355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Парандовский » Алхимия слова » Текст книги (страница 3)
Алхимия слова
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:17

Текст книги "Алхимия слова"


Автор книги: Ян Парандовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)

Не всякий, кто пишет и публикует написанное, является писателем. Не говоря уже о графоманах, даже многие авторы полезных книг, будь то поэмы, драмы, романы, никогда не войдут в литературу. Лишь самые начальные стадии письменности настолько либеральны, что принимают всех, даже скромнейших тружеников слова; прилежный рифмоплет имеет тогда такие же шансы на бессмертие, как и настоящий поэт, если его голос звучит в пустоте немого столетия. В ходе истории проявляется все большая строгость. Это очень хорошо выразил в своем "Словаре" Вольтер, заявив: "Тот, кто не читал ничего, кроме романов, и сам ничего, кроме романов, не написал, кто без всякого искусства кое-как состряпал одну-две пьесы или, не обладая никакими знаниями, склеил несколько проповедей, – тот никогда не войдет в литературу". Вольтер употребил выражение gens de lettres – "люди литературы", то есть литераторы, в наше время это определение получило профессиональный смысл. Если бы постулат Вольтера ввести в статут Societe des Gens de Lettres – Общества литераторов, эта почтенная организация сразу же лишилась бы большинства входящих в ее состав членов.

Вполне будничным и обыкновенным стало слово "автор", и никому даже в голову не приходит, что автор – это самый почетный титул писателя. Латинское слово auctor – происходит от глагола augere – увеличивать, умножать. Этим именем венчали победоносных военачальников, кто своими завоеваниями расширял границы государства. Таким образом, звания "автор" заслуживал бы лишь только тот писатель, кто по-настоящему умножал духовные богатства народа, завоевывал для него новые области в сфере прекрасного. Но уже издавна этим потрепанным титулом величают даже составителей сонников.

Римляне различали четыре рода artificum – художников слова: ораторов, поэтов, философов, историков. Такое разделение сохранялось веками, и только в последних поколениях область литературы в узком смысле свелась к тому, что англичане называют fiction – вымысел. В трудах, посвященных истории литературы, кроме поэзии, драмы и романа, о прозе небеллетристического характера встречаются лишь скупые упоминания, а учебники литературы не делают даже и этого. Рецензенты готовы каждой театральной несуразице в форме пьесы или посредственной небылице в форме романа посвятить максимум внимания и длиннейшие критические статьи, но при этом они даже по имени не знают авторов эссе, философов, историков, чей ум, эрудиция, стиль должны были бы обеспечить им внимание и уважение в царстве литературы.

Не будем в этой книге забывать, что ораторское искусство гордится именами Демосфена и Цицерона, Боссюэ и Скарги; что в нем, в ораторском искусстве, кристаллизовался культ прекрасного слова, что оно первое и наиболее всесторонне этим словом занялось, вырабатывая как общие принципы стиля, так и его особые приемы, что именно ораторскому искусству обязана художественная проза почти всей своей красотой, огромным запасом фразеологии в разнообразнейших оборотах, концептах, сравнениях, передающихся по наследству со времен далекой древности и до сегодняшнего дня, множеством замыслов в области тем, ситуаций, мотивов, вокруг которых неизменно кружатся перья драматургов и романистов, что, наконец, сама поэзия – ars sanctissima poesis – "священнейшее искусство поэзии" – многим обязана своей сестре красноречию. Прежде чем стихи привыкли к равному числу слогов в строке, прежде чем они расцветились рифмами, и то и другое уже было достигнуто гармонией изысканного красноречия. Правда, ныне трудно это все себе представить, когда слушаешь современных ораторов.

Философия и история вышли из круга художественной литературы. Следуя примеру других наук, в первую очередь точных, они считают, что достаточно лишь четко и ясно выразить мысль, сделать ее доступной для понимания других или, как говорили в средние века, scribere distincte et perspicue – писать отчетливо и ясно, что, впрочем, для многих в настоящее время является недосягаемым идеалом. Однако были времена, когда философы прибегали к гомеровскому гекзаметру и он праздновал триумфы под пером Ксенофана и Эмпедокла, когда Лукреций стихом, словно отлитым из бронзы, излагал учение Эпикура. Платон сделался выдающимся мастером диалога и одним из величайших мастеров прозы. Бэкона Веруламского, Декарта, Лейбница, Шопенгауэра, Бергсона не упрекали в легкомыслии за то, что композиции своих фраз они уделяли не меньше внимания, чем построению своих философских систем.

Ученый Л. П. Кушу изучил и обработал рукописи Паскаля, он описал, как перо философа боролось со словами, как оно отбрасывало выражения слабые и банальные, выискивало звучные и неизбитые фразы, как оттачивал Паскаль каждую мысль, освобождая ее от излишнего балласта, от тряпья и оберток, делал ее четкой, краткой, почти нагой.

Литература с гордостью произносит имена Геродота, Фукидида, Саллюстия, Тацита. Цицерон назвал историю genus maxime oratorium – высшим родом ораторского искусства, так понимали историю в античности, в средние века, в эпоху гуманизма. Наш Галл Аноним моделировал, скандировал, почти пел каждую фразу своей "Хроники", Кадлубек, несколько манерный из-за претенциозной запутанности своих стилистических орнаментов, был тем не менее замечательным писателем своего времени, а Длугош остался таковым и для позднейших времен. Блистательными мастерами стиля, подлинными художниками слова были историки XIX века: Маколей, Ренан, Шайноха, Кубаля! Их высокое искусство оказало влияние на художественный уровень исторического романа. Если бы не обаяние стиля, сочинения Ипполита Тэна были бы похоронены вместе с его теориями: теории эти мало волнуют нас сегодня, но мы не можем остаться равнодушными к великолепию картин, которые Тэн дает в описаниях своих путешествий и в очерках об искусстве. К сожалению, в нашу эпоху историк, заботящийся о стиле, может этим подорвать свой авторитет в науке. Но это явление временное, наступит день, когда искусные перья оживят чары исторических исследований.

Философия некогда включала в себя все математические науки, все естественные и некоторые из гуманитарных. Еще Ньютон считал себя философом, еще первый термометр назывался "философским инструментом". XIX век настолько дифференцировал науки, что каждая стала работать собственными методами и пользоваться собственной терминологией. С литературой они не хотят иметь ничего общего, только время от времени поставляют ей материал, как, например, Метерлинку ("Жизнь пчел", "Великая феерия" и так далее), что не мешает им относиться свысока к этим произведениям из "пограничной сферы". Но все же иногда и ученый прибегает к художественному слову: Фламмарион, Бёльше, Седлецкий. И здесь никогда не исключена возможность появления шедевров.

Автором одной из самых ранних работ о стиле был естествоиспытатель Бюффон. Его знаменитая речь в Академии – "Речь о стиле" – может рассматриваться как манифест художественной прозы, а его афоризм "Стиль это человек" стал девизом бесчисленных критических работ. Бюффон собственным творчеством дал ответ на вопрос, когда ученый оказывается одновременно и писателем. Флуранс в исследовании "Рукописи Бюффона" раскрыл нам секреты его мастерства. Бюффон по многу раз переписывал или заново диктовал каждую главу своих "Epoques de 1а nature" ("Периоды природы"), стараясь дать одновременно и научное описание мира, и произведение искусства. Он по праву занял место среди классиков французской прозы.

Границы писательского искусства нельзя устанавливать ни по литературным жанрам, ни, еще того меньше, по тематике. Если же так иногда и поступают, то просто подчиняются предрассудкам своей эпохи. Роман в XVIII веке и даже еще в начале XIX не считался произведением искусства; для нас же он несколько заслонил собой полноценность иных жанров прозы, таких, как эссе или диалог. Бывали эпохи, когда поэзия затмевала прозу, хотя и уступала ей по качеству; и в наши дни еще страницы с неровными строками, рифмованными или нерифмованными, представляются нам чем-то более возвышенным, нежели страница поэтического, но сплошного текста, где строчки вытянуты в линейку.

Мне известна только одна история литературы, которая не ограничивается тем, что обычно принято называть литературой. Это "Cambridge History of European Literature" – "История европейской литературы" в четырнадцати томах, изданная в Кембридже в 1907-1916 годах. Там не только литература, но и философия, политика, экономика, парламентское красноречие и религиозные брошюры, газеты и журналы, даже частные письма, уличные песенки, отчеты о путешествиях, о спорте, вплоть до домашних записок, кулинарных рецептов и правил хорошего тона. Если в таком подборе материала и есть некоторый перегиб, то он оправдан, так как обширно и ярко дана литературная панорама каждой эпохи. Но если бы в этой книге мы стали следовать примеру Кембриджа, то оказалось бы погребенным и само понятие "писатель". Нельзя этим словом нарекать всякого, кто только прибегает к искусству письма. Черты, характерные для писателя как художника слова, надо искать в его фантазии, вдохновении, в глубоко человеческом понимании мира, в заботе о выборе художественных средств, какими наиболее полно можно вызвать задуманное им впечатление – эстетический эффект, эмоциональный, интеллектуальный, – и, наконец, а может быть, прежде всего надо искать в его собственном стиле.

ЖИЗНЬ

Ни в одном виде искусства нет такого разнообразия человеческих типов и профессий, как в литературе. Есть в ней святые, папы, императоры, короли, вожди, государственные мужи, завоеватели, пионеры, авантюристы, солдаты, ученые, артисты – различные слои общества, любая профессия, ремесло найдет в литературе своих представителей. Перо никому еще не наносило ущерба в таких размерах, как кисть, долото, музыкальный инструмент, до которых не могли унизиться королевские, рыцарские или дворянские руки в определенные эпохи. Эта всеобщая распространенность занятий литературным трудом привела к чрезвычайному разнообразию психологических типов творцов в искусстве слова. Люди светские и затворники, аскеты и пьяницы, голубиные сердца и хищные души перемешиваются с героическими личностями, безумцами или преступниками; не существует такой разновидности человеческого характера, которая не могла бы сослаться как на своего представителя на какое-нибудь знаменитое или известное имя в литературе. Человечество сделало из литературы как бы свою палату представителей, а потому наряду с личностями исключительными в ней достаточно и спокойных, уравновешенных, благоразумных индивидов, ничем не отличающихся от большинства людей.

Но писатель редко определяется одним характером. Посредством воображения, дара проникновения и преображения он создает в себе несколько индивидуальностей или хотя бы намечает контуры иных существ, жизнью которых ему жить не довелось. То, что называлось Оноре де Бальзак (уже одно это "де" – плод воображения), было заполнено огромной толпой человеческих существ, и каждого из них хватило бы на целую жизнь, заканчивающуюся славой или богатством, нуждой или тюрьмой. Там были финансист и антиквар, мистик и шарлатан, шеф полиции и преступник. Человек, встретившийся в Абиссинии с купцом по имени Артюр Рембо, никогда бы не догадался, что перед ним поэт и автор "Une saison en enfer" ("Сезон в аду"). Жизнь Шекспира протекала довольно бурно и не была лишена приключений, но все же ему не приходилось хаживать под руку с королями; однако их души были ему настолько понятны (сами короли это признавали), что в нем непременно должно было таиться нечто королевское. Этого никогда не понять кретинам, рыскающим по дворцам елизаветинской эпохи в поисках настоящего автора шекспировских трагедий.

В определенные эпохи литературу творили люди одного общественного слоя, например дворянского, или одной общественной касты, например духовенства; в таких случаях их образ жизни, воспитание, наклонности оказывались схожими, и те же черты сходства отражались и в их произведениях, несмотря на то что характеры авторов были различны. В иные же эпохи в литературу входили или, вернее сказать, врывались непосредственно из политической жизни – с форума или из военного лагеря, – и "баловаться пером" можно было лишь в перерывах между куда более серьезными занятиями. Раб или вольноотпущенник в Риме мог тратить свое время на посещение игр; у римского гражданина были иные обязанности, и Цицерон – этот литератор до мозга костей – отдавал дань всеобщему предубеждению против занятия литературой, когда называл ее studia minora – последняя по значению умственная работа – или же artes leviores искусство мелкого калибра. Только какой-нибудь физический недостаток или изъян, который окружающие осуждают или же с пожатием плеч прощают как некое чудачество, могли заставить уважающего себя человека полностью отдаться литературе. В ряде эпох военные, политики, придворные уделяли литературным занятиям только моменты передышки, опалы, вынужденного бездействия.

И если приглядеться внимательно, легко убедишься, что в истории литературы встречается несравненно больше биографий бурных, авантюристических, насыщенных приключениями, борьбой, переменой профессий, переменой фортуны, нежели спокойных, нарушаемых лишь сомнениями в ценности своего творчества. Причина кроется в материальной необеспеченности литераторов. Потому что литература никогда не давала писателю безбедного существования с начала его карьеры, а часто бывало и так, что она вообще не приносила никакого дохода.

"Не знаю, почему это получается, что сестрой таланта оказывается нужда". Слова эти принадлежат Петронию, но сам факт имеет многовековую давность. Длинную вереницу литераторов-нищих открывает Архилох: еще на заре греческой лирики он протягивал руку за подаянием. За ним тянется толпа измученных и голодных; среди многих забытых вроде Глатиньи сверкают имена Марциала, Камоэнса, Вийона, Торквато Тассо, Верлена, Вилье де Лиль-Адана, Норвида. Разве всех перечислишь? Некоторые из них творили всю жизнь, другие после краткого периода блеска умирали всеми забытые. Если писатель не располагал состоянием, ему нечего было и мечтать о том, что его удастся добыть литературной работой.

Финансово-экономического обзора истории литературы пока что не существует. Если же он когда-нибудь будет сделан, в нем найдут себе место подробности, касающиеся материального быта писателей, денежного вознаграждения за их творческую работу и, наконец, каким образом общество в разные эпохи выполняло свои обязанности в отношении творцов его литературы. Уже в одной из первых глав этого экономического обзора мы услышали бы слова из "Одиссеи": "Кто стал бы чужаков искать по свету и приводить к себе на родину? – говорит Евмей Антиною. – Разве только таких, кто для его родной земли окажется полезен; таких, как прорицатель, врачеватель болезней, плотник или богами вдохновленный певец, услаждающий нам сердце песней. Такие всюду желанны, на всем свете..."

Выходит как будто, что поэт находился в числе редких и ценимых специалистов, мог рассчитывать на радушный прием и на приличное вознаграждение. Это были те самые аэды, которых мы встречаем в "Одиссее" при царских дворах, пользующиеся почетом столь большим, что само собой напрашивается подозрение, не изобразил ли Гомер вместо горькой действительности некий идеал или постулат. И эти самые аэды странствовали еще пару веков по Греции, не очень-то уверенные в своем благополучии, поскольку один из них, автор "Гимна Деметре", просит богиню послать ему в награду за песню хлеба в достаточном количестве.

На страницах такого экономического обзора далее найдут место суммы вознаграждений, какие поэты – трагики и комедиографы – получали на дионисийских конкурсах, и суммы почетных дотаций, таких, какие, например, получил Геродот от правителей Афин. Не знаю, удастся ли установить доходы Пиндара за воспевание победителей спортивных состязаний. Можно допустить, что они были значительны, потому что оды заказывались или царями, или титулованной знатью, или богатыми городами, искавшими себе славы, увенчивая славой своих граждан.

Из следующей главы мы узнали бы, что в III веке до н. э. римский сенат даровал "Скрибам" (писателям) и "гистрионам" (актерам) право собраний и совместных богослужений в храме Минервы на Авентинском холме, что можно принять за возникновение первого профсоюза литераторов; по-видимому, литераторы находились не в особенном почете, если их объединили с таким явно презираемым цехом, как гистрионы. Эта голытьба зарабатывала себе на хлеб, составляя тексты для народных празднеств, складывая эпиталамы и эпитафии для знатных граждан, секретарствуя у государственных деятелей и выискивая всяческие иные способы заработка, известные с тех пор их коллегам в последующих поколениях и практикуемые ими по сей день.

Общество с большим трудом усваивает истину, что литература заслуживает поддержки. Энтузиазм, с каким принимаются некоторые литературные произведения, обожание, каким дарят некоторых авторов, здесь мало что меняют. В честь Софокла воздвигали алтари, потому что считали, что его поэзия божественного происхождения, но никто не заботился о его благосостоянии, да он и сам не ждал этого от своих сограждан. Даже когда при Птоломеях или во времена империи были сделаны попытки опекать и поддерживать литературу, то они выразились или в случайных проявлениях монаршей милости, или хотя и в постоянных жалованьях, но выплачиваемых не за литературный труд, а за проводимую параллельно полезную деятельность писателя в должности, например, директора библиотеки или преподавателя красноречия. Все это были вознаграждения за имеющиеся заслуги, а не для облегчения молодым талантам борьбы за хлеб насущный – об этом не могло быть и речи.

Красивые слова из "Одиссеи" о "песни, услаждающей нам сердце", можно было повторить во многие иные эпохи, например во времена трубадуров, когда поэту платили за наслаждение, какое он доставлял. Чаще, однако, платили за славу. Цари, полководцы возили за собой историков и поэтов, чтобы первые описывали, а вторые воспевали их победы. Заботились о своей славе и города. Исходя из опыта прошлого, который сохранялся в людской памяти благодаря писателям, новые поколения хлопотали о создании таких памятников и для себя и готовы были платить за них не скупясь, лишь бы они льстили их гордости.

Пропаганда возникла и заработала, еще будучи безымянной. Август сумел впрячь в свою политику и мечтательного Вергилия (deus nobis haec otia fecit – бог даровал нам это благоденствие, говорится об Августе в первой эклоге) и неуступчивого Горация. Август пользовался услугами и множества других поэтов, чьи имена из-под развалин веков отзываются едва слышным шепотом. Мы знаем о его щедрости, нам известны даже кое-какие статьи из его бюджета, предназначенные на литературу, но сам он не был склонен этим похваляться. В "Monumentum Ancyranum", заключающем в себе его политическую автобиографию, он подробно перечисляет, сколько гладиаторов выставил на арену, сколько диких зверей дал убить для развлечения римлян, в перечне возводимых им сооружений не забыл упомянуть ни одного моста, ни одного канала, но зато ни словом не обмолвился о материальной поддержке литературы, будто ему даже неловко было об этом упоминать.

Хотя многие историки в каком-то ослеплении стараются превзойти один другого в похвалах Августу, на самом деле это был политик без сердца, без совести и без воображения. В самом начале своей политической карьеры он был соучастником тяжкого преступления – убийства Цицерона, которому он лично стольким был обязан; позже уничтожил Корнелия Галла, которого не спасли от мести разъяренного тирана ни школьное товарищество, ни поэтический талант. Еще большим позором в период его правления было изгнание Овидия. Август до конца жизни так и не проявил добрых чувств, элементарного человеческого понимания, с тупым упорством не желал он смягчить условий изгнания, не задумывался и не желал знать, какую бесценную человеческую жизнь обрек он на гибель. Подобных случаев, возможно и не таких известных в период его правления, довольно много, например, славный оратор Кассий Север, изгнанный на греческие острова, погиб в нужде. Запах гари от сожженных по приказанию Августа книг Лабиена проступает даже сквозь фимиам историков.

К счастью, жил при Августе человек несравненно более высокой культуры Меценат, и он выручал императора в деликатных вопросах, касавшихся взаимоотношений с писателями и влияния на их творчество. В личности Мецената сосредоточились черты, которые затем каждая эпоха повторяла в разных вариантах. Знатного происхождения, богатый, с неутоленным авторским тщеславием литератор-дилетант, которому врожденный такт и искренняя любовь к искусству не позволили превратиться ни в сноба, ни в графомана, он обладал достаточным вкусом, чтобы чужую хорошую поэзию ценить больше собственной. Не чуждый тщеславия, Меценат ждал от поэтов хвалебных посвящений, хотел, а может быть, и требовал, чтобы его имя упоминалось как можно чаще в строфах, которым бессмертие было обеспечено. И все его материальные затраты с лихвой ему оплатились: Гораций в благодарность за небольшую усадьбу перенес его на своих крыльях через двадцать веков, и имя Мецената стало почетным, стало лозунгом, символом.

Если бы Августа нам блаженные боги вернули,

Если бы вновь Меценат был возвращен тебе, Рим! 1

– вздыхал сто лет спустя у себя на чердаке бедный Марциал.

1 Пер. H Шатерникова.

Марциал, торгуя лестью, уже дорого не брал и за скромную плату был готов писать что угодно и о чем угодно. Бегал за грошом туда, куда Гораций не сделал бы и шага за кошельком с золотом. В Марциале обрел себе символического представителя многочисленный род литературных нищих, людей, одаренных крупным талантом, умом, уверенных в своей ценности и тем не менее обреченных на вечное попрошайничество и на славу, которая при жизни не спасала их от презрения, а после смерти влекла за собой напоминания об унижениях, компромиссах, лжи, лицемерии.

Нельзя отрицать, что в плачевных условиях, в каких приходилось жить писателям всех времен, не имевшим собственного состояния, литература многим была обязана меценатам. Наш Яницкий пропал бы в безвестности на Жнинских болотах, если бы его не поддержали сначала Кшицкий, позднее Кмита, причем последний был патроном и не особенно приятным, и не особенно щедрым.

Эпоха гуманизма – золотой век меценатства. Великие мира сего настойчивее добивались внимания писателей, чем писатели искали их милости. Петрарка защищался от меценатов, не желая ущемлять своей независимости. А бенефиции лились на него между тем щедрой струей: он был каноником в Ломбез, в Парме, в Падуе, в Карпантра; папы и короли оделяли его дарами. Поджо Браччолини, вышедший на улицы Флоренции с пятью лиарами в кармане искать счастья, после бурной и полной трудов жизни получил возможность отдохнуть на собственной вилле с прекрасным садом, и если удовольствовался столь малым, то только потому, что был цыганом-кочевником по натуре и идиллически скромным в своих потребностях.

Совсем иное дело его соперник Филельфо. Тот просто-напросто брал с вельмож дань в размерах, зависевших от их состояния. С Лодовико Моро он брал 250 дукатов, с Пьетро Медичи – 100, с Борсо д'Эсте и с епископа Мантуанского – по 50. Род Сфорца он буквально шантажировал с помощью поэмы "Сфорциада", работу над которой то возобновлял, то откладывал в зависимости от поступления дотаций. Сфорца так боялся, что Филельфо в один прекрасный день возьмет да и бросит поэму, что поучал своего казначея: "Ни в коем случае мы не должны его потерять. Не приведи господь он узнает, что мы его обманываем, тогда он прекратит работу над великолепным творением, призванным прославить наш род. Это будет ужасно".

То был один из редких периодов всеобщего уважения и преклонения перед литературным трудом. Когда в 1416 году Леонардо Бруни представил Флоренции первый том своей "Истории", он и его потомки были освобождены городом от налогов, для того чтобы – как гласил декрет – "получить достойную благодарность народа за увековечение славы республики". И короли тогда тоже решались на красивые жесты. Альфонс Арагонский у себя в Неаполе назначил хорошее жалованье из своей казны Антонио Беккаделли, подарил ему два дворца и виллу; Джаноццо Манетти получал у него 900 дукатов ежегодного жалованья и доходы от продажи соли, а кроме того, был пожалован не менее ценной грамотой. "Мессир Джаноццо, – писал король, – вы освобождаетесь сей грамотой от посещения дворцовых ассамблей. Посвятите себя литературным трудам, ибо с нас достаточно почета и славы уже от одного вашего пребывания у нас".

Французские короли в таком стиле не обращались к протежируемым ими авторам, у них писатели получали жалованье в качестве дворецких, как Клеман Mapo, или придворных обойщиков, как Мольер. И лишь Расин носил почетный титул "историографа", но за это был обязан принимать участие в военных кампаниях. Польские короли проявляли больше великодушия, щедро награждая Миколая Рея, хотя он и допекал их своим кальвинизмом, или назначая Шимоновича "поэтом его королевского величества", с чем было связано получение разных бенефиций. Такая должность под названием "поэт-лауреат" при английском дворе существует и поныне.

В XIX веке три живописца – Энгр, Жером и Веттер – изобразили трогательную сцену, где Мольер, к удивлению и негодованию двора, представлен сидящим за столом Людовика XIV. Поступая таким образом, художники положились на достоверность анекдота, приведенного в дневнике горничной Марии-Антуанетты. В действительности же ничего подобного никогда не случалось, потому что в ту эпоху можно было быть гением и подметать полы в королевских передних.

Трое названных художников внесли в историю поправку XIX века, в начале которого Наполеон сказал: "Если бы Корнель был жив, я сделал бы его маркизом". Однако за время своего правления он давал титулы генералам, а не поэтам, и даже жалованье, назначаемое им поэтам, было куда скромнее, чем то, какое платил Людовик XIV. Правда, во времена Наполеона не существовало поэтов, равных Корнелю. Это с уст императора сорвались полные раздражения слова: "Говорят, во Франции нет поэтов, а что скажет по этому поводу министр внутренних дел?" В истории литературы найдется несколько имен, которым перо принесло высокие титулы: Петрарка стал дворцовым комесом, Теннисон – лордом, д'Аннунцио – князем ди Монтеневозо, Метерлинк – графом.

История меценатства изобилует примерами, где самолюбию писателя приходилось терпеть унижения. Меценат со всей очевидностью понимал, что недостаточно привилегий рождения, власти, состояния, чтобы выдержать сравнение с наивысшими духовными ценностями, которыми обладал художник. Меценат подавлял его тогда своим богатством и находил огромное наслаждение в чувстве превосходства над человеком, переросшим его духовно. Он мог это делать инстинктивно, неосознанно, как почтенная идиотка мадам де Саблиер, которой Лафонтен был обязан даровым хлебом и которая писала в одном из своих писем: "Я распустила весь дом, оставив только собаку, кошку и Лафонтена". Но можно ли этим возмущаться, если даже Малерб, сам поэт, не побоялся сказать, что "поэты для общества ненамного полезнее игроков в кегли"?

Как современные миллионеры платили Бёрду деньги за обещание, что он их именем назовет горы на Южном полюсе, совершенно так же и в давние времена писателям платили за посвящения, за вступительные речи, за любое проявление преклонения вроде именинных и свадебных песен или эпитафий по усопшим. Кто был половчее и лишен совести, торговал одновременно и похвалами и клеветой вроде Аретино, ему короли платили за то, что он их славил, и за то, чтобы не поносил, Вольтер точно так же умел всяческими способами выуживать деньги и подарки от монархов своего времени. Еще Наполеон уговаривал Гёте посвятить какое-нибудь произведение царю Александру. "Сир, – ответил Гёте, – это не в моих обычаях. Я никому не посвящаю моих книг, чтобы позже об этом не жалеть". На что Наполеон возразил: "Великие писатели времен Людовика XIV думали иначе". "Верно,– согласился Гёте, – но вы, ваше величество, не станете отрицать, что им не раз приходилось сожалеть об этом".

Гёте знал, что говорил, потому что по собственному опыту знал цену просвещенной знати. На протяжении многих лет сносил он капризы герцога Веймарского, от которого зависело его благополучие. Герцог, увлекавшийся французской драмой, принуждал Гёте и Шиллера переводить Вольтера, вмешивался в их творчество, не хотел ставить "Орлеанскую деву", потому что пьеса не понравилась его любовнице, – короче говоря, вел себя как сноб или директор театра, запутавшийся в интригах актрис.

Самой большой бедой писателей было отсутствие авторского права болезнь всех времен.

В готских далеких снегах под знаменами Марса суровый

Ревностно центурион книжку читает мою.

Стих распевается мой, говорят, и в Британии дальной,

Попусту! Мой кошелек вовсе не знает о том 1.

Эти стихи Марциала могут служить эпиграфом к истории эксплуатации писателей.

Издатели действовали как пираты, обманывали, уклонялись от выплаты гонорара, и все им сходило безнаказанно. По римским законам в книге ценился лишь материал и работа переписчика; даже подделки не преследовались, и можно было под именем известного писателя выпустить фальшивку. В позднейшие века автор искал защиты в "королевских привилегиях", в разных путаных правовых условиях, договаривался с издателями и даже сам занимался продажей своих творений, пока ему не опостылевала эта мелочная торговля. Вот выражение презрительной щедрости на титульном листе "Песни" Яна Кохановского:

Я никому иль многим, может быть,

Плод вдохновенья отдаю задаром.

Издателю придется вам платить

Торгует он поэмой, как товаром. 2

1 Пер. Н. Шатерникова.

2 Пер. А. Сиповича.

Даже драматург не мог рассчитывать на честное вознаграждение. Во времена Шекспира конкурирующие театры нанимали людей, обладавших хорошей памятью, и те, прослушав раз или два новую пьесу, восстанавливали затем ее текст, разумеется с произвольными изменениями, и в таком виде она входила в репертуар театра-конкурента вопреки воле автора и вразрез с его интересами. Еще при Наполеоне директор театра, если он не был в слишком дурном настроении, давал автору луидор после спектакля: даже огромный успех пьесы не мог вытянуть ее автора из нужды. В Англии первым поэтом, зарабатывавшим на жизнь пером, был Александр Поп, которому перевод Гомера принес 9000 фунтов, что по тогдашнему курсу составляло значительное состояние. "Благодаря Гомеру, – говорит Поп в одном из стихотворений, – я могу жить, не задалживая ни одному принцу или вельможе".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю