам, хотят видеть в детях материальное продолжение своей любви и заботы: что бы с ними, детьми, ни происходило, оно в любом случае должно проистекать из того, чему их учили родители. Дело усугубляется еще и тем, что, как правило, этих детей их собственные дети тоже не принимают всерьез: ведь и для них, детей следующего поколения, сила воплощается в дедушке и бабушке, туда, к ним восходят импульсы, которые формируют их мир, а своих родителей они воспринимают лишь как что-то вторичное, а потом и вообще никак не воспринимают. Дедушки и бабушки как некая суверенная сила даже после смерти живут в семье, и в семейном дискурсе постоянно можно слышать: а что бы сказал на это дедушка, или: что бы сказала на это бабушка, или: ну мама, не делай ты того-то и того-то, бабушке это не понравилось бы. И мать испуганно вскидывает голову, что-то стискивает ей желудок, это что-то – не существующая уже в реальности рука ее родителей, и она вроде как слышит их голоса: вот видишь, даже дети это понимают, или что-нибудь в таком роде, и что бы она ни делала, эти голоса, особенно голос матери, звучат у нее в ушах. Говорила ведь я тебе, что ты пересаливаешь мясо, и – к чему ты кладешь столько масла, и – а ты помыла лимон, прежде чем его резать, и – надеюсь, ты не металлическим ножом его порезала… Голоса звучат из потустороннего мира, словно кто-то ведет оттуда репортаж о своем житье-бытье, – вот так по телевизору рассказывают о каком-нибудь спортивном соревновании, тут же давая оценку результатам: да как это так, почему то, почему это, да с такими показателями даже в полуфинал не выйдешь, а уж о медали и думать нечего… Голос отца она слышала куда реже, отец чаще хмуро помалкивал, будто в глубине души осуждал вечное стремление матери командовать, – во всяком случае, дочь так считала, тогда как отец, не участвуя в разговоре, просто давал матери возможность реализовать свою командирскую сущность. Это стало огромным разочарованием – догадаться, что отец, ради того чтобы избежать конфликтов, во всем уступал матери, тем самым позволяя ей держать дочь в своей власти; более того, он был даже рад этому, потому что надеялся: тогда дочь всю жизнь будет видеть в нем, в своем отце, идеального мужчину, равного которому нет ни на небе, ни на земле.
Нет, этого я не хотела, но, если бы я осталась, так бы все и продолжалось: ведь сохранение того, что было в детстве, гарантирует и сохранение отношений, свойственных детству. Ребенок – всегда ребенок, любил говорить отец, и это действительно так и есть, когда ничего не меняется; состояние это остается даже после смерти родителей: ведь если детское бытие поддерживалось так долго, то, например, после пятидесяти лет, когда родители уже точно умерли, человек, если он до тех пор был ребенком, взрослым так уже и не станет.
Надо уходить из дома.
Можно, конечно, жить и одной… Но я не решилась. Пришлось бы выслушивать все время: зачем выбрасываешь столько на содержание целой квартиры, лучше же откладывать, а потом, когда в самом деле понадобится, когда созреешь, чтобы свое гнездо завести, ох как эти деньги пригодятся. Начальный капитал, говорил отец, к тому же – своими руками заработанный. Я не посмела сказать, что я все равно уйду, потому что не хочу больше участвовать в этом скучном, нескончаемом сериале. Не хотелось обижать их, и я предпочла сказать, что тогда – замужество. Только замужеством можно было убедительно объяснить, почему я ухожу, думала я, тут не возразишь, дескать, как-нибудь вчетвером уместимся, потому что четвертому в этой квартире в самом деле места ну никак не было. И еще: если ты живешь с кем-то, независимо от них, в другой квартире, то можно ведь делать вид, будто никакой независимой жизни нет. Ну да, раз они ее не видят, то ее как бы и в самом деле нет; а когда я прихожу к ним, то прежняя жизнь, пускай на время, все равно восстанавливается. Я тоже приняла это, потому что и мне удобно, если не нужно все время думать о том, что папе или маме не нравится. Так что не только они хотели сохранить устоявшийся, привычный порядок, мне тоже легче было думать о них не как о людях, но лишь как о маме и папе, у которых нет в жизни другого дела, кроме как играть свою всегдашнюю роль.
Рано тебе еще, говорили, кроме моих родителей, подруги, которые, не найдя пока пару, не имели возможности совершить этот шаг. Рано тебе еще, слишком быстро появятся дети, а там, ты как бы и не жила пока, а на шее у тебя – все домашнее хозяйство, с кучей невыносимых проблем, из-за которых ты будешь точно такой, как любая жена, а отношения в семье – такими, как в любом другом браке. Потому что неправда, что есть счастливые и несчастливые браки и счастливые похожи друг на друга, а несчастливые – несчастливы каждый по-своему. Браки – они ни счастливы, ни несчастливы, да и ни в чем другом не отличаются друг от друга, нет в них никаких особых различий. Каждый брак – такой же, как любой брак, их не различишь, как не различишь водолазов или китайцев.
Не торопись, не суетись, говорили мне, хотя уж подошло время, чтобы рука об руку с кем-то отправиться в жизнь. Оставаться после университета одной – дело рискованное. Вечеринки становятся все реже, возможностей знакомиться – все меньше, уменьшается число партнеров, которые могут приниматься в расчет. Тех, у кого данные получше, расхватают быстро, не пройдет и двух лет, как останется только кто похуже, то есть такие партнеры, о которых ты всю жизнь потом будешь думать, что их если и выбрали, то – за неимением лучшего. Выбирать нужно сейчас, когда это выглядит как неотложная необходимость, и выбирать нужно того, кто как раз под рукой. Пару лет назад под рукой еще был другой, но тот другой тебе был не нужен. С ним я представить общую жизнь ну никак не могла, не могла представить, что будет квартира, где живем я и он, и что будут дети, которые получатся из меня и из него. Хотя очень может быть, речь лишь о том, что тогда я вообще ни с кем еще не могла представить себе общее будущее. Дело не в том, что мы оказываемся под властью одного чувства, нет, совсем не в том, однако и не собственная наша воля принимает решение, а решение принимает таящаяся в нас и направляющая все наши действия жизненная воля. И вот эта жизненная воля сейчас как раз и дала знать, что пришло время начать с кем-то общую жизнь, чтобы года через два, привыкнув друг к другу, рожать детей, которых затем надо воспитывать, и это и будет наша жизнь, потому что чем же еще может быть наша жизнь, если не этим. Конечно, жизненная воля – не такая сила, которая явно себя проявляет, не какой-нибудь военачальник, который громким голосом отдает приказы. Жизненная воля скрыта в твоих клетках, в твоих чувствах, она – везде, например в нервных рефлексах, и она – в том, как ты любишь человека, который находится рядом, и как он, этот человек, любит тебя, и поэтому то, как мы любим друг друга, выходит далеко за пределы чувства, называемого любовью. Это не просто смесь чувства и плотского желания, но и желание общения, желание общего жилья, общей постели, общего воздуха и общего созидания.
Конечно, в принципе можно выбрать и другое будущее; но это, о котором идет речь, самое близкое и доступное. Ну и каждый знает, что за жизнью другого рода, например без детей и нацеленной на карьеру, обычно есть основания подозревать какую-нибудь личную неудачу, скажем, потерпевший крушение брак, после чего женщина покидает этот рынок, потому что напрасно мы делаем вид, будто это не является своеобразным рынком, но это именно рынок, там есть и спрос, и предложение, и колебания конъюнктуры. У каждого там своя цена, и это точно знают те, кто участвует в торге. Свой прейскурант – у мужчин, свой прейскурант – у женщин, и сделки заключаются обычно в одном диапазоне цен, так что женщина, стоимость которой упала по причинам возраста, едва ли может надеяться на мужчину, находящегося в высоком ценовом регистре.
Женщина, если она выбирает жизнь, нацеленную на карьеру, по тем или иным причинам выбывает с этого рынка, а попасть может туда, лишь задействовав план Б, чаще всего – как любовница женатого человека или что-нибудь в таком роде, и становится настоящей феминисткой, посвятившей себя своей профессии. В любой ситуации она преследует только одну цель – своей работой и всем своим бытием доказать: женщина способна справиться с любой задачей, которую предлагает ей общество, способна, по крайней мере, в такой же степени, как мужчина, а может быть, и в большей. Статистика показывает: женщины-водители – если взять лишь этот пример – становятся причиной дорожных аварий куда реже, чем мужчины, а аварий со смертельным исходом – почти никогда; разве что становятся жертвами аварий, вызванных агрессивным, нетерпеливым вождением мужчин. Правда, как говорил об этом в телевизоре один эксперт по дорожному транспорту, вызывают сомнение именно эти статистические данные: ведь статистика ничего не говорит о том, сколько аварий вызваны как раз осторожным стилем вождения, свойственным женщинам, и что в этих авариях жертвой становятся чаще всего мужчина-водитель и его машина. Женщина же безмятежно катит себе дальше, даже не заметив кровавого происшествия. Однако эксперт по дорожному движению тут же глубоко пожалел об этом своем утверждении: его партнер по разговору и репортер (женщина) набросились на него чуть ли не с кулаками, и в итоге время, отведенное на передачу, закончилось тем, что эксперт вынужден был удалиться с экрана с клеймом агрессивного женоненавистника. Короче говоря, нацеленная на карьеру женщина точно знает: везде, в каждой сфере общества женщины более пригодны для выполнения задач и, по причине своего, существенно более позитивного миросозерцания, приносят больше пользы человечеству. А в любом случае, когда успешен мужчина, она предполагает какой-нибудь сговор по половому признаку и, оглядывая путь, приведший его к успеху, обязательно обнаруживает, что путь этот усеян трупами женщин, которые были устранены с дороги или как соперницы, или как любящие спутницы, ради амбиций мужчины принесшие в жертву многие годы своей жизни, чаще всего – лучшие годы. Она словно воочию видит триумфальное шествие, где впереди гордо выступает самец, а за ним, на почтительном расстоянии, тащатся рыдающие, униженные объекты его эгоистической любви, женщины, у которых в конечном счете была загублена, раздавленная непрекращающимися муками, не только личная жизнь, но и карьера. Эти женщины – на первый взгляд по идейным причинам, на самом же деле в результате краха их собственных сердечных отношений – презирают всякую, отличающуюся от их жизни, модель женского бытия. Образ матери, воспитывающей своего ребенка, для них – символ общества, в котором господствует мужчина. От полотен вроде Мадонны с младенцем их просто выворачивает. Вот почему они обходят стороной католические богослужения: от образов, украшающих стены этих храмов, они могут заблевать весь пол и скамьи. Они просто ненавидят эту слюнявую религию, прославляющую материнство и семейный уют. Они не могут забыть, какой удар по самолюбию они испытали еще в детстве, узнав, что Иисус – мальчик. В тот момент что-то сломалось у них в душе. Хотя непорочное зачатие им нравится. Охотней всего они и сами забеременели бы таким способом, ну или приняв какую-нибудь таблетку, а после того как это случилось бы, они отрезали бы половой орган у всех мужиков. И начали бы со своего отца, который в их детстве, не ведая стеснения, голышом расхаживал по квартире; затем пришла бы очередь остальных: первого мужчины в их жизни, второго и так далее, всех остальных. Женщины эти свою независимость рассматривают как кульминацию человеческого развития, как конечную станцию дарвиновской эволюции, для реализации которой понадобились тысячелетия. Если бы мир двигался по этому пути дальше, читала я где-то в Интернете, то неизбежно возникла бы новая философия истории, где изменение мира рассматривалось бы с точки зрения борьбы женщин за свое господство. В конечном счете из истории вычеркнут и классовую борьбу, и расовое соперничество, и столкновение политических интересов – ведь все это выдумано мужским обществом лишь для того, чтобы скрыть тот факт, что всемирная история есть не что иное, как борьба женщин за свое освобождение, а затем, когда эта борьба завершится успехом, – за обретение власти над всем миром… Я не хотела следовать этой жизненной модели. Так же, как большинство женщин, оставшихся одинокими, я выбрала эту модель лишь за неимением лучшего – хотя, собственно говоря, можно порадоваться, что у них был хоть какой-то выбор.







