355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яцек Дукай » Собор (сборник) (СИ) » Текст книги (страница 19)
Собор (сборник) (СИ)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:36

Текст книги "Собор (сборник) (СИ)"


Автор книги: Яцек Дукай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

Ты просмотрел еще парочку, взял из другого ящика ― одно и то же. В следующий ящик ― опять. И в четвертый… И вроде бы ничего нового, но, перематывая кассету, под самый конец ты заметил какую-то суету, размазанные в смикшированных неестественным темпом передвижения кадрах ярко-красные пятна. Ты переключился на обычную скорость. Того парнишку, которым пользовался герой этого фильма ― как раз убивали его недавние любовники. Ты опять отмотал пленку, увидел его лицо: пару месяцев этот пацан жил тут, с вами, у Милого Джейка он был еще до того, как тебя привезли из пустыни, от Якко. Пару недель назад он исчез, только сам ты предполагал, что он это от наркоты, потому что кололся он на полную катушку. Звали его Гуйо, родом хлопец был из Бангкока, когда-то ты с ним даже подрался за пачку жвачки. По-английски он говорил паршиво ― в фильме же, в то время, как смуглокожая девица резала ему живот окровавленной бритвой, свои отчаянные, истерические мольбы он визжал фальцетом с безошибочным акцентом Новой Англии.


СЕЙЧАС

Потому что мир жесток, и даже сладеньким семейным фильмам из видушки Джейка не удалось этой очевидной для Пуньо истины подделать. Это жестокость дикого хищника из джунглей, что появляется на экране лишь на мгновение, чтобы в убийственном бешенстве перебить половину экспедиции, а потом столь же неожиданно исчезнуть в чащобе: люди станут кричать, плакать и проклинать зверя, как будто до них не доходит, что это было всего лишь животное. Зло же в нем воплощает своим искусством режиссер. По-настоящему жестоким можно быть только лишь перед лицом человека, иначе, кто бы назвал это жестокостью?

Пуньо же не уважал никаких иных законов, кроме закона джунглей, и даже теперь, заключенный в карцере собственного тела, в мчащейся сквозь ночь, сквозь проходящую грозу колышущейся карете скорой помощи, даже теперь, полусознательный в успокоительном растяжении между вчера и сегодня – он не назовет этих людей жестокими. Фелисита Алонсо, Девка ― возможно, она ему враг, а может, приятель, возможно, мать, которой у него никогда не было ― только все это "возможно", все это лишь временами и не на самом деле. Ненавидеть Пуньо умеет превосходно, но вот осуждать он попросту не умел.

Проститутки с площади Генерала не рассказывали им о справедливости, их просто бы высмеяли. Проститутки с Площади Генерала рассказывали им про Бога, потому что Бог всемогущий, а это уже что-то значит. Бог может быть и добрым, только вот это значит уже меньше. А вот справедливость не значит вообще ничего, слово это ― словно пустой взгляд Пуньо, и хотя он с легкостью переведет его на пять языков, в любом из них это слово звучит одинаково смешно.

"Это мой нож, – говорил Хуан, – а вот это его нож, но если бы у меня была пушка, такое было бы справедливо, потому что тогда я бы пальнул ему прямо в рожу, и делу конец".

Ха, вот такую справедливость Пуньо понимал. А ведь он испытывал жалость, ощущал горечь, чувствовал злость и гнев, ну понятно же, что все это он чувствовал. Если бы он увидел этого двухметрового охранника, сидящего в ногах носилок и с трудом притворяющегося, будто читает ― если бы увидел эту в какой-то степени символическую картину, возможно, он смог бы ясно и понятно для других объяснить свое собственное отношение: "Это у них пушки".

Но он не увидит. Они все едут. Пришлось притормозить, потому что на шоссе была авария, восемнадцатиколесную платформу, забитую перевозимыми на бойню лошадями, занесло на мокром асфальте и влепило в припаркованный не по правилам бьюик. Кювет и поле за шоссе покрыты телами лошадей с темной и блестящей от дождя шерстью, лошадей мертвых и все еще живых. Шоссе перекрыли, повсюду бегают полицейские в непромокаемых пелеринах, с фонарями и коротковолновыми рациями. Проблесковые маячки стоящей в придорожной глине кареты скорой помощи светятся желтым и красным; к счастью, кареты скорой помощи каравана никаких отличительных знаков не имеют, потому-то их никто и не задерживает для предоставления немедленной помощи. Гроза практически закончилась, громы и молнии уже не бьют, тем не менее, снаружи доносится то один, то пара выстрелов – это те люди, те люди, словно тени на дожде, шагающие в грязи и крови и добивающие умирающих животных. Эти звуки Пуньо слышит, хотя и не понимает, что они означают. Но догадывается.

В это мгновение в его догадках существует целый мир.

Пуньо всегда жил среди тайн.


ТАЙНА

Он выглядел словно огненный ангел. Ты увидал его из окна туалета, как он бежит через парк, в сторону внешней ограды и замкнутой ею запретной зоны, а блеск, бьющий от его снежно-белых крыльев, творит в ночной чаще высоких деревьев быстро проплывающие по фону, глубокие тени.

Это был всего лишь первый месяц твоего пребывания в Школе; ты до сих пор считал ее какой-то современной, прогрессивной версией исправительного заведения. Посреди ночи тебя разбудил плач Рика; ты отругал его и отправился отлить. А там, под окном сортира происходила охота на горящего ангела.

Только ты тут же сориентировался, что никакой это не ангел. Он был намного ниже тех мужчин в мундирах, которые за ним гнались. Это был ребенок. Ты прижал лицо к грубо зарешеченному снаружи, ледово холодному окну. Но не мог быть он и ребенком. Он лопотал этими своими крыльями и светился, и бежал как-то совершенно не по-детски, не по-человечески. Один и второй раз ты заметил бледный овал его лица. Это даже и не лицо было. Что-то сжалось у тебя в желудке. Не страх, нечто более тонкое, что гораздо сложнее описать.

А тот все еще пытался убежать, хотя они его уже окружили, отрезали от темной чащобы парка и внешней, пограничной стены. Вдруг он закричал; ты услышал этот крик сквозь плотно закрытое окно, сквозь толстенные каменные стены: высокий, отчаянный, птичий визг, чудовищно вибрирующий на вздымающейся ноте. А замолк он неожиданно и вдруг ― тогда ты этого не понимал, до тебя дошло значительно позднее: крик преследуемого перешел в ультразвук, и потому-то бешено разлаялись все гончие в соседней псарне. Возможно, это был и не ангел, но уж наверняка не человек.

Той ночью тебе было трудно повторно заснуть, хотя Рик, упившись собственными слезами, уже погрузился в болезненную дремоту и тишины не нарушал. Горящий ангел. Именно с того момента ты начал менять собственное отношение к Школе. То ночное откровение раскрыло твои глаза на необычность ситуации, которую бы ты, в противном случае, долго бы не замечал, лишенный масштаба для сравнения. Но теперь ты знал, тебе это подсказали герои триллеров из видеомагнитофона Милого Джейка, подшепнула священная тишина огромного, старого дома: в Школе есть какая-то Тайна.


НАЧАЛЬНОЕ ОБУЧЕНИЕ

Огромное внимание уделялось языкам. Английский, но еще и португальский, на котором, что ни говори, но ты не умел ни читать, ни писать, да что там, даже правильно разговаривать; а также языки синтетические, и кодовые, и компьютерные ― в этом случае, начиная от языков высшего порядка, а заканчивая машинными, основанными исключительно на записях единиц и нолей. Поэтому переход к математике был весьма щадящим, практически незаметным.

Ты и вправду не замечал в нем ничего ненормального (да и какой была твоя норма?), не протестовал против программы обучения, которая никак не соотносилась с уровнем твоего предыдущего образования и воспитания, с твоим происхождением и возрастом; это было не то место, где можно было бы свободно протестовать; это были не те люди, которые бы подобного рода протесты терпели; но и ты сам не был подготовлен к такому способу мышления, которое позволяет бунтовать против реальности. Реальность принимаешь, либо же реальность не принимает тебя, и только тогда уже по-настоящему делается паршиво.

Так что учился ты усердно. И вовсе не сразу догадался о том, сколь высоко оценивают твое мышление и разум. Но наконец до тебя дошло: они бы не привезли тебя сюда, если бы не были уверены, что ты справишься. Это все тесты, те самые тесты, которые проводили с тобой еще в полиции и опекунских домах. Ты был избран.

Из видеофильмов ты представлял, как выглядит класс в обычной школе. А тут классов не было. В этой Школе учителей было больше, чем учеников. В ней не ставили оценок. Здесь не было деления на лекционные часы и конкретные предметы. Не было здесь и соперничества между детьми: каждый учился совершенно отдельно от остальных. И хотя у вас бывали оказии обменяться своим опытом, потому что никто и не запрещал вам вести разговоры (и вообще, никаких искусственно придуманных запретов не было; если что-нибудь было запрещено, то у вас просто не было ни малейшего шанса этот запрет нарушить, и как раз по подобного рода возможности ты и делал заключение о запрете), и вы и вправду часто обменивались им ― это никак не нарушало навязанной схемы обучения. Те, кто находился на стадии начальной учебы ― как ты сам в течение первых месяцев ― в принципе учились тому же самому.

Лишь впоследствии тропинки их науки расходились, но это потом; потом расходились и они сами: их переводили в другие части Школы. Не существовало и правила, регулирующего момент такого перевода; на него никак не влиял ни возраст ученика, ни длительность его предварительного обучения. Во всяком случае, вы этого правила не вычислили. Распоряжение о переводе могло прийти в любой день. Но само это состояние постоянной подвески "между", для других, возможно, было мучительным, для тебя же ничем необыкновенным не являлось; тебе как раз приходилось привыкать к погружению в неизменности и покое. И в этом отношении ты вовсе не был каким-то исключением среди воспитанников Школы. Вам не запрещали разговаривать, вот вы и разговаривали: все они были такими же отверженными как и ты сам, Пуньо.

Всех их собрали ― посредством полиции или других правительственных учреждений ― на городских помойках, в трущобах, в разгромленных малинах. Здесь вы очутились ― наконец дошло до тебя ― именно потому, что не было никого, кто мог бы ими заняться, кто мог бы их отыскать и с помощью каких-то героических юристов выдрать из когтей Школы. Школа брала только тех, которые и так уже для этого мира не существовали. Твое видеотечное сознание подсказывало тебе очевидные ответы на вопрос о причине применения подобного критерия выбора: безумно опасные миссии, преступные опыты на человеческих организмах, тайна, секреты.

Только Школа официально была тайной.

Как-то морозным зимним утром сквозь зарешеченные окна с покрытыми паром вашего дыхания стеклами вы увидали высаживающихся из автомобиля перед террасой трех военных: темные очки, несессерчики, серые мундиры, знаки отличия высоких чинов. Звездными ночами этот предполагаемый секрет Школы был красивым и возбуждающим, только в свете дня он расплывался среди сотен новых слов на новых языках, рядов дифференциальных уравнений, хаоса n-мерных моделей абстрактных процессов на светящихся экранах мониторов.

Компьютеры тебе нравились, эти мертвые машины не обладали собственной волей и обязаны были тебя слушаться. В школе был целый зал, буквально напичканный ими, в котором ты проводил десятки часов, в одиночестве, в тишине, прерываемой лишь скрежетом разгоняемых винчестеров и кликаниями мышки и клавиатуры. Ты думал: Пуньо и компьютеры; Золотой Цилло.

А ведь это было всего лишь началом.


ВЕЧЕРНИЕ РАССКАЗЫ

– И что дальше?

– Убьют нас, всех нас убьют.

– Заткнись, Рик.

– Сегодня я спросил Седого.

– И что он сказал?

– Что, мол, посмотрим. Им приказали на эту тему нам ничего не говорить.

– Потому что мы бы перепугались. Говорю вам, давайте отсюда сбежим!

– Заткнись, Рик.

– Привезли двух девочек. Сам видел.

– Где они их держат.

– А что на третьем этаже?

– Или в закрытом крыле?

– Зачем им столько детей?

– Нас как будто бы уже и нет. У вас когда-нибудь были документы? Вас где-нибудь регистрировали, не считая полицейских картотек? У скольких из вас хоть фамилии есть?

– Что ты хочешь этим сказать, Пуньо?

– "Механический апельсин" видел? В этой Школе нет никого такого, кого бы по сути своей не направили в исправительное учреждение.

– А я вам говорю, что это какие-то медицинские эксперименты. Станут из нас пересаживать мозги, сердца, печенки…

– …каким-нибудь скрюченным, чертовски богатым дедам.

– Но ведь это не частное предприятие!

– И на кой черт вся эта наука? Нет, это бессмысленно. Сегодня мне приказали переводить параллельно на три языка. А потом еще дали посмотреть какой-то нудный балет, думал, что я там и чокнусь.

– Малыша снова тестируют.

– Что, Малыш, ничего не помнишь?

– Ты знаешь, как оно бывает. Дают тебе что-то выпить, а потом просыпаешься часа через два и как будто наширялся.

– Тут миллионы. Десятки миллионов. Оборудование какое, сами видели. Должно же это как-то вернуться.

– Френк грозился, что забастует.

– Это как же?

– А перестанет учиться.

– Чего он хочет?

– Я разве знаю?

– Ну, и что ему ответили?

– Мне не повторял. У него была беседа с Сисястой.

– Явно она его напугала.

– Поначалу говорили, что нас просто отошлют, если не будем учиться. Ну, и действительно, помните тех бунтарей? Не едят, не пьют, ни слова из них не выдавишь; их тоже увозили. А на тебе, Пуньо, чего висит? Два убийства?

– Ага. Говорю ж тебе, у них тут на каждого крючок имеется. Даже если и убежит ― так что сделает? Может это и тюрьма, но вот скажи мне, Джим, или ты, Ксавье: вы когда-нибудь жили с такими удобствами?

– Нет, Пуньо, ты, блин, больной! Решетки эти видишь? Видишь?

– Пусти его!

– Хрен тебе, парень. И не говори, что сам бы не смылся, если бы имел оказию.

– Ясен перец, смылся бы. Хотя… даже не знаю, может и нет. А что, вам тут так паршиво?

– Дурак ты, Пуньо, дурной как слепой петух.

– Бежать…

– …всегда надо.

Тогда еще никто из вас не знал, что не только комната Ксавье, в которой вы собирались, но и любая другая, коридор и туалеты ― все до одного помещения плотно нашпигованы безостановочно записывающей видео– и аудиоаппаратурой, миниатюризированной чуть ли не до абсурда. От этих камер и микрофонов не скроется никакое ваше слово, никакой ваш жест, гримаса на лице, незавершенное движение. В безлюдных подвалах Школы ― о чем, случайно подслушав, ты узнаешь намного, намного позднее – ненасытный суперкомпьютер складирует в себе разбитые на цифровую пыль образы с миллионов метров видеопленок.


СЕЙЧАС

А правда такова, что он уже никогда не поглядится в зеркало и не увидит своего тела, пускай даже и записанного на видео.

"Пуньо, дорогой мой, – сказала ему пару недель назад Девка, – ты уже не человек".

Так кто же? Ты Пуньо. Пуньо. Помни. Образ собственного тела заменил образом своего имени. Когда он размышлял "Пуньо" ― а размышлял часто, ему приказывали размышлять так, чтобы не забыл о себе ― из этого слова для него развивался некий молодой полубог, который, словно из куколки бабочка, должен будет стать титаном. В имени была сила. Ему все разъяснили. Нет никакого другого, подобного тебе, Пуньо. Ты единственный. Да, да.

Потом Фелисита Алонсо уже не могла глядеть на него без отвращения, только это было после операции на глазах, так что его не ранило выражение на ее лице. Зато он мог видеть ее кости, распускающуюся в ее желудке пищу, обращение насыщенной и бедной кислородом крови в ее организме. После его попытки самоубийства ей пришлось проводить с ним много времени, и именно тогда он начал слышать ее мысли. Пуньо верил в могущество собственного слуха, ведь он слышал все ― а значит, и ее мысли.

Такое невозможно, сказали ему, мысли услышать невозможно. Но он знал свое. Страх издавал у нее в голове короткие и очень быстрые, шелестящие звуки. Усталость же была длительной, низкой вибрацией жирного баса. Гнев стонал на высоких тонах, время от времени срываясь в какофонию. Фрустрации [28] были слабенькой пульсацией реверберирующего барабана.

Пуньо говорил им про все это, только они ему не верили. Как раз тогда они приняли решения кастрировать его от снов. Всех тех снов и мечтаний, которые у него были и только должны были появиться. Потому-то сейчас, находясь в сознании, хотя и отрезанный от мира и загоняемый мертвым балластом памяти в прошлое ― он видит единственный доступный ему сон: иллюзию телепатии. У меня есть, я владею, я украл их мысли ― говорит он себе, замкнутый в тюрьму собственного тела.

Я. Владею. Украл.

Гроза стихает, конвой увеличивает скорость, машины более гладко мчатся по мокрому озеру асфальта, и тело Пуньо уже не так скачет на носилках. Фелисите уже реже приходится прикасаться к его отвратительной коже, к этому наполовину органическому творению, сложенному из множества искусственным образом спроектированных и выведенных симбионтов, цвет которого заставляет вспомнить о старинной скульптуре, фактура ― грибовидную наросль, а запах (которого Пуньо, понятное дело, не ощущает, поскольку лишен чувства обоняния) ― пашущий в сырую жару старинный крематорий. Под этой кожей ― и это видно невооруженным глазом ― мышцы Пуньо не укладываются так, как должны укладываться мышцы ребенка. На ощупь они словно камень. Ороговевшие наросли на его лысом черепе тоже чему-то служат, была, видно, какая-то цель в их прививке, но охраннику они кажутся совершенно уж оскорбительной гадостью. В особенности же, в соединении с птичьими, хищными когтями на пальцах рук и ног мальчика и совершенно чудовищно деформированными стопами.

Охранник читает книжку лишь затем, чтобы не глядеть на Пуньо. Но этот бой он проигрывает. У него есть сын приблизительно того же возраста, и вот это бьющее в глаза, карикатурное извращение известного ему лишь по кодовому наименованию ребенка ― наводят его, вопреки собственной воли, на горькие, болезненные ассоциации. Зато у Фелиситы Алонсо лицо словно посмертная маска. Ее отвращение имеет другую природу. Ведь это она должна была всякий раз переубеждать Пуньо, что все делается для его же добра. Все будет хорошо, говорила она, а он знал, что она лжет, но хотел слышать эту ложь, много лжи, повторяемой часто, с верой и силой.

Все будет хорошо. И добро тоже существует, он знал это, благодаря видеофильмам Милого Джейка. Это какое-то теплое свечение, белизна и тихая, спокойная музыка, а еще смех множества людей, и матери с детьми, и обнимающиеся влюбленные, и место, где можно укрыться, дом; это какое-то сияние, и он все время к нему стремится.


КОГДА ТЫ ЕЩЕ ВИДЕЛ СНЫ

Ты никогда не плавал, не умел плавать, но в Снах делал именно это. Ты нырял в глубине, а там было светло. Чаще всего, ты света боялся, но только не в Снах, не в Снах.

Он начал появляться уже после перевода тебя из общего крыла в изолированную комнату на первом этаже. Это не было карантином, не было и тюрьмой, не совсем так ― просто теперь ты уже не обладал возможностью контакта с другими учениками Школы: потому-то тебя и изолировали. Сама же комната была даже больше и лучше оборудована. Вот только окон здесь не было. Здесь ты погружался в сон удивительно легко.

Потому что, когда ты еще видел сны… ах, какие же это были сны! Какие чудесные, отвратительные, дикие и красивые Сны! Бездыханно просыпаясь в абсолютной темноте ночи, в пропитавшейся потом постели, в прохладном воздухе замкнутой комнаты, вовсе не испуганный, самое большее ― смертельно изумленный, парализованный дезориентацией ты долго пялился в мрак, безрезультатно пытаясь понять видения, из которых только что вынырнул ― пытаясь понять, откуда они взялись у тебя в голове, какое воспоминание, какая ассоциация их породили.

Не раз, не два и не три; эти Сны приходили каждую ночь, и не было от них никакого спасения. И даже в свете дня настигали они тебя неожиданно, в половине какого-нибудь действия, в разрыве мыслей – тогда ты морщил брови, терял слова: что это? Откуда взялось? Вместо бессмысленных каракулей или же правильных фигур, в такие мгновения глубинной задумчивости из под твоего карандаша появлялись странные, волнистые формы, непонятные силуэты, гипнотические орнаменты. Придя в себя, ты долго и изумленно вглядывался в них.

Ты уже не поддерживал контакта с другими, и сам пришел к тому поспешному выводу: это все из-за комнаты, все Сны отсюда. Тебе открылся закон: Сны начали сниться сразу же после перевода, в ночь после отделения тебя от группы.

– Ты знаешь про Сны, ― сказал ты однажды Девке, сменив тему прямо посреди дискуссии о театре но [29]. – Заберите меня из этой комнаты.

– Что ты говоришь, Пуньо? Про какие сны?

Но ты прекрасно знал, что она лжет.

А Сны были такие:

Сначала вода. Может и не вода, но какая-то жидкость. Но, возможно, и не жидкость, а висящая повсюду субстанция, тяжелая и липкая, болезненно замедляющая всякие движения. Во всяком случае ― ты в ней плыл. Нырял. К свету. Вниз? Так подсказывала бы логика, но сны ― тем более, Сны ― обладают собственной. Точно так же свет мог означать и верх.

Неразрешимая проблема: дело в том, что ты никогда до него так и не добирался. Темная вроде-жидкость замыкалась вокруг тебя, ты терял ориентацию, терял ощущение движения, даже чувство существования. Это напоминало ощущение подвешенности между заканчивающимся и начинающимся следующим сном ― но, в то же самое время, им не было: Сон представлял собой единую и неделимую целостность. Он тянулся и тянулся, незначительно изменяясь в мягком калейдоскопе множества теней: в мраке появлялись Они. Вот если бы ты добрался до того света ― возможно, ты бы и увидел Их. Здесь же, в глубине, ты лишь ощущал чье-то присутствие. И ощущение это описать невозможно, точно так же, как нельзя полностью объять памятью и разумом туманной материи снов: никто еще не создал эсперанто ночных мечтаний, ониристический язык тишины, язык, содержащий слова, которые бы определяли состояния и инстинкты, существующие исключительно на темной стороне яви. Проснувшись, в отчаянии, мы ищем какие-нибудь приближения, упрощения, неуклюжие сравнения ― безрезультатно. Точно так же и ты, Пуньо ― просыпался, пялился в темноту и пытался вгрызться в еще теплое мясо убитого твоим внезапным пробуждением Сна. Но это был яд. Он сжигал твои мысли, ты его поспешно выплевывал. Все чуждое, чужое, злое.

Так что же оставалось от Сна на светлое время? Впечатление, только оно. Летучее и неописуемое, такое себе не до конца осознанное впечатление. Ощущение чего-то такого, что сниться тебе просто не имело права. Они, говорил ты сам себе, только это было всего лишь слово и ничего более. Ты знал, предчувствовал, что сознательно запомненная часть Сна составляет лишь ничтожную часть протекающих сквозь твой спящий разум темных видений. Эта жидкость, этот свет, эта тьма… На самом же деле Сны были намного богаче.


ПЕРВАЯ ОПЕРАЦИЯ

Ни одной из операций ты не помнишь, это дыры в непрерывной материи твоих воспоминаний, как и те запрещенные тесты: белые интерлюдии пустоты.

Была пятница, ты как раз работал над совершенствованием компьютерной модели конструированного тобою пространственного языка, основанного на изменениях трехмерной системы разноцветных плоских и объемных фигур, а также изменениях их размеров; ты тренировался в их "прочтении" при коэффициенте ускорения проекции, составляющем 2,4 ― как внезапно тебя охватил сон. Последняя мысль: эта комната… Но ты уже спал. Лишь потом ты догадался про очевидное: усыпляющий газ. Но ведь ты и так никому не доверял.

Пробуждение ― это лицо Девки.

– Ты слышишь меня, Пуньо?

Тебя рванул холодный ужас: ЭТИ ЗВУКИ. Это была первая операция, а точнее ― первая последовательность операций. В себя ты пришел только в среду: в течение всех этих пяти дней ты был объектом десятков более или менее сложных вмешательств в собственный организм, и не обязательно только хирургических. Про них ты знал, по-видимому, все; вскоре после переезда в комнату без окон Девка начала рассказывать про ожидающие тебя трансформации; причем, она входила в такие подробности, что даже ей наскучило перечисление будущих пыток; тем более, что единственный вопрос, ответ на который тебя интересовал по-настоящему ― а конкретно, вопрос связанный с причиной всего этого ― она нагло игнорировала, ссылаясь на якобы имеющееся у тебя доверие к ней и обещая подробно все объяснить в неопределенном будущем.

То есть, тебя, вроде бы, и проинформировали. Но одно дело слова, а реальность ― это уже нечто другое. ЭТИ ЗВУКИ. Она говорила тебе о божественном слухе, который ты получишь, вот только как можно представить себе невообразимое? И вот теперь ты фактически слышал, слышал практически все.

– Ааааааааа!!!

– Тихо, Пуньо, тихо…

Какие же симфонии таятся в собственном дыхании, какие бури и ураганы в стуке собственного сердца, в прохождении собственной крови по сосудам… Тишина была окончательно низложена, она уже никогда не вернется. Пульс склонившейся над тобою Девки, сокращение в такт с сердцем жилок ее светлой шеи, проходящих сразу же под нежной кожей ― все они глушили слова. Шелест чужих движений, эхо жизней за белыми стенами ― все сливалось в один бешеный, бесконечный, вонзающийся в тебя визг.

– Это пройдет, Пуньо, пройдет, ты привыкнешь, научишься, мы научимся. Все уже хорошо, Пуньо, все хорошо…

Ты же шепнул самим шевелением губ.

– Уберите это.

Слух подавил все твои иные чувства, но, в конце концов, ты изумленно заметил подтверждение остальных предсказанных изменений: отсутствие чувствительности, притупление вкуса и обоняния, а также ускорение процесса восприятия света, в одиночестве практически не проверяемое, а лишь распознаваемое по неестественной, грузной лени Девки в жестах, выражениях лица и движении губ, из-за которых исходит этот самый дикий рев.

Но ведь обо всем, буквально обо всем она тебя скрупулезно предупредила. Приходила в перерывах между занятиями со все время меняющимися учителями существующих и несуществующих языков ― и рассказывала сказки. Ты станешь, Пуньо, великим; сделаешься, Пуньо, полубогом; про тебя, Пуньо, дети станут учить в школе. Это была аргументация, которая, каким-то образом убеждала твою до жадности эгоистическую натуру, хотя, на самом деле, приводила только к замешательству. Ведь ты и так бы учился, в конце концов, это было просто интересно ― но эти тайны, эти обещания, атмосфера неустанной угрозы… и Девка, словно жрица некоей технорелигии, провозглашающая пророчество о твоем скором вознесении на небо… все это приводило тебя в состояние болезненного раздражения.

– Они и так ничего обо мне не будут знать! ― разозлившись, кричал ты на нее, а она прекрасно понимала, кого ты имеешь в виду. Хотя, неизменно заставаемая врасплох этими твоими взрывами, сама она голос не поднимала.

Никогда она тебя до конца так и не поняла. Для нее ты представлял мрачную загадку, психологический кубик Рубика: многие часы по-рабски послушный, милый и покорный в поведении и словах, но тут же неожиданно тотально бунтующий, пылающий жаркой ненавистью ко всему и ко всем. Она не посетила места твоего рождения. И что они знали о взаимопонимании, все эти эксперты по трансляции, неспособные перевести коротенькую мысль с пуньовского на непуньовский; каким фальшивым истинам могли они тебя обучить?


ГЕНЕЗИС

Они и так не будут знать о тебе, поскольку, покинув Город, ты покинул их мир, а значит ― перестал существовать. Для них Пуньо уже просто нет. Девка этого места не знает. А если бы даже и приехала, подгоняемая желанием открыть тайны темнейших закутков твоего сердца ― все равно мало чего бы поняла, если бы поняла хоть что-то вообще.

Родившаяся вне Города, рожденная в США, от известных матери и отца; воспитываемая, воспитываемая и еще раз воспитываемая ― она принадлежит к совершенно иному виду. Фелисита Алонсо, латиноамериканская красавица с холодным лицом и теплыми глазами ― ну чего такого увидела бы она этими своими глазами, проходя в жару душного полудня сквозь лабиринт квартала трущоб, где ты сам провел практически всю свою жизнь? Ад, она увидела бы преисподнюю в ярчайшей из форм своего воображения. И за пределы этого экстремума своего представления никакой собственной мыслью уже не была бы способна достичь. Этот смрад, бьющий под затянутое разноцветным смогом небо, этот убивающий все мысли, доводящий до головной боли вездесущий смрад.

Здесь на земле, на извилистых тропках ― потому что улиц на этой стороне долины не обнаружишь и днем с огнем ― внутри картонных, жестяных, деревянных и пластиковых халуп, под их стенами и повсюду вокруг лежат кучи, насыпи и болота органических и неорганических отходов всяческого вида. Здесь все разлагается, гниет, сходит на нет, дезинтегрирует в неспешной муке постоянного возрастания энтропии: и люди, и предметы. Кто-то грабит еще теплый труп; другие останки, уже нагие, раздуваются на солнце, терпеливо дозревают как корм для насекомых, крыс и собак. Сейчас полдень, так что относительно тихо, откуда-то издали вопит радио, где-то плачет женщина, под самыми тучами тарахтит вертолет, вероятная Фелисита Алонсо идет вдоль естественного русла, старательно обходя наиболее гадкие участки, русло практически высохло, по нему течет лишь какая-то густая, темная и гранулированная жижа. Огромные глаза голых детей следят за каждым движением такой вероятной Фелиситы Алонсо, ведь, кроме нее, все остальные здесь находятся в состоянии бессмысленной летаргии, скрытые в сырых тенях кривых навесов.

Она мало чего увидит, неподходящее выбрала время, в этом мире правит стратегия, родившаяся в концентрационных лагерях ― минимальные затраты энергии, максимальная выгода ― и во время полуденных каникул никто не сделает ни единого излишнего жеста, более быстрого, чем необходимо, вздоха; в палящей тишине длится пытка принудительной сиесты. Квартал оживает ночью, именно тогда следовало бы посетить его предполагаемой Фелисите Алонсо ― хотя, переступив здешнюю границу шансы на выживание у нее бесконечно ничтожны как до, так и после наступления темноты, тут уже нет никакой разницы. Но вероятная Фелисита Алонсо посещает Квартал именно сейчас, и она в состоянии заметить лишь ничтожные признаки истинной жизни данного места, загадки и вопросы, проклевывающиеся из замечаемых то тут, то там подробностей:, например: куда подевались взрослые? Почему здесь так много детей? Разве нет здесь кого-либо, кому бы было больше десяти с лишним лет?

Она не знает и не понимает того, что в этом месте время течет с иной скоростью, что здесь вообще нет детей, что одиннадцатилетние женщины, не издав ни единого стона, рожают здесь душными, беззвездными ночами неестественно мелких и костлявых существ, выталкивая из узких своих тазов их синие тельца в извечную грязь населенных людьми свалок ― и все это в тиши и молчании всеобщей ненависти; что двадцать лет здесь ― это старость, и что здесь попросту нет места для калек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю