355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Парандовский » Алхимия слова » Текст книги (страница 1)
Алхимия слова
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:17

Текст книги "Алхимия слова"


Автор книги: Ян Парандовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

Парандовский Ян
Алхимия слова

Ян Парандовский

Алхимия слова

Перевод с польского А. Сиповича

СОДЕРЖАНИЕ

С. Залыгин Об "Алхимии слова" Яна Парандовского

Введение

Призвание

Жизнь

Мастерская

Вдохновение

Работа

Слово

Тайны ремесла

Материал литературы

В лабораториях литературы

Стиль

От первой до последней мысли

Скрытый союзник

Слава и бессмертие

В. Британишский. Польские писатели в этой книге (комментарии)

ОБ "АЛХИМИИ СЛОВА" ЯНА ПАРАНДОВСКОГО

Эта книга названа точно: "Алхимия слова".

Может быть, и в самом деле нет более алхимической области, чем область слова, особенно слова художественного. Стоит только задуматься над его происхождением, над влиянием его на нас, над его связью с нашим сознанием и подсознанием, и тут же окажется, что самое время вспомнить о том, с каким упорством алхимики преследовали свою извечную цель: получить благородный металл из простых составляющих.

В этом точном названии отражено все вплоть до неточности того предмета, о котором идет речь. Это не химия, но алхимия слова, то есть некоторое " волшебство", испытание случая, отсутствие твердых правил, а вместо всего этого – присутствие тех поразительных догадок и находок, которые называются вдохновением. И которые могут быть названы еще и алхимией слова.

Тут, конечно, не обходится без некоторого, будем говорить, увлечения, с которым писатель обычно рассуждает о труде писателя, тем более рассуждает письменно. Умея писать, уж где-где, а в этом случае он всегда постарается показать и доказать свое умение, неординарность и самого себя и своей профессии в целом.

Но я все-таки думаю, что изобретатель или конструктор, в общем-то, преодолевает ничуть не меньшие трудности и препятствия, так же как и математик или физик, только никто из них, во-первых, не умеет об этом так же пространно рассуждать и заинтересовать своими рассуждениями широкого читателя, во-вторых, все они чувствуют в такого рода рассуждениях меньшую потребность, а. в-третьих, их творчество, точнее, материал их творчества, еще меньше поддается анализу, чем материал художественной литературы.

Ее материал – это прежде всего непосредственно жизнь, а о жизни мы ведь любим, а иной раз и действительно неплохо умеем поговорить о ней.

Но замечание мое вовсе не в укор писателям, пусть рассуждают друг о друге и о себе, может быть, они привьют любовь к этому и математикам, лишний раз разговорятся с ними по этому вопросу.

Когда же математики, вообще ученые, вообще все люди творческого труда, овладеют таким умением, для них это будет иметь значение даже большее, чем для литературы: вот они-то смогут, пожалуй, создать логику и законы своего творчества, вывести его практически законченные и значительные формулы, отбросить алхимию и приобщиться к подлинной химии.

А тогда литература в этом отношении поменяется местами с наукой, тогда-то ей, застрельщице, придется поучиться у науки.

Конечно, в психологии и законах творчества искусство никогда не будет точно повторять науку, а наука – искусство, у них разные пути от средств к целям, а от целей – к средствам.

Для научного творчества характерно открытие, причем открытие существующего в природе закона или принципа – принципа паровой машины, например, или принципа, на котором возможно конструирование бетатрона, при этом первая паровая машина, как и первый бетатрон, как таковые, очень быстро теряют собственное значение и становятся музейными экспонатами, поскольку они сыграли свою роль: подтвердили наличие закона или принципа.

Творчество художественное не открывает, а создает, и создает не принцип, а конкретность, конкретное произведение, ценное своей единственностью и неповторимостью.

Существуют законы Ньютона и Менделеева, но нет законов Шекспира и Толстого, хотя и те и другие – творцы, но одни говорят преимущественно об окружающем нас мире, другие – о человеке в этом мире. Лишь только речь заходит о человеке, о его личности, а не о человеческом обществе в целом и не об общем для всех людей анатомическом строении организма, тотчас же законы и обобщения отступают, а на первом плане появляется конкретность, индивидуальность, как таковая, самая сложная и неповторимая в пространстве и времени, и только через нее мы можем воспринимать нечто общее для всех нас.

Причем если для научного закона прежде всего важен результат, а не средства, с помощью которых он был открыт, то для художественного творчества это имеет решающее значение, тут чрезвычайно важно, как и кто.

И Ян Парандовский в своей работе целиком сосредоточен именно на конкретностях, на конкретных писателях, на фактических условиях их существования и творчества, он очень редко делает те или иные общие выводы и заключения в таком роде, например: "Писатель живет в двух временных измерениях одновременно – в том, которое творит он сам, и в том, которому подчиняется при взгляде на стрелки часов...", по большей же части его работа опять-таки представляет свод совершенно конкретных сведений о конкретных писателях.

И его выводы могут быть и подвергнуты сомнению, и сформулированы несколько иначе; то, что он называет двумя временными измерениями, например, я воспринимаю иначе: как способность писателя в своем творчестве деформировать время, соединяя прошлое с настоящим, излагая в течение часа событие, которое тянулось несколько лет, или рассказывая о мгновении в течение часа, а вот конкретность всего произведения, созданного им, непоколебима, и она-то и отвечает более всего духу и существу самого искусства. Она приводит читателя к более глубокому, к более современному и более интересному пониманию того, что же такое искусство, каким образом оно создается.

Обобщения и историзм польского автора несколько иного свойства. Они заключаются в том, что если он говорит о поэтической рифме, так начинает о ней издалека, излагает историю рифмы вообще, а затем уже поэзия вписывается у него в эту историю, влияет на нее, определяет дальнейшие пути этой истории.

Парандовский остается верным этому принципу даже тогда, когда рассказывает нам о курящих и некурящих писателях: он и тут сначала проследил историю распространения табака в Европе.

И это существенно, это не отрывает литературу от жизни, а присоединяет ее к ней, к ее общему процессу, так что то или иное высказывание классика литературы, тот или иной случай из его жизни, тот или иной казус вписывается в процесс, бросает какой-то световой блик на его эпоху, не говоря уже о том, что таким образом воссоздается и личность писателя во времени.

Тем более что Парандовский говорит нам не о сегодняшней литературе, а о ее истории, о ее прошлом, о ее памятниках. Не всегда это памятники исключительные, мировые, но все-таки это памятники античные, а затем и европейские нового времени. Отказавшись от историографии и хронологии, он тем не менее создает работу историческую, широко и умно пользуясь привилегией своей собственной современности, чтобы с ее высоты бросить взгляд на прошлое, удивиться этому прошлому, посмеяться над ним, задуматься по его поводу и тем самым присоединить мысль о нем, о прошлом, к нашему настоящему.

При всем том это еще и художественное произведение, поскольку здесь очень существенно не только что, но и как и кем говорится все то, что говорится.

Это говорит писатель с большим личным опытом, с опытом, который занимает не последнее место в "алхимии слова", который знает, как нужно сказать о предмете, с какой интонацией.

Условия и обстоятельства создания литературных произведений – вот что, скорее всего, рисует перед нами автор, ничуть не скрывая при этом своих симпатий, нагромождая подчас почти статистические ряды фактов, которые, однако, не утомляют нас, потому что это не только любопытно, но еще и значительно, потому что личность автора, не покидая нас ни на минуту, сопровождает нас не только в качестве гида, но и в качестве художника. И тем самым он представляет нам не только историю жизни, но и жизнь в истории. Творческую жизнь.

Из этой воссозданной им жизни еще не возникает каких-то твердых правил, концепций и тем более тех практических приемов, которыми один художник мог бы поделиться с другим, но некоторое приближение к этому чувствуется, угадывается нами, и это тоже тот фактор, который возбуждает и поддерживает в нас непрерывный интерес к книге Яна Парандовского.

Она, эта книга, помимо всего прочего, приобщает нас еще и к собственным современным писателям и поэтам, и прежде всего к тем из них, кто максимально приближает процесс творчества к его результату.

Есть ведь такие писатели, которые, кажется, преднамеренно отчуждают свой; творческий процесс от его результата – от стиха или романа, результат – вот он, на виду, смотрите, завидуйте, процесс же его создания никого не касается.

Но есть и другие – Леонид Мартынов, например, который пишет стихотворения, ищет строку и рифму, а мы, если уж не видим, так по крайней мере слышим, как он это делает, слышим его поиск.

Вообще же говоря, одним из необходимых шагов на этом сложном пути должно быть то, что условно можно назвать единением искусства с наукой.

Может быть, искусству поможет математика с ее арсеналом средств, которые позволяют делать выводы из ряда эмпирических и на первый взгляд даже разноречивых величин и фактов, еще вернее, что искусству надо тверже знать общественную историю человечества, на писателя ведь оказывает влияние и грамотность населения, и состояние его здравоохранения, и его технические достижения, и внутренние его противоречия... Все это непременные условия и обстоятельства человеческой жизни и человеческого искусства, условия, с которыми искусство то сливается почти нераздельно, то всеми силами противостоит им.

Как уже было сказано, у науки и у искусства разные пути творчества. Но и наука, и искусство творят, а это объединяет их, приближает к одной цели, только с разных сторон, поэтому здесь, повторяю, совершенно необходим обмен опытом, "круглый стол". За "круглым столом" наука не стесняется теперь и своего собственного интуитивного опыта, и то, что ею уже сказано в этом смысле, идет, пожалуй, даже дальше и обладает большей точностью, чем достигнуто в пространных рассуждениях искусства о своей собственной природе.

Ну, например, французский математик Анри Пуанкаре говорит: "Кажется, что в этих случаях присутствуешь при своей собственной бессознательной работе..."

А поэт Поль Валери уже вторит ему: "Для того чтобы изобретать, надо быть в двух лицах. Один образует сочетания, другой выбирает то, что соответствует его желанию и что он считает важным из того, что произвел первый". И та и другая цитаты приводятся из книги Ж. Адамара "Исследование психологии процесса изобретения в области математики".

Адамара и Парандовского мне довелось прочесть одновременно, и тот мысленный "круглый стол", который таким образом состоялся, та двусторонняя встреча, которая произошла на моих глазах, оказалась очень впечатляющей.

Эта же двусторонняя встреча еще раз подтвердила, что книга Яна Парандовского и любопытная, и значительная, что она существенный вклад в решение проблемы, и каждый советский читатель, который не только читает произведения художественной литературы, но еще и думает о литературе, с огромным интересом прочтет ее.

Сергей Залыгин

Моей жене,

вернейшей помощнице в моих трудах,

которые создаются в согласии с ее

сердцем, умом и характером, в

двадцатипятилетие нашего супружества

эту книгу с любовью посвящаю

ВВЕДЕНИЕ

Ни у одной из моих книг не было столько приключений и столь длинной истории. Все началось четверть века назад со скромной лекции 1. Я был приглашен на один из литературных четвергов в Вильно и находился в затруднении, с чем бы туда поехать, потому что целиком был поглощен редактированием "Паментника варшавского", и у меня ничего подходящего не было под рукой, – и вдруг меня осенила мысль: рассказать на этом литературном вечере о труде писателя.

1 Введение написано автором в 1955 году ко 2-му изданию книги.

Буквально осенила. Хорошо помню тот голубой осенний день, когда эта мысль захватила меня и я начал с большим воодушевлением набрасывать на разрозненных листках план всей лекции и отдельные детали. Уже на следующий день я послал в Вильно свое согласие и сообщил тему.

В Вильно я попал лишь в ноябре, уже приближалась зима, и в бывшем базилианском монастыре около Остробрамских ворот под окнами завывал ветер, тот самый ветер, который слышал Мицкевич в своей тюремной камере. Я тоже ночевал в этой келье среди воспоминаний и призраков. Даже освещения у меня не было иного, кроме свечки – той "недоброй свечи", которая тотчас погасла, едва я начал читать стихи из "Импровизации".

Дискуссия после лекции убедила меня в том, насколько удачно я выбрал тему. Жадные к сведениям о труде писателя, слушатели требовали этих сведений больше, нежели я мог дать за время лекции, они заставили меня своими вопросами расширить некоторые темы, затронуть новые. Это же самое в разных вариациях повторялось всякий раз, когда мне приходилось читать лекцию перед новой аудиторией. На обратной стороне текста появлялась масса заметок и записей разговоров со слушателями. У меня возникла мысль более широко разработать эту тему, поскольку ею интересовались очень многие, но тему эту оттеснили другие работы, так что в конце концов могло показаться, что я обо всем позабыл, занявшись сначала своим "Олимпийским диском", а затем "Небом в огне".

Вскоре я поймал себя на том, что непроизвольно делаю заметки о прочитанном или же записываю собственные наблюдения и соображения о труде писателя. В один прекрасный день я начал все это собирать – все эти разрозненные листки, старые конверты, обрывки бумаги – и складывать в специальную папку. За несколько лет папка сильно распухла, это было как раз перед самой войной. Она, разумеется, осталась у меня дома, когда я из него вышел в сентябре 1939 года, и вряд ли кого удивит, если я признаюсь, что в те минуты я не думал ни о каких папках и бумагах. И только в горьком 1941 году мне подвернулась общая тетрадь, в которой я не спеша начал располагать и обрабатывать накопленный материал, уже совершенно определенно помышляя о книге. Мне еще не были ясны ее размеры, но я допускал, что напишу каких-нибудь сто – сто двадцать страниц. К первой черновой тетради прибавилась вторая, и я уже не расставался с ними во время своих странствий в годы оккупации. И они сохранились, а останься они в Варшаве, разделили бы участь всех моих книг и рукописей.

После войны "Алхимия слова" совершила со мной путешествие по Швеции, Норвегии, Франции, не один час провела в Королевской библиотеке в Стокгольме и в Национальной библиотеке в Париже – она росла буквально на глазах. По возвращении в Польшу она прошла своеобразную проверку: используя эти записи, я прочел курс лекций в университете. Это был важный этап для будущей книги. В записях любой вопрос излагался сжато, иногда всего в нескольких словах, в лекции же он разрастался, обрастал деталями и подробностями, они порождали новые вопросы, для меня становилось ясно, чему следует посвятить больше внимания, к некоторым проблемам я возвращался в дискуссиях и на семинарах.

Я уже давно расстался с черновиками, работа была переписана на машинке, сорт и формат бумаги для разных глав попадался разный, точно так же как и форма букв, все это будило воспоминания о странах, городах, улицах: то возникал Вигбюхольм, пахнущий соснами и лавандой, то Сен-Мишель и осенние деревья Люксембургского сада, а то и тихий, заснеженный Люблин.

И вдруг эти листки подхватил весенний ветер. По просьбе разных журналов я подготавливал отдельные фрагменты и поочередно их публиковал – давая каждому название, соответственно "закругляя" его. Через год я уже не узнавал свою книгу. Ни один из первоначальных разделов не сохранил прежнюю композицию; нередко один находил на другой, а иногда какая-нибудь прожорливая часть выедала внутренности раздела, с нею не связанного и отдаленного от нее; не обошлось без включения совершенно новых не то разделов, не то глав, которые в первоначальном плане не были предусмотрены.

Я не знал, что со всем этим делать. Велико было искушение, столь частое в моей писательской практике, сесть и все переписать заново. Но я не мог позволить такой роскоши – книжка через два месяца должна была быть в типографии. Стояло лето, и кипа листков, большей частью состоявшая из газетных вырезок, выехала вместе со мной на каникулы. Небольшой меланхолический городок Устка запечатлелся у меня в памяти вереницей дней, проведенных над сшиванием разрозненных листков – "Алхимии слова". Здесь окончилось длинное странствование этой книга, и спустя несколько месяцев она вышла из печати.

Ее ждали новые приключения. Очень быстро распроданная, она вскоре сделалась библиографической редкостью, своего рода "уникумом", если будет позволено отнести это почтенное прозвище к книге, жизнь которой исчислялась едва несколькими месяцами, а не столетиями. Вокруг нее кружили всевозможные анекдоты, полностью утолявшие авторское тщеславие. Иногда мне самому приходилось принимать участие в погоне за этим неуловимым и все более дорожавшим томом, именно в тех случаях, когда я должен был подарить его кому-нибудь, кто ни за что не хотел верить, что я не скряга и не сижу на ворохе авторских экземпляров.

Положение писателя, который при жизни становится автором библиографической редкости, – положение двусмысленное и неприятное. Я избегал книжных магазинов, где меня знали, чтобы не нарываться на вопросы, когда же выйдет новое издание "Алхимии слова", и точно так же испытывал страдание при одной мысли о читателях, которые меня будут атаковать после авторского вечера. Я отговаривался, что у меня нет времени, что я занят другими делами, что, как только покончу с начатыми работами, тотчас же подумаю об "Алхимии". Мои ответы чаще всего воспринимались как отговорки.

Однако это была истинная правда. "Одиссея", "Солнечные часы", "Петрарка" поочередно преграждали мне путь к "Алхимии". А она не выходила у меня из головы и этим скорее превращалась в препятствие, нежели оказывала помощь. Время от времени я всовывал между ее страницами новый листок с заметками или наносил на поля нужные добавления. И тех и других набралось столько, что не могло быть и речи об отправке такого экземпляра в типографию. Все надо было привести в порядок и отдать на перепечатку. Это оказалось возможным лишь нынешним летом, после того как я закончил "Петрарку".

"Алхимия слова" снова разрослась, нет главы, к которой не прибавилось бы нескольких страниц, появились совершенно новые части. И тем не менее я не думаю, чтобы книга уже достигла того предела, после чего ей остается вести спокойное существование законченного произведения. В ближайшем переиздании и даже еще раньше – в корректурах – я уже предвижу не одно место, где ровная череда предложений окажется нарушенной новой вставкой, уже притаившейся в моей записной книжке.

В книгах вроде этой, собственно говоря, никогда не ставятся точки. В них всегда вносят новые наблюдения и размышления, на их широких полях всегда хочется записать новый факт или новую мысль. Тем более когда речь идет о теме, расширяющейся одновременно с опытом автора и его преданностью собственному труду. Есть писатели, которые о своем труде не любят говорить, не выносят общества собратьев по перу, даже не читают книг, однако большинство отнюдь не сторонится ни суждений о других писателях, ни личных признаний. Один высказывается в предисловии к своим сочинениям или в мемуарах; другой в критических статьях, эссе, фельетонах, где получает возможность ставить и решать проблемы писательского искусства на конкретных примерах; даже наиболее сдержанные дают выудить какое-нибудь письмо или интервью, в которых они волей-неволей делают какие-то признания или поучают.

Признаний и поучений в "Алхимии слова" некоторые читатели заметили больше, чем их там имеется на самом деле. Этим читателям угодно было увидеть, что эта книга, во-первых, – повествование о моей собственной писательской работе, замаскированное примерами из практики других писателей, а во-вторых, попытка поучения литераторов, еще не владеющих тайнами ремесла. Действительно, у меня некогда было такое намерение, но я собирался его осуществить совсем иным способом: создать институт под названием "Школа писательского искусства". Мой проект был встречен с удивлением, с раздражением, с неприязнью. Меня упрекали, будто я хочу основать "приготовительную школу литературных гениев", и никто при этом не вспомнил, что введение в писательское искусство нужно не только будущим гениям, но и многим другим, кому в своей профессии приходится сталкиваться со словом, хоть он никогда не станет писателем, ведь то, что я предлагал для литературы, уже издавна существует в других искусствах: для музыки консерватории, для живописи и скульптуры – школы изобразительного искусства. И никому не придет в голову насмехаться над этими учебными заведениями.

"Алхимия слова" не имеет никакой связи с тем давно забытым проектом, она не является ни замаскированным дневником, ни учебником писательского искусства, ее цель – познакомить людей, общающихся с книгой, с процессом ее возникновения, с различными сторонами жизни и творчества писателя, о которых, может быть, никто и не задумается, беря в руки творение этого писателя. И разумеется, не будучи исследователем явлений, к которым сам не имею отношения, я вкладывал в трактуемую мною тему столько сердечного жара, сколько можно себе позволить, если говоришь о чем-то любимом, чему посвятил всю жизнь, все мечты и заботы.

Ян Парандовский

ПРИЗВАНИЕ

Как у истоков земледелия, мореходства, торговли, медицины, всех изобретений, ремесел и искусств есть своя мифология, точно так же есть она и у литературы, потому что человеческая мысль не осмеливалась приписать себе открытие всех явлений без участия сверхъестественных сил, а потому и литература некогда искала колыбель свою в мире богов и титанов. Это соответствовало и необычайности творческого дара, и покрытому тайной давности искусству слова. Боги отверзали уста своим избранникам. Пророки упоминали об "огненном камне", а Гесиод рассказывал, как Музы учили его песням у подножия Геликона, где он пас отцовских овец. В нескольких эпиграммах мы читаем, как пчелы (божественные мелиссы) приносят мед на губы спящего Платона. В дальнейшем на смену этим образам пришли понятия божьей милости, врожденного дара, призвания.

Осененные свыше становятся пророками и апостолами. Книги Ветхого завета принадлежат к высочайшим взлетам словесного искусства, но никому, однако, не придет в голову, будто Исайя и Иеремия овладевали своим мастерством путем обдумывания писательских приемов, будто они выбрали себе форму выражения, предварительно тщательно взвесив, какое место в литературе эта форма сможет им обеспечить. Точно так же послания апостола Павла, проникновенные по своему стилю, ломающие традиции греческой литературы и отражающие упорную и яростную борьбу мысли с не поддающимся ей словом,– мысли, которая должна быть выражена во что бы то ни стало, пусть даже ценой нарушения азов грамматики. Вот именно это принуждение, столь мощное, что его иначе не объяснишь, как только наитием, осененностью, велением божиим, – оно-то и есть истинный источник творчества, а само творчество – только отблеск великой души. Какой же силой воздействия должна была обладать такая индивидуальность, когда с ее живым пламенем современники соприкасались непосредственно?..

В равной степени потрясающи сочинения мистиков, где слову надлежит выразить вещи, выражению не поддающиеся, и где оно отдает себя на верную службу таким состояниям души, для каких оно не было создано и какие, собственно, могли бы обойтись и без него. Слово у мистиков выступает иногда в качестве свидетельства несовершенства человеческой натуры, неспособной обойтись без слушателей и соучастников. Чары, проникнутые экстазом, восторгом, видениями, отливаются в словах, в которых жар души уже остыл. И единственным шансом для этого остывшего пламени остается соприкосновение с духовной средой, способной его раздуть вновь, иначе говоря с родственной мистической душой. Но такого рода встречи столь же редки, как встреча двух звезд в необъятной Вселенной. В повседневности остаются комментаторы, роющиеся в остывшем пепле.

Религия, человечество, народ, общество, идеи, идеалы – у всех у них есть свои апостолы, готовые отдать за них жизнь, выискивающие средства, как бы их поддержать, возвеличить, освятить. Естественным средством для этого является действие, деятельность, слово же выступает как бы заменителем, а зачастую бывает и результатом отказа от действия. Если обстоятельства не позволяют апостольской душе встать во главе церкви или религиозной секты, получить власть над народом или какой-либо человеческой общиной, например политической партией, единственным оружием тогда становится слово. Может быть, это некоторое злоупотребление величественным термином, но слово "апостольство" лучше всего определяет данную разновидность писательской деятельности. В последнем ряду таких обездоленных людей действия находятся старые государственные мужи или отставные генералы. Они пишут мемуары, брошюры, памфлеты, и те иной раз оказываются долговечнее деяний их авторов.

Те, кто считает, будто писателем надо родиться, получили бы здесь материал для сомнений. Пророк, апостол, политический деятель, вождь не видят в писательстве ни своей главной цели, ни своего истинного призвания: писательство оказывается одной из форм их деятельности, отнюдь не всегда полезной, нередко компрометирующей, иногда просто нежелательной. Писательство заменило им первоначальное призвание. Его поставили на службу идее, общественному благу, науке, и случалось так, что перо, вместо того чтобы закрепить победу идеала, за который оно боролось, добывало славу только самому себе.

Вот пример Жан-Жака Руссо. В "Исповеди" он рассказывает о своих прогулках между Парижем и Венсенном (две мили), которые он имел обыкновение прерывать по дороге недолгим отдыхом, причем всегда имел при себе что-нибудь для чтения. "Однажды я захватил с собой номер "Меркюр де Франс" и, перелистывая его на ходу, наткнулся на конкурсное задание-вопрос, предложенный Академией в Дижоне: прогресс науки и искусства способствовал ухудшению или улучшению нравов? Едва прочитал я эти слова, как вдруг увидел иной мир и стал иным человеком. В Венсенн я пришел в состоянии возбуждения, близкого к безумию. Дидро это заметил, я сообщил ему причину, и он тут же уговорил меня изложить свои мысли на бумаге и принять участие в конкурсе". В другом месте "Исповеди" Руссо добавляет несколько деталей. "Если и существовало когда-нибудь нечто похожее на внезапное вдохновение, то это было состояние, в какое я впал, прочитав о конкурсе". Руссо говорит о том, как билось у него сердце, как потемнело в глазах, как закружилась голова, признается, что упал под одним из придорожных деревьев и пролежал там с полчаса в диком возбуждении, а когда снова поднялся на ноги, вся жилетка была мокрой от слез. В рассказах Дидро и Мармонтеля событие выглядело иначе. Дидро себе приписывает инициативу, импульс, толкнувший Жан-Жака на головокружительную стезю воинствующего вольнодумца, в этих рассказах Дидро явно ощущается большая доля желчи. Остается факт внезапного осенения и открытия своего пути. Настоящий акт призвания.

Хотя призвал его голос Мысли, а не Искусства, Руссо сделался с тех пор писателем, шел от темы к теме, излагал историю любви, отображал живописную природу, мелодичной прозой поверял тайны собственного сердца. Значит ли это, что эпизод с конкурсной темой был простой случайностью, совпадением? Никоим образом. То было зерно, брошенное в почву, взрыхленную годами мечтаний и первых проб. Правда, до той минуты он мечтал о славе композитора, но у него в папке уже лежали и "Нарцисс" – маленькая комедия в прозе в стиле Мариво, и трагедия "Открытие нового света", и пригоршня миниатюр в стихах. Такой же материал для писателя бывает скрыт и остается не осуществленным у политиков и у вождей. "Анабасис" – дневник военной кампании, но есть у Ксенофонта и педагогический роман (прототип "Эмиля" Руссо), и воспоминания о Сократе, и исторические заметки. Наполеон, до того как обессмертить свое перо в прокламациях и описаниях собственных походов, в молодости писывал чисто литературные произведения. Юлий Цезарь, до того как создать "Комментарии"", занимался проблемами стилистики.

Внезапное пробуждение писательских намерений и способностей в человеке является неожиданным для него самого, и долго им вынашивается. Одна и та же общественная, политическая и религиозная страсть может воодушевлять тысячи людей, но только один среди них, Станислав Ожеховский 1, не довольствуясь криком на всяческих сеймах и сеймиках, претворяет все свои негодования, порывы, заботы, ненависть и надежды в великолепную, золотой чеканки прозу. Превышает ли он остальных интеллектом, способностями? Несомненно, но среди этих способностей есть одна, развитая сильнее, чем другие, даже если она долго и не давала о себе знать: способность почувствовать, сколько силы таится в слове и как эту силу можно сделать послушной.

1 Комментарии о писателях, имена которых выделены курсивом, см. в конце книги.

Есть разница между писателем, которого вдохновила идея, и писателем, призванным самим писательским инстинктом. Первый выбирает перо среди нескольких возможных орудий деятельности и, если оно было для него единственной возможностью, откладывает его, как только выполнит свою миссию. Для второго же творчество чаще всего прекращается вместе с жизнью. Как говорил Петрарка: "Scribendi vivendiqne mihi unus finis erit" ("Я перестану писать, когда перестану жить"). Это приводит иногда к столкновениям с обществом, становится причиной мучительных заблуждений и разочарований, иногда даже трагедий или грустных фарсов, если блестящий в прошлом поэт вдруг начинает писать театральные пьесы, рассчитанные на дешевый успех. Примером же разумного самоограничения был Вальтер Скотт. "Уже давно, говорит он, – я перестал писать стихи. Некогда я одерживал победы в этом искусстве, и мне не хотелось бы дождаться времени, когда меня превзойдут здесь другие. Рассудок посоветовал мне свернуть паруса перед гением Байрона". И он открыл для себя новую сферу творчества – исторический роман, где не имел соперников.

Нет более жестокого слова о писателе, как то, что он "кончился" или пережил свое творчество. С той минуты он начинает дрожащей рукой разрушать свою былую славу. Сильные личности вовремя откладывали предательское перо. Мицкевич был поэтом всего лишь несколько лет, и они дали все – от баллад до "Пана Тадеуша". После этого он жил и действовал как политик, публицист, лектор университета и апостол, закончил жизнь свою солдатом. Но во всех этих своих воплощениях он всегда оставался поэтом, потому что поэтическое творчество состоит не из одних только стихов: им является и вся жизнь истинного поэта. Однако чаще всего происходит так, что писатель не в силах вовремя отказаться от своего дела и тешит себя заблуждением, будто добытое мастерство сможет заменить ему свежесть импульсов и яркость воображения. "Если кто-нибудь просит у меня новых стихов, а я их уже больше не пишу,признавался старый Сюлли Прюдом, – я открываю ящик стола и вынимаю наугад первый попавшийся незаконченный отрывок. Тотчас же давнишние рифмы возвращают мне состояние духа, некогда их породившее. Откликается молодость, и прежние чувства согревают сердце, снова бьет иссякший родник".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю