355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янн Мартел » Роккаматио из Хельсинки » Текст книги (страница 1)
Роккаматио из Хельсинки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:29

Текст книги "Роккаматио из Хельсинки"


Автор книги: Янн Мартел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Янн Мартел
Роккаматио из Хельсинки

Алисе


От автора

На втором курсе университета, когда мне стукнуло девятнадцать, учеба моя застопорилась. Приподнялась завеса над взрослой жизнью, обещавшей несказанную свободу, и возник тревожный вопрос: что делать с этой свободой? Я полагал, ученые степени – бакалавра, магистра, доктора – станут перилами, что поддержат меня на лестнице к успешной жизни. Но в тот год на сочинения Иммануила Канта я смотрел как баран на новые ворота, завалил две темы, и перила рухнули, открыв головокружительную бездну.

Одним из результатов сего юношеского экзистенционального кризиса стали первые творческие потуги: за три дня я накропал одноактную пьесу о молодом человеке, влюбившемся в дверь. Узнав об этой причуде, его приятель разносит дверь в щепки. Герой тотчас кончает с собой. Спору нет, это было кошмарное творение, безнадежно загубленное незрелостью драматурга. Но мне казалось, будто я случайно отыскал скрипку и, прижав ее к плечу, провел смычком по струнам: пусть извлеченный мною звук ужасен, но до чего ж хорош инструмент! Чрезвычайно увлекательно придумать оформление, породить персонажей и, снабдив их репликами, направить по сюжету, тем самым представляя собственный взгляд на жизнь. Впервые нашелся резервуар, в который захотелось излить всю свою мощь.

Я стал писать. Сочинил еще одну пьесу – чудовищный абсурдистский бриколаж – и переключился на прозу. Написал рассказы (все скверные), взялся за роман (ничуть не лучше) и вновь вернулся к рассказам (того же качества). Если продолжить аналогию со скрипкой, своим пиликаньем я доводил соседей до белого каления. Но что-то меня подстегивало. Нельзя сказать, что передо мной замаячила литературная будущность – мысль о том, что мои каракули чем-то сродни книгам на полках, казалась нелепой. Я не считал, что понапрасну трачу время (процесс так увлекал!), но и не строил планов. По правде, я не думал ни о чем вообще, лишь рьяно трудился, как Паганини (только бездарный).

Однако мало-помалу я делал успехи. Порой удавалось извлечь красивую ноту. Я стал понимать, что в основе повествования лежит чувство. Если история не затрагивает эмоционально, она не воздействует вообще. Всякое достоверно переданное чувство – будь то любовь, зависть или апатия – оживляет произведение. Но вместе с тем история, если не хочет стереться в памяти, должна будоражить мысль. Разум, укоренившийся в чувстве, и чувство, укрепленное разумом (иными словами, умная мысль,которая бередит), – вот что было моей возвышенной целью. Когда меня осенила сия волнующая идея и искра вдохновения разгорелась в костер, я испытал доселе неизведанный восторг.

Вдохновение я черпал отовсюду. Книги. Газеты. Фильмы. Музыка. Повседневная жизнь. Встреченные люди. Воспоминания и опыт. А также тот загадочный творческий эфир, откуда нежданно-негаданно возникают идеи. Я стал приёмником историй, которые высматривал и подслушивал. Я смотрел не в себя, но наружу, ибо в себе было скучно. Поиск доставлял истинное наслаждение, он стал моим способом познания, личным университетом. Ничто так не радовало, как исследование мира на предмет какой-нибудь истории.

Меж тем жил я с родителями. Вернее сказать, сидел на их шее, не заботясь о квартплате и пропитании. Подряжался на краткосрочную работу садовником, судомойкой, сторожем, не позволяя службе мешать моему перу. Меня и, слава богу, моих родителей (всякий художник нуждается в покровителях) ничуть не беспокоило, что я не прилагаю усилий для обеспечения собственной будущности; тогда (это лишь один пример) я задумал большой рассказ, можно сказать, новеллу – короче, «Роккаматио». Он был навеян смертью приятеля, погибшего от СПИДа. Заголовок громоздок, вступление неуклюже, развитие сюжета медлительно. Но в нем была жизнь, какую ощущаешь в новорожденном младенце или страстном скрипичном соло, жизнь, от которой все вокруг свежеет, полнится надеждой и делает незряшными все труды. Когда этакая жизнь трепещет в твоих руках, можно ли беспокоиться о крове и жалованье в зрелые годы?

Я рассылал свои произведения. Однажды отправил шестнадцать рассказов в шестнадцать литературных журналов. Получил шестнадцать отказов. В другой раз послал девятнадцать рассказов в девятнадцать журналов. Два приняли. Процент успеха – пять и семь десятых. Неважно. Буду горбатиться в сочинительстве, пока не возникнет что-нибудь иное. Ничто не возникло, ничто не возникает, чему я очень рад.

Четыре рассказа этого сборника представляют собой лучшее из моей писательской юности. Они имели успех. Получили всякие премии. Рассказ «Роккаматио» был инсценирован и экранизирован, «Вариации смерти» также имеет одну кино– и две театральные версии. Впервые опубликованный в 1993 году в Канаде, сборник был издан в шести зарубежных странах. Соседи перестали барабанить в стену и разразились криками: «Браво! Браво!» – отчего охватывал трепет. За что я был и остаюсь благодарен.

Спустя десять лет я счастлив вновь предложить читающей публике эти четыре рассказа; они слегка подправлены: обуздана юношеская тяга к преувеличениям и, надеюсь, кое-где сглажена неуклюжесть слога. Разумеется, есть и другие рассказы, но эти навсегда сохранят для меня восторженную радость премьеры.

СОБЫТИЙНЫЙ ФОН ХЕЛЬСИНКСКИХ РОККАМАТИО

Посвящается Дж. Г.

Пола я знал недолго. Познакомились мы осенью 1986 года в университете Эллис, что в Роу-тауне, к востоку от Торонто. Мне было двадцать три, я начинал последний курс после академического отпуска, в котором поработал и прокатился в Индию. Полу недавно исполнилось девятнадцать, он только что поступил. В начале учебного года кое-кто из старшекурсников посвящает первашей в студенты. Никаких издевок или розыгрышей, старички хотят помочь. Их прозвище «amigos» (кореша), а первокурсников называют «amigees» (корешата) – вот вам свидетельство того, насколько в Роутауне распространен испанский. Я, кореш, воспринимал своих корешат, как жизнерадостный, совсем зеленый молодняк. Мне сразу глянулись спокойствие Пола, его интеллигентное любопытство и скептический склад ума. Мы друг другу понравились и стали держаться вместе. Как старший и более опытный я напустил на себя важность мудрого гуру, а Пол внимал мне, точно юный апостол, но потом иронично вскинул бровь и выдал какую-то реплику, от которой я устыдился собственной напыщенности. Мы рассмеялись и, отказавшись от всяких ролей, стали просто добрыми друзьями.

Потом, едва начался второй семестр, Пол захворал. С Рождества его лихорадило, а к февралю одолел сухой лающий кашель. Сперва мы оба не придали этому значения. Ну, простуда, сухой воздух – наверное, дело в этом.

Постепенно ему становилось хуже. Сейчас я вспоминаю детали, на которые тогда не обратил особого внимания. Тарелки с чуть тронутой едой. Жалоба на понос. Вялость, не свойственная даже флегматику. Однажды мы поднялись в библиотеку по лестнице, которая вряд ли насчитывала двадцать пять ступенек, и остановились на площадке по той лишь причине, что Пол запыхался и хотел передохнуть. Похоже, он терял вес. Из-за толстых свитеров точно не скажешь, но в начале учебы он определенно был осанистее. Стало ясно – что-то неладно, и мы этак вскользь о том поговорили. Я изобразил врача:

– Нуте-c… Одышка, кашель, потеря веса, слабость… Пол, у вас пневмония.

Конечно, я валял дурака, что я в том понимаю? Но оказалось – именно пневмония. На латыни Pneumocystis carinii pneumonia(пневмоцистная пневмония), для понимающих – ПЦП. В середине февраля Пол уехал в Торонто показаться семейному врачу.

Через девять месяцев он умер.

СПИД. Об этом Пол бесстрастно известил по телефону. Его не было почти две недели. Только что вернулся из больницы, сказал он. Меня качнуло. Первая мысль о себе. Не случалось ли, чтобы Пол при мне поранился? Если да, то что? Пил ли я когда из его стакана? Ел из одной с ним тарелки? Я пытался вспомнить, был ли мостик между нашими организмами. Затем я подумал о Поле. Пришла мысль об однополом сексе и тяжелых наркотиках. Но Пол не был геем. Впрямую о том он не говорил, но я знал его достаточно хорошо и ни разу не подметил в нем никакой двойственности. И наркоманом представить его было невозможно. В общем, дело не в том. Три года назад, когда Полу было шестнадцать, он с родителями на Рождество поехал на Ямайку. Попали в автокатастрофу. Пол сломал правую ногу и потерял сколько-то крови. В местной больнице ему сделали переливание. Шестеро свидетелей аварии предложили свою кровь. У троих была нужная группа. Небольшое телефонное дознание выявило, что через два года один из доноров внезапно умер, проходя лечение от пневмонии. Вскрытие показало серьезные токсоплазмозные церебральные нарушения. Подозрительное сочетание.

Пол обитал в Роуздейле, зажиточном районе Торонто. В выходные я его навестил. Ехать не хотелось, было одно желание – вообще не думать о случившемся. Ища повод уклониться от встречи, я спросил, удобно ли сейчас беспокоить его родителей. Ничего, приезжай, сказал Пол. И я поехал. Прибыл. Насчет родителей я оказался прав. Сердце кровью обливалось от состояния его родных в те первые дни.

Узнав о возможном источнике вируса, до конца дня Джек, отец Пола, не проронил ни слова. А наутро спозаранку спустился в подвал, взял ящик с инструментами и, накинув парку поверх домашнего халата, вышел на подъездную аллею, где принялся крушить машину. Хотя на Ямайке он был за рулем другого, прокатного автомобиля, и авария произошла не по его вине. Молотком вдребезги разнес фары и стекла. Изуродовал кузов. Вогнал гвозди в покрышки. Потом из бака отсосал бензин, облил и поджег машину. Соседи вызвали пожарных. Те примчались и погасили огонь. Приехала полиция. Давясь рыданиями, Джек объяснил причину своего поступка. Огнеборцы и стражи порядка проявили понимание; не выдвинув никаких обвинений, полицейские отбыли и лишь спросили, не надо ли подвезти его в больницу. Джек отказался. Первое, что я увидел, подойдя к большому угловатому дому Пола, – обгорелые останки «Мерседеса», покрытые засохшей пеной.

Усердный юрист, Джек занимался корпоративным правом. Когда Пол меня представил, он осклабился и, стиснув мою руку, проговорил:

– Рад познакомиться.

Похоже, больше сказать было нечего. Лицо его было багровым. Мэри, мать Пола, укрылась в спальне. Я видел ее на праздновании начала учебного года. В молодости она защитилась в университете Макгилла, получив ученую степень по антропологии, слыла отличной теннисисткой на любительском уровне и завзятой путешественницей. Ныне на полставки работала в какой-то организации по правам человека. Пол гордился матерью, они очень ладили. Мэри запомнилась мне изящной, энергичной женщиной, но сейчас она походила на сдутый воздушный шарик – калачиком свернулась на кровати, будто лишившись всех жизненных сил.

– Моя мама, – только и сказал Пол, встав в изголовье кровати.

Мэри не шевельнулась. Я не знал, что делать. Сестра Пола, Дженнифер, аспирантка-социолог в университете Торонто, от горя просто обезумела. Выглядела она ужасно – красные глаза, опухшее лицо. Кроме шуток, горевал даже семейный любимец лабрадор Джордж X. Он безвылазно лежал под диваном в гостиной и скулил не смолкая.

Вердикт вынесли в среду утром, и с тех пор (уже заканчивалась пятница) у всего семейства, включая Джорджа X., во рту не было даже маковой росинки. Джек и Мэри не ходили на работу, Дженнифер пропускала занятия. Спали когда и как придется. Однажды утром я наткнулся на Джека, спавшего на полу в гостиной: полностью одетый, он завернулся в персидский ковер, рука его тянулась к собаке, забившейся под диван. Могильную тишину дома нарушали только яростные вспышки телефонных разговоров.

Посреди всего этого царил безмятежный Пол. Он казался распорядителем похорон, который, излучая профессиональное спокойствие, дежурно сочувствует сломленным горем и утратой родственникам. Лишь на третий день моего пребывания в нем зародился какой-то отклик. Однако смерть не могла добиться признания. Пол понимал, что с ним произошло нечто ужасное, но не мог этого осознать. Смерть была где-то вовне. Оставалась теоретической абстракцией. Говоря о своем состоянии, Пол будто сообщал зарубежную новость. «Скоро я умру», – он произносил так, как сказал бы: «В Бангладеш перевернулся пассажирский паром».

Я предполагал остаться лишь на выходные (ждала учеба), но кончилось тем, что я провел там десять дней, в которых было много домашней уборки и готовки. Семья моих усилий не заметила, но это неважно. Пол мне помогал, радуясь, что есть чем заняться. Мы отбуксировали сожженную машину, заменили разбитый Джеком телефон, от подвала до чердака вылизали дом, искупали Джорджа X. (пес получил эту кличку, потому что Пол был без ума от «Битлз»; мальчишкой прогуливая собаку, он шептал: «Никто и знать не знает, что в эту самую секунду битлы Пол и Джордж инкогнито вышагивают по улицам Торонто», – и мечтал, как было бы здорово спеть «Помоги!» на стадионе Ши), накупили продуктов и заставили поесть всю семью. Я говорю «мы» и «Пол помогал», но в действительности все делал я, а он сидел рядышком в кресле. Лекарства дапсон и триметоприм одолевали пневмонию, но слабость и одышка не исчезли. Пол передвигался, точно старик – медленно, долго готовясь к каждому усилию.

Его родным понадобилось некоторое время, чтоб вырваться из хватки шока. Я подметил три состояния, в которых они пребывали, пока болел Пол. Первое чаще всего настигало их дома, где было некуда деться от боли, и тогда они уединялись: Джек ломал что-нибудь неподатливое, вроде стола или бытовой техники, Мэри погружалась в дрему, Дженнифер плакала в своей комнате, а Джордж X. прятался под диван и скулил. Второе состояние обычно наступало в больнице, когда родичи, окружив Пола, разом говорили, плакали, смеялись и шепотом подбадривали друг друга. И, наконец, третье состояние, которое можно бы назвать нормальным: когда находились силы прожить сутки, будто смерти нет вовсе, быть спокойными и мужественными, ибо каждый божий день требовал героизма и обычности. Эти стадии они переживали в течение месяцев, но иногда все три за один час.

Не хочу говорить о том, что СПИД делает с человеческим телом. Представьте ужас, а затем еще больший ужас (деградация невообразимая). Посмотрите в словаре значение слова «плоть» (столь упругого), а потом гляньте слово «истаять».

Однако это еще не самое плохое. Хуже всего вирус противоборства «я-не-умру». Он поражает массу людей, ибо проникает в окружение умирающего, в тех, кто его любит. В меня он попал очень быстро. Я помню точный день. Пол был в больнице. Вовсе не голодный, он дочиста съел весь ужин. Я смотрел, как он ловит вилкой горошины и тщательно пережевывает каждый кусок, прежде чем его проглотить. Так я помогаю организму в борьбе с болезнью. Каждая крошка зачтется,думал он. Эта мысль проступала на его лице, в его позе и даже на стенах палаты. Хотелось завопить: «На хрен эти горошины, Пол! Ты умрешь! УМРЕШЬ!» Однако слова «смерть» и «кончина», все их производные и синонимы были под негласным запретом. И оттого я просто сидел, сохраняя бесстрастное выражение, но подавляя закипавшую злость. Еще тяжелее было смотреть, как Пол бреется. Он был совсем не волосат, на подбородке его пробивался лишь жидкий пушок. Однако Пол стал бриться ежедневно. Каждое утро взбивал на лице холмы мыльной пены, которую соскребал одноразовым станком. Картинка врезалась в память: облаченный в больничный халат, еще относительно крепкий Пол перед зеркалом туда-сюда вертит головой и оттягивает кожу на щеках, дотошно выполняя совершенно бессмысленную процедуру.

Я забросил учебу. Прогуливал лекции и семинары, не писал рефераты. По правде, я и читать-то не мог. Часами таращился в строчки Канта или Хайдеггера, безуспешно пытаясь сосредоточиться и вникнуть в смысл абзаца. Тогда же во мне зародилась ненависть к собственной стране. Канада источала зловоние безвкусия, комфорта и особости. Канадцы по горло увязли в вещизме и по ноздри в американском телевидении. Идеализм вкупе с аскетизмом сгинули. Осталась лишь мертвящая заурядность. Меня мутило от канадской политики в отношении Центральной Америки, коренного населения, окружающей среды, рейгановской Америки и прочего. Абсолютно все в моей стране мне опротивело. Я не чаял сбежать из нее.

Однажды на семинаре по философии (моей профилирующей дисциплине) я делал доклад о гегелевской философии истории. Преподаватель, человек умный и деликатный, перебил меня, попросив уточнить какой-то неясный момент. Я смолк. Оглядел уютную, уставленную книжными стеллажами аудиторию. Отчетливо помню ту секунду тишины, потому что именно тогда, одолев преграду смятения, безудержно хлынула моя циничная злость. Я что-то проорал и, запустив увесистым томом Гегеля в оконное стекло, выскочил из аудитории, что было силы хлопнув красивой филенчатой дверью да еще саданув по ней ногой.

Я хотел уйти из университета, но уже было поздно. Я подал заявление об отчислении и предстал перед Комиссией по рассмотрению апелляций и ходатайств, сокращенно КРАХ. Причиной моего ухода был Пол, но когда председатель КРАХа, тыча в меня пальцем, слащавым голоском спросил, что конкретно подразумевается под «эмоциональным расстройством», я решил, что мучения моего друга не апельсин, который можно очистить и, разделив на дольки, кому-то скормить. На сей раз я не стал устраивать сцену.

– Я передумал и хочу забрать свое заявление. Благодарю за внимание, – сказал я и вышел вон.

В результате я завалил все экзамены. О чем не жалел и не жалею. Я слонялся по городу, весьма удобному, чтоб слоняться.

Однако главный мой замысел – рассказать о хельсинкских Роккаматио. Это не семья Пола (их фамилия Этси) и не моя.

Понимаете, Пол подолгу лежал в больнице. Когда ему становилось лучше, он возвращался домой, но больше я его помню на больничной койке. Теперь жизнь его состояла из хвори, анализов и лечения. Сам того не желая, я освоил слова вроде «азидотимидин», «альфа-интерферон», «имипрамин», «нитразепам». (Рядом с поистине больным понимаешь всю иллюзорность науки.) Я навещал Пола. Приезжал в Торонто раз-другой на неделе и каждые выходные. Если Пол чувствовал себя сносно, мы гуляли, ходили в кино или театр. Однако чаще просто сидели вдвоем. Когда вы заперты в четырех стенах, и все газеты уже прочитаны, когда вам обоим обрыдли телевизор, карты, шахматы, скрэббл и всякие викторины, когда уже вдосталь наговорились об этоми его течении,способы убить время иссякают. Что превосходно. Мы были не прочь помолчать и, слушая музыку, погрузиться в собственные мысли.

И все же мне казалось, это время надо как-то использовать. Не в смысле того, чтобы облачаться в тоги и философствовать о жизни, смерти, Боге и сути всего сущего. Это мы прошли еще в первом семестре, когда не ведали о болезни Пола. Что может быть важнее в жизни перваша, правда? О чем еще говорить ночи напролет? Особенно если только что впервые прочел Декарта, Беркли или Т. С. Элиота. Ведь Полу было девятнадцать. Что ты есть в девятнадцать лет? Чистая страница. Кладезь надежд, мечтаний и неопределенности. Весь в будущем и немного философ. Нет, я полагал, надо придумать что-нибудь дельное – такое, что из ничего создаст нечто, придаст смысл бессмыслице и позволит не болтатьо жизни, смерти, Боге и сути всего сущего, а взаправду в них погрузиться.

Я крепко задумался. Времени на раздумья хватало: весной я устроился городским садовником и целыми днями прихорашивал клумбы, подстригал кустарник и лужайки – руки заняты, а голова свободна.

Идея осенила в тот день, когда я, надев защитные наушники, взад-вперед таскал газонокосилку по бескрайним просторам муниципальной лужайки. В голове возникли два слова, от которых я остановился как вкопанный: «Декамерон» Боккаччо. Путешествуя в Индию, я прочел потрепанный томик итальянского классика. До чего ж просто: уединенная вилла в предместье Флоренции; мир гибнет от Черной Смерти; десять человек собрались вместе и надеются выжить; чтобы скоротать время, они рассказывают друг другу истории.

Вот оно! Преобразующее колдовство воображения. Боккаччо сотворил это в четырнадцатом веке, а мы сделаем в двадцатом: будем рассказывать друг другу истории. Правда, теперь больны мы, а не мир, от которого мы вовсе не бежим. Наоборот, наши истории будут напоминать о жизни, воссоздавать ее, заключать в объятья. Да, именно так – два рассказчика раскроют миру объятья и тем самым уничтожат пустоту.

Идея нравилась мне все больше и больше. Мы сочиним историю о большой семье, что позволит вплетать побочные сюжетные линии, обеспечив наше творение продолжительностью и развитием. Пусть семья будет канадской, а время действия – наши дни, это облегчит исторический и культурный антураж. Я буду строго следить за тем, чтобы произведение не скатилось в заурядную автобиографию. Кроме того, я всегда должен быть готов вести повествование один, если Пол станет слишком слаб иль захандрит. Еще придется его убедить, что выбора нет, что сочинительство наше вовсе не игра и не имеет ничего общего с походом в кино или трепом о политике. Он должен понять: важна лишь наша история, все остальное лишнее, даже его отчаянные мысли о бытии, которые пугают зазря. Значимо только воображаемое.

Но оно не может возникнуть из ничего. Если наша история хочет обзавестись прочностью и размахом, однако избежав как буквалистского жизнеподобия, так и неуемного вымысла, ей нужен каркас, этакая путеводная направляющая, вроде тротуарной бровки, по которой мы, слепцы, сможем постукивать белой тростью. Я ломал голову над тем, что может послужить таким каркасом. Требовалось нечто крепкое, но просторное, что нас обуздает и вместе с тем вдохновит.

Решение пришло на прополке сорняков: мы воспользуемся историей двадцатого века. Не в том смысле, что повествование начнется в 1901-м и растянется до 1986-го – сага нам ни к чему. Двадцатое столетье послужит матрицей: каждый год будет отмечен одним событием, как метафорической вехой. В нашем творении будет восемьдесят шесть глав, где каждая – отзвук одного события из каждого года расцветшего века.

План, как использовать время с Полом, меня взбудоражил. Я чуть не лопался от идей. Тягомотные поездки из Роутауна в Торонто мигом обрели иной, творческий, смысл.

В больнице, где Пол проходил очередные тесты, я ему все подробно объяснил.

– Не понял, – сказал он. – Что значит «метафорическая веха»? И когда все происходит?

– Сейчас. Семья живет в наши дни. Отобранные нами исторические события станут параллелью, которая направит нас в сочинении рассказов о наших героях. Ну, вроде того, как «Одиссея» Гомера стала параллелью для Джойса, когда он писал «Улисса».

– Я не читал «Улисса».

– Неважно. Суть в том, что роман повествует об одном дне 1904 года в Дублине, но озаглавлен по имени древнегреческого героя. Десятилетние странствия Одиссея после Троянской войны Джойс использует как параллель для своей дублинской истории. Его сочинение – метафорическая трансформация «Одиссеи».

– Может, лучше вслух прочтем книгу Джойса?

– Но мы ж не хотим быть лишь пассивными зрителями?

– Ох…

– Для начала надо решить, где обитает наше семейство.

Пол одарил меня квелым взглядом. Он устал и был скептичен, однако я наседал, уже слегка досадуя. Брань не звучала, но витала в воздухе. Пол скривился и заплакал. Я тотчас попросил прощенья. Конечно, мы вслух прочтем «Улисса», отличная идея. А после – что такого? – «Войну и мир».

Я уже заходил в лифт, когда меня нагнал истошный вопль из палаты:

– Хельсинки-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и!

Я ухмыльнулся. Понимаете, мы с Полом были настроены на одну волну. Оба молоды, а юности свойственна радикальность. Она не увязла в привычках и традициях. Если вовремя спохватится, все начнется заново. Стало быть, история наша произойдет в Хельсинки, столице Финляндии. Хороший выбор. В далеком городе, где никто из нас не бывал, нашей фантазии будет вольготнее, нежели в том, что маячил перед глазами. Я вернулся в палату. Пол еще не остыл от крика.

– Как назовем семейство? – спросил я.

На секунду он задумался, вытянув губы трубочкой и сощурившись. Потом выдохнул:

– Роккаматио.

– Как?

– Роккаматио. Рок-ка-ма-ти-о.

Мне не особо понравилось. Как-то не жизненно. Может, лучше что-нибудь более скандинавское?

Но Пол уперся.

– Роккаматио, Рок-ка-ма-ти-о, – повторял он. – Финская семья итальянского происхождения.

Что ж, быть посему. Семейство получило имя и прописку. Осталось поведать его историю. Условились о правилах: я буду решать, что годится для сочинения, явная автобиография неприемлема. Действие происходит в наши дни, в середине восьмидесятых. Каждую главу, отражающую одно событие соответствующего года двадцатого столетия, сочиняем за один присест. Чередуемся: я беру нечетные годы, Пол – четные. Прикинув, что нам известно о Хельсинки, сошлись в следующем: первое, население города один миллион человек; второе, это столица Финляндии во всех смыслах – политическом, торговом, промышленном, культурном и прочих; третье, это важный морской порт; четвертое, здесь обитает маленькая, но капризная шведская община; пятое, Россия всегда подавляла дух финской нации. И последнее, о чем мы договорились: семья Роккаматио – наш секрет.

Было решено, что после недолгих изысканий и размышлений я приступлю к первой главе. Я принес Полу ручку, бумагу и трехтомную «Историю двадцатого века», а его отец доставил низкую этажерку на колесиках, уставленную тридцатью двумя томами пятнадцатого издания «Британской энциклопедии».

Имейте в виду, вы не услышите историю хельсинкских Роккаматио. Никакого обнародования частной жизни. Просто знайте, что семья эта существовала, вот и все. Рассказывать историю семейства было трудно, и чем дальше, тем труднее. Начали мы браво и уверенно, бесконечно спорили и перебивали друг друга, щеголяя умом и оригинальностью, много смеялись, однако весьма утомительно воссоздавать жизнь, когда ты не на пике здоровья. Не то чтобы Пол уклонялся от нашей затеи (хотя словом или гримасой все еще противился), он просто не имел на нее сил. Даже слушать ему было тяжело.

Часто повествование велось шепотом. Оно не предназначалось для чужих ушей. Кроме памяти, о той спидовой поре осталась лишь эта запись.

Событийный фон хельсинкских Роккаматио

1901 – После шестидесяти четырех лет правления умирает королева Виктория. Ее царствование знаменует собой невероятный индустриальный рост и повышение материального благосостояния. Пусть в чем-то зашоренная и бредовая, Викторианская эпоха стала наисчастливейшим временем стабильности, порядка, богатства, просвещения и надежды. Победоносно шествуют наука и новые технологии, рукой подать до Утопии.

Я начинаю с кончины патриарха семьи, Сандро Роккаматио. Печальный эпизод позволяет представить членов семейства – все они присутствуют на похоронах.

1902 – Под деятельным руководством Клиффорда Сифтона, министра внутренних дел в кабинете Уилфрида Лорье, заселение Канадского Запада приобретает широкий размах. Сифтон рассылает миллионы брошюр на дюжине языков и накрывает сетью агентов Центральную и Северную Европу. Корабли, в Старом Свете разгрузив канадскую пшеницу, возвращаются с уловом домой. Менее чем за десятилетие население прерий увеличивается до миллиона человек, производство зерна пятикратно возрастает. Лорье заявляет процветающей нации: «Двадцатый век принадлежит Канаде».

1903 – В Килл-Девил-Хиллз, Северная Каролина, братья Орвилл и Уилбур Райт поднимаются в воздух. В первом полете их оснащенный двигателем аппарат «Флайер-1» (ныне часто называемый «Китти Хоук») продержался в воздухе двенадцать секунд, в четвертом и последнем – сорок пять.

1904 – Французский премьер-министр Эмиль Комб вносит билль о полном разделении Церкви и государства, что является прямым следствием «дела Дрейфуса». Законопроект гарантирует абсолютную свободу совести, лишает светскую власть права вмешиваться в назначения церковных иерархов и определять размер их жалованья, а также пресекает всякие связи между Церковью и государством.

В нашем сочинительстве уже выработался некий порядок. Почти ритуал. Перво-наперво мы, точно европейцы, обмениваемся рукопожатием. Полу это заметно нравится. При случае перекидываемся репликами о здоровье и медицине. Затем светская беседа на политические темы, поскольку мы оба – усердные читатели газет. После небольшой передышки сосредотачиваемся и приступаем к Роккаматио.

1905 – Немецкий ежемесячник «Аннален дер физик» публикует статьи Альберта Эйнштейна, двадцатишестилетнего германского еврея, который служит экспертом патентного бюро в швейцарском Берне. Открыта «Специальная теория относительности». Энергия повсюду. Е=mc 2, формула Эйнштейна.

1906 – Нанеся поражение Марвину Харту, боксер Томи Бёрнс становится первым (и единственным) канадцем, завоевавшим звание чемпиона мира в тяжелом весе. За три года он одиннадцать раз подтверждает свой титул и ярким нокаутом побеждает чемпиона Ирландии Джема Роше – этот бой, длившийся одну минуту двадцать восемь секунд, стал самым коротким в истории схваток тяжеловесов за мировое первенство.

Пол немного оправился. Его одолели мелкие хвори (ночная потливость, понос) и слабость, но это поправимо. Он дома; поскольку прежде никогда не болел, нынешний режим ему кажется экзотически интересным. Пол проходит курс азидогимидина и мультивитаминов, еженедельно посещает больницу, где иногда остается на ночь. В больнице ему нравится. Всемогущие люди в белом, их научный лексикон, бесчисленные анализы, безукоризненная чистота – все это изнуряет и обнадеживает. Он в хорошем настроении.

Мы строим планы. Говорим о путешествиях. Я кое-что повидал, Пол в семейных поездках видел меньше, но мы оба воспринимаем путешествия как необходимый элемент развития, способ существования и метафору духовных странствий. Пренебрегая исхоженными тропами, мы воротим нос от Европы. Ведь мы волхвы, а не туристы. Мигнув над Исландией, Португалией, Болгарией и Польшей, наша путеводная звезда призывает нас в иные края: Турцию и Йемен, Мексику, Перу и Боливию, Южную Африку и Филиппины, Индию и Непал.

1907 – В Индиан-Хед, Саскачеван, проходит испытания новый сорт пшеницы «маркиз» – результат обстоятельной научной селекции, плод благородного труда Чарльза Эдвардса Сондерса, семеновода Оттавской экспериментальной фермы. Новый сорт удивительно подходит условиям Саскачевана. Он устойчив к болезням и полеганию, высокоурожаен; мука из него отменного качества. Что весьма важно, этому раннеспелому сорту не страшны заморозки, а потому можно значительно расширить посевные площади под пшеницу в районах Альберта и Саскачеван. К 1920 году «маркиз» составит девяносто процентов ярового сева и превратит Канаду в одну из крупнейших мировых житниц.

Когда не отвлекаюсь на работу, еду, переезды и прочее, я думаю о Роккаматио, они – естественное средоточие моих мыслей. Нужно отыскать исторические события. Затем придумать сюжет, параллель и способ, чтобы мой рассказ напоминал историческое событие, явно или отдаленно, на один символический миг (в начале, конце?) или постоянно. Мысли эти меня донимают, дразнят и подстегивают. Я почти не замечаю свою будничную жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю