Текст книги "Роккаматио из Хельсинки"
Автор книги: Янн Мартел
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Он силится что-то сказать. Но нет дыхания, чтоб породить слово. Натужно кривятся губы, и вот чуть слышно доносится:
– Две…
Наверное, две тысячи первый.
Прихожу ежедневно. Мэри говорит, временами ему лучше – раз даже сел в кровати и немного поговорил. Но этих мгновений я не застаю. Спрашиваю, не просил ли он что-нибудь мне передать. Нет, ничего.
На седьмой день около трех ночи Джордж X. заходится лаем. Мэри, задремавшая на кушетке, тотчас просыпается. Через минуту в комнате сиделка (час назад она заглядывала), Джек и Дженнифер. Оскалившись, Джордж X. стоит враскоряку – хвост палкой, на загривке шерсть дыбом – и бешено лает. Такого лая от него никто не слышал.
На очереди шестьдесят третья глава о Роккаматио. Год, когда застрелили Кеннеди, когда на улицах плакали люди. Год моего рождения.
Меня извещают по телефону. По отдельности слова обычны, но все вместе вышибают дух. Сломя голову мчусь к Этси.
Сижу в коридоре перед комнатой Пола. В доме тишина. Кто-то берет меня за плечо. Сиделка. Дружелюбная, толковая женщина лет пятидесяти с хвостиком. Подсаживается рядом.
– Сочувствую вам.
Не откликаюсь.
– Вчера часов в десять вечера ему полегчало. Пару минут мы поговорили. Он попросил кое-что записать и передать вам. Надеюсь, все расслышала верно, потому что говорил он, знаете, не очень внятно.
Она отдает мне аккуратно сложенный листок.
Отчего-то меня удивляет ее почерк: округлые буквы, точки над «ё» и черточки над «т». Каллиграфия. Сам-то я пишу, как курица лапой.
– Пусть это останется секретом, хорошо? – говорю я.
– Конечно.
Она встает и секунду молча смотрит на меня.
Потом вдруг легонько гладит по голове:
– Бедный ты, бедный.
2001 – После сорока девяти лет правления умирает королева Елизавета II. Её царствование знаменует собой невероятный индустриальный рост и повышение материального благосостояния. Пусть в чём-то зашоренная и бредовая, вторая Елизаветинская эпоха стала наисчастливейшим временем.
Извини, лучше не придумал. Рассказывать тебе.
Пол.
КАК Я СЛУШАЛ СОЧИНЕНИЕ АМЕРИКАНСКОГО КОМПОЗИТОРА ДЖОНА МОРТОНА «РЯДОВОЙ ДОНАЛЬД ДЖ. РЭНКИН, КОНЦЕРТ ДЛЯ СТРУННЫХ С ОДНОЙ ДИССОНИРУЮЩЕЙ СКРИПКОЙ»
Молодым человеком (я и сейчас не стар: мне двадцать пять, а рассказ мой об октябре прошлого, 1988 года) я приехал в Вашингтон, дистрикт Колумбия, навестить старого школьного друга. Прежде в Соединенных Штатах бывать не доводилось. Товарищ мой служит в отделе менеджмента и консалтинга бухгалтерской фирмы «Прайс Уотерхаус», работающей с авиакомпаниями. Парень он смышленый (в Гарварде закончил Школу управления имени Джона Ф. Кеннеди) и хорошо зарабатывает. Суть в том, что весь день он был занят по службе, погода же стояла теплая и солнечная, и я в одиночку гулял по Вашингтону. Бродил там, где здания, имеющие собственный почтовый индекс, занимают целый квартал, и все ноги собьешь, пока доберешься до их монументального парадного входа, где даже зелень лужаек излучает самонадеянность, ибо лишь чрезвычайно уверенная в собственной значимости нация позволит себе необъятные газоны в центре города, где много чего интересного и достойного восхищения.
Затем переместился на окраины, что кое-кто счел бы рискованным. Несколько дней кряду углублялся в районы, вовсе не предназначенные для праздных глаз. Бродил по улицам и переулкам без всяких исторических особенностей. Заходил в угловые магазинчики и харчевни. Изучал витрины и автобусные павильоны, газетные стенды и объявления на столбах, неухоженные дворы с мусорными курганами и граффити на стенах, потрескавшиеся тротуары и развешанное в окнах белье. На парковой скамейке говорил о политике с бомжем, чьи пожитки уместились в магазинной тележке. Отведя взгляд от купола Капитолия, парившего, точно воздушный шар, увидал дохлую крысу. Все казалось интересным, потому что было частью Вашингтона, нового и незнакомого. Для богатого и влиятельного города, в некотором роде мировой столицы, в нем чересчур много ветхости. Похоже, божеский вид целых районов отложен на завтра, подобно решениям делать зарядку или сесть на диету.
Однажды по пути домой взгляд мой зацепил вывеску, дугой изгибавшуюся на витринном стекле: ТЕАТР МЕРРИДЬЮ. Кое-какие буквы соскоблили, остались лишь их контуры. Читалось: ТЕ Р МЕР И Ю. В нижнем левом углу витрины виднелась картонка с красно-белой надписью: «ЦИРЮЛЬНЯ МЕЛА». Сквозь стекло я разглядел два парикмахерских кресла, стоявшие в помещении, которое, видимо, некогда принадлежало театру. В одном сидел негр, другой чернокожий (Мел?) его подстригал. Похоже, театр сгинул. Однако справа от двери висел прозрачный ящик, из которого выглядывал листок. Признак жизни? Я подошел ближе.
Уникальный концерт в Театре Мерридью.
Камерный ансамбль барокко ветеранов Вьетнамской войны из Мэриленда
исполнит произведения
Альбинони
Баха
Телеманна.
А также состоится премьера:
Джон Мортон, «Рядовой Дональд Дж. Рэнкин,
концерт для струнных с одной диссонирующей скрипкой».
Четверг, 15 ноября 1988 г., 8 вечера.
МИЛОСТИ ПРОСИМ ПО ОДНОМУ И СКОПОМ!
Билеты при входе: всего 10$
Завтрашний вечер.
Прелестно. Новый объект для исследования, очередная мозговая извилина, еще одна сердечная камера Вашингтона. Нельзя сказать, что я особо интересовался Вьетнамской войной. Это была чужая боль, американская рана. Я видел художественные фильмы и хронику, прочел мудреную многословную статью, знал, что война эта угробила президентство Линдона Джонсона, но все равно она оставалась чем-то из разряда фольклора (наподобие Второй мировой войны), чем-то давнишним, что ныне превратилось в хлам из кричащих цветных плакатов и киношных героев. Цена билетов тоже не играла роли. В любой момент я мог послушать Баха на стереосистеме. Меня прельстил не вечер классической музыки, но шанс зрелища, события.Хотя название концерта («с диссонирующей скрипкой») заинтриговало. Я спросил приятеля, не хочет ли он пойти. С моего приезда мы почти не виделись.
Но в ту пору его фирма готовилась заключить сделку с техасскими авиакомпаниями, а Нью-Йорк неожиданно быстро откликнулся на предложение вести бухгалтерию аэропортов имени Кеннеди и Ла Гуардиа. Друг был занят.
Так что где-то без пяти восемь следующего вечера я один стоял перед Театром Мерридью. Толкнул дверь. Открыто. Слева был вход в цирюльню Мела, прямо шел коридор, в конце которого виднелся пришпиленный к стене листок. Мимо ряда закрытых дверей я прошагал вперед. СЮДА, извещал листок, а нарисованная стрелка указывала на дверь слева.
Я вошел и очутился в театральном фойе. Справа увидел двойные стеклянные двери парадного крыльца. Наверное, они выходили на улицу, перпендикулярную той, с которой я проник в театр. Точно сказать не представлялось возможным, ибо парадные двери с кое-где выбитыми стеклами были заколочены досками. На пороге покоилась очень длинная ковровая дорожка, скатанная в рулон. С противоположной стены на меня смотрели окошки касс, мутные от пыли. Вообще-то толстый слой серой пыли покрывал все фойе. Никаких сомнений: театр закрыт, а я вошел через бывший служебный вход. Однако я был уверен, что не напутал со временем и местом концерта, ибо везде горел свет, а двери впускали. Чуть впереди, подле объемистой колонны, я заметил столик, за которым сидели двое: один чернокожий, другой белый в инвалидной коляске. Они посмотрели на меня. В голове мелькнули слова «незаконное вторжение».
– Здравствуйте. Тут состоится концерт, верно?
– Состоится, – ответил чернокожий.
– Вот и хорошо. – Я подошел к столику. – Один билет, пожалуйста.
– С вас десять долларов.
Я протянул десятку белому в инвалидном кресле. Тщательно разгладив, он присоединил ее к купюрам в коробке из-под сигар, стоявшей перед ним, и подал мне программку.
– Я не слишком рано?
– В самый раз. Возьмите стул и садитесь, где понравится. – Небрежным взмахом руки негр указал на груду складных пластиковых стульев оранжевого цвета.
Стул я взял, но не мог сообразить, куда с ним деться. Концерт будет на улице, что ли? Где-нибудь на парковке? Погода-то теплая…
– Вон туда. – Теперь чернокожий показал на створчатые двери в глубине фойе.
– Спасибо.
Прошагав к дверям, я на секунду задержался:
– Ремонт?
– Что, простите?
– Театр ремонтируют?
– Да нет, сносят.
– Ах, так…
Стало быть, этот концерт – секретная операция ветеранов, подумал я, и, толкнув створку, по трехступенчатой лесенке поднялся в зрительный зал.
Дверь туда-сюда колыхалась, я же изумленно замер. И впрямь, здание шло под снос. В большом зале с ярусами и прочими архитектурными излишествами было на что посмотреть, но ошеломило другое: пустой, без единого кресла партер. Зал, из которого грубо выломали ряды кресел, чем-то напоминал поле битвы времен Первой мировой войны: меж потемневших от грязи зеленых половиков (ничейная земля где-нибудь во Франции) зияли щербатые дыры (окопы), торчали проржавевшие болты (пехотные заграждения). Затхлая вонь несомненно исходила от желтовато-бурых, испещренных черными прожилками пятен плесени, что замысловато изрисовали стены, придав им сходство с огромными средневековыми картами, на коих отмечалось шествие Черной Смерти. Вдоль противоположной от меня стены, на бруствере траншей Вими Риж и под метками зачумленных средневековых городов, грудились останки древних греков – масса вдребезги разбитых, псевдоантичных гипсовых скульптур. Руки, ноги, головы, торсы, щиты – равномерные кучки расчлененных богов.
Я ступил в эту мешанину цивилизаций. Публики набралось с полторы сотни человек. В основном мужчины. Некоторые в инвалидных креслах. Один с немецкой овчаркой. Зрители негромко переговаривались. Похоже, только я пришел без спутника. Присмотрев местечко, я отшвырнул ногой цементные ошметки, установил свой стул и обратил взгляд на сцену. В центре чисто выметенных и ярко освещенных подмостков полукругом расположились двенадцать оранжевых стульев и двенадцать пюпитров, перед которыми стоял еще один пюпитр. Ну, хоть для искусства нашелся опрятный пятачок. На левой стороне программки значилось:
Томазо Альбинони: Первый концерт си-бемоль, опус девять
Восьмой концерт соль минор, опус десять
Иоганн Себастьян Бах: Шестой концерт си-бемоль мажор
Концерт ля минор Концерт ре минор
Георг Филипп Телеманн: Концерт соль мажор. Антракт
Джон Мортон: «Рядовой Дональд Дж. Рэнкин, концерт для струнных с одной диссонирующей скрипкой»
(исполняется впервые).
Справа:
Камерный оркестр барокко ветеранов Вьетнамской войны из Мэриленда
Состав:
Стаффорд Уильямс; дирижер
Джо Стюарт; первая скрипка
Фред Брайден, Питер Дэвис, Рэнди Дункан, Збиг Керковски, Джон Мортон, Келвин Паттерсон; скрипки
«Лауреат» Стэн Макки, Джим Скотфорд; альты
Ланс Густафсон, Луиджи Мордичелли; виолончели
Люк Смит; контрабас
Особая благодарность Файфу, Джеффу, Марвину, Фрэнчи;
неполной средней школе в Морроу-Хайтс;
администрации мэра Вашингтона, ДК;
Марвелосу Марвину.
Отдельное спасибо Билли, в нужный момент давшему нам пинка.
На обороте программки была реклама пиццерии Марвелоса Марвина.
Стало быть, автор премьерного концерта – скрипач из оркестра… Надо будет заглянуть в эту пиццерию… Свернув программку, я сунул ее в нагрудный карман и вновь огляделся, впечатленный невероятной обстановкой.
Четверть девятого в зале появилась пара, продававшая билеты. Инвалид с денежной коробкой на коленях проехал к первым рядам, чернокожий сел возле дверей. На секунду из-за сценического портала высунулась чья-то голова, затем свет в зале погас.
На освещенную сцену вышли тринадцать мужчин в смокингах, все, кроме одного, с инструментами. Их появление сопроводили крики и свист зрителей, точно на стадионе. Музыканты улыбнулись и, поклонившись, расселись по местам, дирижер Уильямс встал к пюпитру. Я попытался вычислить Джона Мортона. Скрипки расположились слева. Я смекнул, что крайний стул занял Джо Стюарт, первая скрипка. Интересно, скрипачи сидят в алфавитном порядке или согласно иной иерархии? Если по алфавиту, то Джон Мортон – вон тот полноватый белый: на вид за сорок, одутловатое лицо, длинные волосы с вьющимися кончиками гладко зачесаны назад. Шестая скрипка.
Музыканты поправили пюпитры, подстроили инструменты. Стаффорд Уильямс, чернокожий гигант, повернулся к публике и глубоким басом пророкотал:
– Начальник городской пожарной охраны уведомил меня, что курить на мероприятии запрещается. Можно…
– Значит, нельзя дернуть косячок? – крикнул кто-то из публики.
Зал рассмеялся.
– Нельзя. – Уильямс поднял руки, и все тотчас смолкли. – Альбинони, концерт си-бемоль.
Он повернулся к оркестру. Вскинул правую руку. Смычки взлетели к струнам.
Миг тишины.
Дирижер уронил руку, и грянула музыка.
Именно громкость ее ошеломила. Мгновенье назад театр нырнул в тишину, и вдруг его накрыло огромными волнами звуков. Будто опустошенное легкое внезапно наполнилось свежим воздухом. Нечто бесплотное, неуловимое и ужасно притягательное заполонило собой все пространство зала, вплоть до последней дырочки и трещины. Уверен, все обитавшие здесь мышки, все до единого тараканы тоже очарованно замерли. И сотворили это маленькие коричневые скрипки.
Я впитывал согласованность действий: слаженный взлет смычков, перебеги по грифам пальцев, похожих на паучков, плетущих паутину, преобразование взмахов Уильямса в их музыкальный эквивалент, главенство Стюарта, ведущего за собой остальных. Как достигаются этакие умение и ловкость? Что чувствует человек, способный сотворить подобное?
Концерт си-бемоль был в трех частях. В музыке я профан и толком описать не сумею, но первая часть была оживленной, точно веселый танец. Я представлял кружащиеся пары, развевающиеся пышные платья. Мелодия будто взбегала на пригорки, с которых вприпрыжку неслась вниз, потом вилась изящным серпантином и вновь скакала по холмам. Затем она стремительно скрылась вдали. Вторая часть походила на степенную прогулку по прямой тропе, временами взбиравшейся на гребень высокой горы, где разреженный воздух покалывает горло. Третья часть повторяла беготню первой, хоть и не столь проворно.
Музыка. До чего ж она удивительна и волшебна! Наконец-то смолкает болтливый мозг. Ни сожалений о прошлом, ни тревог о будущем, ни безумного сплетения мыслей и слов. Лишь паренье прекрасного абсурда. Отныне мыслим звуками, кои посредством мелодии, ритма, гармонии и контрапункта обрели притягательность и понятность. Отброшены хрюканье языка и занудство семиотики. Музыка – птичий ответ на тяжеловесную шумливость слов. Она погружает разум в состояние пьянящей немоты.
Слушая концерт си-бемоль, я мыслил звуками. Позабыл все слова, отдавшись легкому трепетному ощущению: пребыванию внутри музыки.
По окончании пьесы раздались аплодисменты и одобрительные крики. Музыканты встали, поклонились и опять сели. Уильямс взмахнул руками, вновь полилась музыка – Альбинони, концерт соль минор.
Он тоже впечатлил, хоть помню его смутно. Откровенно говоря, внимание мое рассеялось. В голову полезли слова. Я стал думать о Техасской авиакорпорации. Друг мой растолковал всю сложность того дела. Президентом корпорации, расположенной в Хьюстоне, был некто Фрэнк Лоренцо. Корпорация (приятель назвал ее холдинговой компанией) не занималась собственно перевозками, но владела двумя авиалиниями: Восточной и Континентальной. Первая базировалась в Майами и, похоже, испытывала серьезные финансовые трудности. Увязнув в спорах с тремя профсоюзами о зарплатах, условиях труда и пенсионных выплатах, она неуклонно теряла клиентов. Дабы уменьшить потери и аккумулировать наличность для финансовых операций, корпорация продавала активы авиакомпаний, сокращала персонал и число рейсов. Например, за триста шестьдесят пять миллионов долларов продала Дональду Трампу [1]1
Дональд Джон Трамп (род. 1946) – американский бизнесмен, известная личность на телевидении и радио, писатель. Трамп стал знаменит благодаря экстравагантному стилю жизни и откровенной манере общения, а также успешному реалити-шоу «Кандидат», где выступает как исполнительный продюсер и ведущий.
[Закрыть]выгодные маршруты Нью-Йорк – Бостон и Нью-Йорк – Вашингтон. Однако профсоюзы утверждали, что подобная стратегия… Аплодисменты, возгласы – концерт соль минор завершился.
Музыканты встали, поклонились, ушли за кулисы, потом вернулись и опять расселись по местам. Уильямс вскинул руку, призывая публику к тишине, вновь зазвучала музыка. Достав программку, в отсвете сценических прожекторов я разглядел, что играют шестой концерт си-бемоль мажор Баха. Первую партию вели альты Макки и Скотфорд. Они были точно скалолазы в связке, что карабкаются по утесу: вот Макки чуть продвинулся вверх, потом Скотфорд с ним поравнялся и обогнал, но Макки поднатужился и вновь оказался выше. Прочие инструменты создавали фон, сродни гулу голосов на вечеринке, позволяющему двоим вести приватный разговор. Однако вторая часть произведения показалась скучной, и я снова отвлекся.
Профсоюзы утверждали, что подобная стратегия суть жульничество: мол, продажа рейсов и урезание зарплат – часть плана по банкротству Восточной авиакомпании, которое даст возможность разорвать контракты, назначить нищенское жалованье и провести реорганизацию, избавляющую от профсоюзов. В 1983 году именно это Лоренцо провернул с Континентальной авиакомпанией. Затяжной яростный спор перешел в настоящую войну, и огласка вышла боком: транспортные агенты сообщали, что клиенты больше не желают пользоваться услугами Восточной авиакомпании, даже когда ее рейсы явно удобнее прочих. Аналитики просчитали: если конфликт затянется еще на пару месяцев, компания уже не сможет… Овация. Шестой концерт завершился. На очереди концерт ля минор. Помнится, Стюарт имел в нем большую партию.
Ситуация запуталась. «Прайс Уотерхаус» надеялась достичь соглашения с профсоюзами, и оттого каждый вечер мой друг возвращался домой с кипой бумаг, над которыми работал до двух ночи. В перекурах он рассказывал мне о развитии событий (последние ходы Лоренцо, судебные постановления, угрозы АФТ-КПП [2]2
АФТ-КПП – Американская федерация труда – Конгресс производственных профсоюзов.
[Закрыть]), а я делился с ним дневными впечатлениями.
Мерридью. Интересно, кто это? Не тот ли Государственный секретарь, что купил у русских Аляску? Нет, того звали Сьюард [3]3
Уильям Генри Сьюард (1801–1872) – американский государственный деятель, в 1861–1869 двадцать четвертый Государственный секретарь США, соратник Авраама Линкольна. С его именем связана покупка у Российской империи Аляски. Современники недооценили приобретение 1 518 800 квадратных километров земли за 7 200 000 долларов (то есть по цене 4,94 доллара за квадратный километр). Госсекретарь и президент Эндрю Джонсон подверглись критике прессы. Ныне в последний понедельник марта Аляска празднует День Сьюарда.
[Закрыть]. «Глупость Сьюарда», вот как говорили. Не Мерридью.
Я огляделся. Пять дней назад в университетском городе Роутаун я, не особо несчастный, но и не шибко счастливый, раздумывал, как обустроить свою жизнь, а теперь вот в Вашингтоне, в театре, напоминающем разбомбленный Бейрут, слушаю Баха в исполнении какого-то ветеранского оркестра. Еще немного проваландаюсь, но в январе вернусь к учебе и в конечном счете получу степень бакалавра философии. А дальше? Что делать, к чему стремиться? Я прикидывал различные карьерные варианты. В какую ракушку забраться песчинкой?
Концерт ля минор закончился. Я сверился с программкой: на очереди концерт ре минор. В нем были прелестные скрипичные партии, но я все не мог отвлечься от собственных мыслей. Вновь заглянув в программку, я отметил, что имя композитора и название пьесы разделены двоеточием, а имена музыкантов и их роли в оркестре – точкой с запятой. Вспомнился Джозеф Конрад [4]4
Джозеф Конрад (псевдоним Юзефа Теодора Конрада Коженёвского, в устаревшей форме Теодора Иосифа Конрада Корженевского, 3 декабря 1857, Бердичев, Киевская губерния, Российская империя – 3 августа 1924, Бишопсборн близ Кентербери) – английский писатель. Поляк по происхождению, он получил признание как классик английской литературы.
[Закрыть], у которого удивительная пунктуация. Один пример из его первого романа «Каприз Олмейера» навеки врезался в память. Двадцать лет Олмейер горбатится в богом забытом уголке Малайского архипелага. Он ненавидит эти места, но терпит все невзгоды, ибо хочет вернуться в Европу богачом, и все это ради Нины – красавицы дочери-полукровки. «Я хочу видеть, как белые мужчины склоняются перед властью твоей красоты и твоего богатства», – говорит Олмейер. Но двадцать лет на архипелаге – это годы разочарований, унижений и нищеты. Последней каплей становится решение Нины, которая не знает иной жизни, кроме жизни на сем тропическом острове, и здесь счастлива, вопреки воле отца мечтая выйти за своего малайского возлюбленного Дайна. Дочь не хочет уезжать в Европу. Олмейер раздавлен. Все потеряно. Титанические усилия пропали втуне. Но так не должно было случиться. Подчас казалось, что удача, успех и слава вот-вот улыбнутся, однако всякий раз им мешала какая-то неурядица, какая-то крохотная ошибка.
Заботливое лицо дочери заставило его вскочить, опрокинув стул:
– Пойми же! Все было совсем рядом; вот; лишь стоило протянуть руку.
Какое блистательное использование точек с запятой! Полюбуйтесь конструкцией: четыре слова в начале предложения и четыре в конце балансируют на опоре единственного словечка, что несет на себе весь груз и напряженье фразы. Заурядный писатель окружил бы сию опору запятыми. Или прибегнул к тире. Но выделенное точками с запятой, «вот», не превращаясь во вводное слово, обретает подлинную ударность. Окантованное двумя словесными группами, что подобны беспомощно воздетым рукам или пылающему отчаянием взору, оно вопит о рухнувших двадцатилетних надеждах. Пунктуация фразы продуманна, мощна и динамична. Пунктуация подлинного мастера.
Наконец музыканты одолели концерт ре минор, показавшийся бесконечным. Я глянул на часы: всего полдесятого. До антракта еще Телеманн. Может, уйти? – мелькнула мысль. Но я приказал себе остаться. Потерпи, убеждал я себя, ведь здесь композитор новой пьесы. Интересно, что это за «диссонирующая скрипка»? Вдруг что-нибудь отменное? Вспомнился голландский скрипач, которого я слушал в Монреале. Он исполнял пьесу, представлявшую собой долгое заунывное пиленье, перемежаемое оглушительно пронзительными нотами и яростными пиццикато. Никакого намека на мелодию и ритм, одно лишь терзанье нервов, заставившее часть зрителей быстренько собрать манатки. А мне понравилось. В этом было столько жизни! Еще припомнился концерт украинско-канадского композитора в Роутауне. Свое творение он назвал «непрерывной музыкой»: пальцы его, точно медлительные волны, перебирались по фортепьянной клавиатуре, порождая гипнотически тягучую мелодию. Возможно, и нынче будет что-то из ряда вон. Не пропущу ни за какие коврижки.
Вторая часть концерта Телеманна оказалась весьма энергичной, отчего мысли мои примолкли. Финальный пассаж сопроводили аплодисменты, свист и выкрики. Оркестранты раскланялись и покинули сцену, прихватив инструменты. В зале вспыхнул свет.
Уф! Антракт.
Я вздрогнул от крика «ЕСТЬ „МИМЕЛОБ“, „ОЛД МИЛУОКИ“, „КОРОНА“, А ТАКЖЕ „ЛОУН СТАР“!» Возле дверей орал чернокожий кассир. Его напарник с выручкой проворно подъехал к нему и припарковался рядом с пятью объемистыми синими кулерами. Началась торговля пивом. «Легально ли?» – задалась вопросом моя канадская натура. Решив размять ноги, я прошелся по полю брани и на стене осмотрел одно особо живописное пятно от плесени, весьма смахивавшее на изображение средневекового города. Казалось, и впрямь можно разглядеть улицу, по которой плетется бюргер, обеспокоенный странными волдырями под мышками и с утра мучившим жаром. Говорят, Черная Смерть прибрала треть населения средневековой Европы. Я потрогал стену: сгнившие обои были готовы отвалиться полотнами.
На полу, средь осколков скульптур, я приметил голову Афины в шлеме. Она единственная, кого я узнал. Прочие останки выглядели безымянными символами физического совершенства древних греков, мужчин и женщин. Грубо расчлененные скульптуры – острые края обломков голов, конечностей и торсов, выставленное напоказ гипсовое нутро – обрели некую горестную прелесть. Нагнувшись, я повернул лицом вверх голову Афины. Некогда безучастный, теперь ее взор полнился стоическим трагизмом. Захотелось собрать и склеить все изваяния.
Публика беседовала, разбившись на группки. Я чувствовал себя незваным гостем, а потому, плюхнувшись на свой стул, вновь погрузился в пустяшные мысли.
Минут через сорок вдруг явственно возникло какое-то напряжение. Разговоры смолкли, посерьезневшие зрители вернулись на свои места. И тогда я смекнул: Альбинони, Бах и Телеманн были всего лишь на затравку.
Свет погас.
Под предводительством Стаффорда Уильямса музыканты вышли на сцену. Было слышно, как поскрипывают половицы. Одиннадцать человек расселись, двое остались на ногах. Алфавитная версия подтвердилась – Джон Мортон был вычислен мною верно. Он что-то шепнул Уильямсу. Тот кивнул. Встав слева от дирижера, Мортон поднес скрипку к плечу и, прижав ее подбородком, легонько пробежал пальцами по грифу. Затем вскинул смычок над струнами. В моей голове возник образ фрески Сикстинской капеллы «Сотворение Адама»: наэлектризованный просвет между пальцами Создателя и его Детища, тянущимися друг к другу. Мортон взглянул на дирижера. Уильямс поднял руку. Единым движением музыканты вскинули смычки. Взгляд Мортона застыл на правой руке. Смычок опустился на струны… Как же описать то, что я услышал?
Если б музыка имела цвет, зал превратился бы в калейдоскоп красок, и тогда я говорил бы о темной синеве, истекавшей от контрабаса, лазури и зелени, порожденных альтами и виолончелями, оранжевой желтизне, струившейся от скрипок. Но прежде всего я сказал бы о красном и черном цветах, которыми полыхала скрипка Мортона. Если б музыка имела цвет, а я был бы хамелеоном, я бы раз и навсегда сменил свою окраску на оттенки этого концерта.
Я воспринимал музыку бесцветным оком, которое видело только сцену. Исчезли руины зала, исчезла публика. Осталась лишь сцена, а на ней только Джон Мортон. Я видел, как неказистость превратилась в красоту. Неказистость имела рачьи глаза, поросячье рыльце и брюшко, выпиравшее из-под прокатного смокинга. Разряженный красавчик скукожился и сгинул. На моих глазах неказистость превратилась в страдание и красоту.
Пьеса длилась меньше десяти минут, музыканты сбились и смяли финал, но эти мгновенья вымели из моей жизни все мелочное, зряшное, мучительное – облака рассеялись, и я узрел небесную высь.
Начало было официозно, в духе дворцового бала: вообразите величавых кавалеров и дам, которые досконально знают свои и партнерские па. Но вскоре мелодия свернула в иное русло, став оживленной и столь естественной, что я бы легко предсказал ее течение, если б мне вдруг предложили. Затем она по крутой спирали стала забираться на верха, и на каждом витке высокие ноты трепетали, словно блюдца, вращающиеся на палках китайского циркача, а после безудержным весенним потоком, рокоча и ликуя, ринулась вниз.
Тему вел Мортон. Зачинщик, он убегал вперед, и оркестр азартно бросался в погоню, многоголосо вторя его россыпи нот. Мелодия была замысловата: левая рука солиста скакала по всей длине грифа, задерживаясь для вибрато, смычок, как безумный, метался по струнам. С самого начала Мортон ошибался. Уточню главный момент: исполнение было неважным. Даже мое неподготовленное ухо различало смазанные или неточные ноты и замедление темпа, ибо Мортон просто не успевал. Но это не мешало. Напротив. Вся мощь пьесы выражалась через посредственную игру солиста. Каждая фальшь таила в себе недосягаемое совершенство, каждый сбой раскрепощал. Ничего подобного я не слышал. Механистической безупречности не было и в помине. Воистину живая, эта музыка, подобно панк-року или творениям Джексона Поллока и Джека Керуака [5]5
Пол Джексон Поллок (1912–1956) – американский художник, идеолог и лидер абстрактного экспрессионизма, оказавший значительное влияние на искусство второй половины XX века. Джек Керуак (1922–1969) – американский писатель, поэт, представитель литературы «бит-поколения». Имевший успех у читателей, но не избалованный вниманием критиков, сегодня Керуак считается одним из самых значительных американских литераторов. Спонтанный исповедальный язык «короля битников» вдохновлял таких авторов, как Том Роббинс, Ричард Бротиган, Хантер Томпсон, Кен Кизи, Уильям Гибсон, Боб Дилан.
[Закрыть], являла собою смесь идеальной красоты и очистительного изъяна.
Музыка замедлилась. Альты и виолончели испускали спокойные лазоревые ноты. Похоже, сочинение на пару с автором переводило дух: Мортон отер левую руку о смокинг и облизал губы. Его напряженное лицо слегка перекосилось.
Ансамбль воспрянул на низких протяжных полутонах.
Мортон вновь повел соло. Вот теперь я не сумею передать своего впечатления. Наверное, существуют специальные термины, которые точно охарактеризуют его исполнение, но мне они неизвестны. Как сказать на музыковедческом языке, что из меня вынули душу и, подбросив ее в воздух, растеребили на ворсинки? Как сказать, что я жил и дышал в согласии с музыкальными взлетами и паденьями? Как обозначить ноты, что вихрятся иль колышутся, уподобляясь то угасающему трепетному шепоту, то когтистой тигриной лапе, и всякая, идеальная и смазанная, полна нежности, от которой щемит сердце? Как назвать звуки, что одновременно возносят и швыряют в бездну, возвеличивают и сокрушают?
И вот в сем блаженном страдании возникла диссонирующая скрипка. Она звучала менее полминуты. Оркестр изливался парящей синевой, зеленью и желтизной, когда вдруг на высоких красных нотах Мортон взлетел в поднебесье, а затем на низких черных ринулся в преисподнюю. Если звук способен выразить чувство, то именно это и произошло: глубокое переживание стало слышимым, сильное чувство идеально перевоплотилось в звук, а потом вновь стало чувством. В те секунды меня охватила глубочайшая, рвущая душу скорбь, я с головой окунулся в муку.
Вдруг диссонирующая скрипка смолкла, ансамбль резко перешел на однообразную нотную зыбь. Внезапный сбой, попытка вернуться в прежнее русло. Но Мортон вконец растерялся – он беспрестанно ошибался, а затем, сдавшись, прекратил игру и понуро замер, в левой руке зажав скрещенные скрипку и смычок. Несмотря на отчаянные усилия дирижера выправить курс, вскоре и другие партии разбрелись кто куда, безнадежно заблудившись. В зале царил мутный серый звук. Один за другим музыканты оставляли позиции, последним отступил Стюарт, первая скрипка. Зал окутало тишиной.
Будто разжалась чья-то хватка, позволив рухнуть обратно на стул. Сердце мое колотилось, я громко дышал открытым ртом. Хотелось взлететь на сцену к Мортону, только что сотворившему нечто беспредельно мощное и прекрасное, чему я был свидетелем.
Никто не аплодировал. Висела наэлектризованная тишина. Казалось, дотронься до стен или пола, и они вздрогнут.
В зале зажегся свет. Я не шелохнулся. В моем бытии пали все преграды, я наслаждался изумительным чувством свободы, чувствуя себя опустошенным, распахнутым, преображенным.
Постепенно я стал воспринимать посторонние звуки – чей-то судорожный вздох, ерзанье, скулеж овчарки. Потом зрители начали тихонько расходиться, словно после церковной службы. Музыканты гуськом покинули сцену. Мортон ушел третьим.
Я все сидел. Огляделся. Театр изменился: теперь он казался не руинами, но величественным храмом.
Вошел чернокожий кассир. Кроме меня, зрителей не осталось. Негр стал шумно складывать оранжевые стулья. Я решил помочь. Убрав штук пятнадцать, счел, что заслужил небольшую беседу:
– Великолепная пьеса.
Чернокожий сложил четыре стула и лишь тогда буркнул:
– Угу.
Я убрал еще пять стульев:
– У него есть записи?
– Нету.
Очередная пятерка.
– А другие сочинения?
– Нет. Единственное, на что сподобился.
Следующая пятерка.
– Он женат?
Дурацкий вопрос. Не знаю, почему я его задал. Первое, что пришло в голову безотносительно к музыке. Путаное желание узнать о связи Мортона с миром.
– Женат? – переспросил негр, впервые глянув в мою сторону. – Ага, повенчан. С бутылкой.
«Лучше оставить его в покое», – подумал я, на прощанье оглядывая зал.
– Спасибо. Всего доброго.
Чернокожий не ответил. Я вышел в фойе.
За столиком инвалид пересчитывал выручку. Глянув на меня, он кивнул. Я подождал, пока закончится пересчет десяток.