Текст книги "Асунта"
Автор книги: Я. Горбов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Я и Филиппа обманула, и себя саму, потому, что меня заманили в западню, – думала она. – Бежать? Но куда бежать? И как я могла? Из-за истории мальчика с собачкой, из-за того, что он так ласково ее рассказал? Точно заворожил. Я стала как в бреду. И все это {67} в квартире сумасшедшего старикашки. Да кто же он такой, со своими бабочками, проповедником, Зевесом, как не сумасшедший ?
Она взяла со стола еще папку, и со злобой стала читать:
"...от оболочки к содержимому. От того, как одето и от манеры одевать (в этом случай рассуждение шло в обратном порядке, но так ли это важно?). Например: заседание правления общества с ограниченной ответственностью. Членов этого правления легко себе представить в пиджаках, с галстуками, хорошо обутыми. Но вообразить их в пачках, с ожерельями на толстых шеях, в балетных туфельках, было бы ошибкой и карикатурой. Допустив, что тело одежда души, можно себя спросить, в чем выразились бы результаты ошибки и что было бы карикатурно? Рождения и кончины идут непрерывным потоком, души втекают в тела и из тел вытекают все время и во всем мире. Механика этого движения должна быть такой же точной, как механика небесных тел. И все-таки, кто знает, может быть, в виде исключения подтверждающего правило и можно допустить, что бывают ошибки, т. е. что душа не в тот телесный наряд попадает, куда ей попасть назначено и что тело в таком случае ей подойдет так же как и пачки и балетные туфельки членам правления общества с ограниченной ответственностью...
– И это он тебе объяснял на собраниях в своем капище? – завопил я. Этим он вас пичкает вздором? И вы его, разинув рты, слушаете? Бедные, бедные вы дураки и дуры, бедные, несчастные. – Это не вздор, – ответила она и в который раз мне показалось, что за нее, ее голосом говорит кто-то другой...".
– А я тут, я тут, в их логовище, – простонала Асунта. – Я погибла, я пропала, я продана.
Ей хотелось плакать, сучить ногами, кусать губы. Но она не могла подавить желания продлить чтение.
"...Ты сам знаешь, что когда он начинает говорить, его слушают. У него власть. Она сквозит в каждом его слове. Но когда его слова повторяют другие, то они становятся холодными. Поэтому ты думаешь, что слышишь вздор".
"...все кажется странным у безумцев, – стояло ниже. – Имеющие уши да слышат: души безумцев в их телах. И чтобы лечить их души, лечат их тела. Ну а если налицо ошибка? Если душа не в предназначенное ей тело попала? – И он объяснил, как избегать ошибок? – почти прорычал я".
Асунта вздрогнула. "Этой ночью была ошибка, – подумала она.
– Моя душа не была согласна". Она положила папку на столик и заметила, что рука ее дрожит. "Это та душа дрожит, – прошептала она, – душа, которая уже во мне и которая должна была быть в другой. Душа мальчика". Она не слышала и не видела, как приоткрылась дверь, но испытала что-то похожее на электрический разряд.
– Что такое? – крикнула она.
– Я принес кофе, – отозвался Савелий.
{68} – Я не хочу кофе, я не хочу тут оставаться, у меня все сожгло внутри, я задыхаюсь, я ненавижу твоего старика!..
– Асунта, Асунта, не надо, не волнуйся, мы пересмотрим решение если тебе тут так плохо. Прошу тебя: потерпи немного. Варли болен. У него сильный жар.
– Пусть болен! Пусть помирает! Мне все равно. Забери листки, забери рисунки, не хочу их видеть. Не могу.
Она стала плакать, потом разрыдалась. Савелий смотрел на черные волосы, на смуглое плечо и досадовал на себя за неспособность ни утешить, ни проявить "твердость". "Молчание, – повторял он себе, – все, что мне остается, это молчание". Он поставил поднос на столик и вышел. И тотчас же Асунта побежала раздвинуть занавеску. Небо было низким и серым, со всех сторон плыли дымы и пары, на ветках деревьев дрожали капельки. Прозвенел звонок. Она насторожилась. Снова вошел Савелий. Раздетая, босая, со спутанными волосами она спросила:
– Что?
– Тебе пневматическое письмо.
Асунта прочла: "Мадам, я приехал сегодня в Париж и узнал на улице Байяр ваш новый адрес. Было уже поздно, чтобы так далеко ехать. Посылаю эту записочку, которую вы получите завтра утром. Надеюсь, что вы оба окажете мне честь со мной пообедать, и буду считать отсутствие ответа за разрешение зайти за вами завтра вечером. Мы обо всем подробно поговорим. Прошу вас принять" и т. д.
Через час, тщательно причесанная и одетая в лучшее из своих двух платьев, она давала Христине кашку. Все, что Савелий ей сказал о состоянии здоровья Варли и о необходимости срочно вызвать доктора, оставило ее равнодушной.
– Вот, – протянула она ему пневматичку, – приглашение на сегодня вечером.
Савелий прочел и объяснил, что домашние обстоятельства: уборка, доктор, аптека, покупки, займут все его время и что оставить больного старика вечером одного он не может.
– Крозье это все поймет. Вы пообедаете вдвоем, – кончил он. Немного позже, толкая перед собой колясочку, Асунта не обращала ни малейшего внимания на то, что ее окружало: набережная, Елисейские Поля, фабричный пригород – не все ли равно где прогуливать Христину? Приготовленный Савелием завтрак был проглочен наспех. Когда раздался звонок и Савелий впустил доктора, она подумала, что вечером непременно откроет сама. Диагноз и лечение ее не заинтересовали нисколько, но ей пришлось отнестись с вниманием к тому, что Савелий сказал про колокольчик, который Варли, на всякий случай, держал под рукой. Савелий попросил Асунту внимательно слушать, не раздастся ли звон когда он пойдет за лекарствами.
Она возобновила диалог с одиночеством. Чуть ли не с шумом текла по ее жилам кровь, мешая замечать что бы то ни было: и комнату, {69} и подступившую к самым стеклам серую мразь, и даже Христину. Когда же до нее донесся негромкий звук и, повернувшись, – она увидала что дверь слегка вздрагивает, ей пришлось сделать усилие, чтобы целиком вернуться к реальности. Медленно, медленно дверь приоткрылась и высунулось лицо, желтое, сморщенное, с отвислыми щеками, со слишком низким и широким подбородком. Тонкие бескровные губы странно двигались, пытаясь, по-видимому, сложиться в улыбку. Мутные глаза были полуприкрыты и из-под черного, шелкового колпачка выбивалась прядь седых волос. Тонкая шея, с непомерно развитым кадыком, была вся в морщинах и напоминала шею черепахи.
– А-а, – испугалась Асунта, не поняв, что это Марк Варли.
– Я звонил колокольчиком, – ответил тот, с мягкостью, – но вы верно не услыхали. Может быть вы как раз отдыхали?
– Нет. Я просто задумалась, – ответила она, сухо.
Ей было стыдно, но в то же время в ней росло отвращение. – Извините, что я вас побеспокоил, – продолжал Варли так же застенчиво, – но я хотел бы забрать рукописи.
Асунта встала и сделала шаг к столику, на котором лежали папки.
– Нет, нет, я возьму сам, – произнес он и вошел в комнату. На нем был мягкий шерстяной халат, туфли на босу ногу и он опирался на крючковатую палку. Его походка была удивительной: очень медленной и, в то же время, порывистой. Он был очень сгорблен, и общее впечатление, им производимое, было угнетающим.
– Я болен, – почти шептал он, – и прошу извинить за непрезентабельный вид и за то, что вас беспокою.
Он сделал еще два шага и сел в кресло. Асунта положила ему на колени папки.
– А-а! Вот рукопись. Это Хан Рунк, – проговорил он. – Мой Хан Рунк.
Видимо он ждал ответа, но Асунта молчала.
– Вы знаете? – спросил он.
– Что знаю?
– В этом романа все. Простите, если я говорю не совсем связно. Мои мысли не вполне ясны, вероятно из-за температуры. Но Хан Рунк...
– Хан Рунк? – прошептала Асунта.
– Да. Хан Рунк. Я никак не мог предположить, когда писал, что кто-нибудь будет так соответствовать образу...
– Образу Хана Рунка?
– Нет, не самого Хана. Хан был высокого роста, черноволосый, с блестящими глазами. Как ваши. Но тот, другой.
– Какой другой?
– Тот, который слушал и запоминал. Он только раз был в молельне, да и то из любопытства. Он был азиат, с глазами, как щелочки, {70} вокруг которых были морщинки. Когда я встретил вашего мужа в парикмахерской...
Варли слегка посмеялся, и смех его напоминал детское потягивание носом.
– Я сразу понял, что он мне необходим, – продолжал он, – и решил его заполучить. Да и не был ли он уже отчасти здесь, в папке?
Он надолго замолк, видимо ожидая ответа, или хотя бы улыбки. Но Асунта оставалась как из льда.
– Я не знал, что он умеет рисовать, – заговорил старик, – да еще как? Именно как мне хотелось. У него такая тушь, такой штрих, что наверно он видит Хана лучше чем я сам... мог бы... его видеть...
Тут силы покинули Марка Варли. Голова его упала на грудь, он еще больше сгорбился, закрыл глаза.
"Уж не помирает ли он? – подумала Асунта. – Сказал все, что хотел и помирает".
Варли захрипел, попробовал поднять голову и прошептал:
– Я преувеличил свои силы. Я не смогу дойти до своей комнаты. Взгляд его стал умоляющим и испуганным. Но у Асунты это не вызвало ни малейшего соболезнования. Все же она попробовала помочь ему встать. Напрасно! Ей уже начинало становиться страшно, когда дверь распахнулась и вошел Савелий. Он зло на нее взглянул и стал помогать. Но Варли был как мешок, ноги его не слушались, голова тоже. Отстранив жену, Савелий взял старика на руки как ребенка и донес до его комнаты, где, с помощью Асунты, уложил в постель. Все в полном молчании. Только когда Варли был хорошо укрыт, Савелий, не оборачиваясь, сказал Асунте:
– Иди к себе.
Она послушно вышла. И, сев в кресло, долго оставалась лицом к лицу с минутами и часами служившими условным руслом для беспорядочно текшего времени. Было ли его течение скорым или медленным – она не знала. Связь ее с ним была, в тот вечер, почти оборванной.
Но миновало и это. Когда стемнело, раздался звонок и она, встрепенувшись, побежала открыть. На пороге стоял телеграфист.
– Мадам Болдырева? – спросил он и, услыхав утвердительный ответ, протянул депешу.
В комнате, под розовым абажуром, Асунта прочла:
"Прошу извинить был вынужден срочно выехать Вьерзон подробности письмом Крозье".
Воздух, освещение, тепло, наполнявши комнату, ее комфорт – не было ли все это кем-то предусмотренными ступенями истязаний? Так ей казалось. И с отчаянием она повторяла:
– Но того, что было этой ночью, не будет никогда, никогда, никогда. Лучше с собой покончить, чем это.
{71}
23. – ОСНОВНОЕ ПРАВИЛО
Асунта ошиблась, когда, сравнив неожиданный отъезд Крозье в Вьерзон с его бегством из госпиталя, сочла его за новое уклонение от встречи.
Правда была в том, что Крозье получил в то утро телеграмму о постигшем его отца ударе. Ближайшего поезда нужно было ждать чуть ли не до вечера и проще было нанять большой автомобиль. Пока он пробирался сквозь заторы у застав, Крозье оставался задумчиво-рассеянным и мыслями своими овладел лишь когда за окном начали чередоваться пустые зимние поля и безлистные рощи.
Совсем неожиданным полученное им известие не было: здоровье отца вот уже несколько месяцев оставляло желать лучшего, к чему надо было присовокупить возраст. Но даже если бы исход, на этот раз, не оказался фатальным, перемещение центра тяжести в дирекции становилось неизбежным, и Крозье видел, что ему предстоит столкнуться с разными попытками разных людей воспользоваться новым стечением обстоятельств. Филипп вступал в положение главного хозяина, и на него ложились соответственные заботы.
Кроме таких мыслей были у него и другие. Он вспоминал о годах детских и юношеских. Любовь отца всегда была строгой, серьезной, сдержанной и отношение его к сыну, далеко не лишенное душевности, походило на постоянную и внимательную настороженность. И Филипп испытывал благодарность за то, что отец больше заботился о формировании его характера, чем о беспрерывном пополнении запаса знаний. Думал Филипп и о Мадлэн и о тех – еще больших заботах, которыми она его окружит.
Заранее ей благодарный, он обещал себе принять их со всей теплотой, на которую чувствовал себя способным. Это было не то, что в противоречии, а в несовпадении с другим образом, который он предпочел бы – но не мог – от себя отогнать. В связи с этим, испытывая досаду и род нетерпения, он сказал шоферу остановиться у первого попавшегося почтового отделения и послал Асунте телеграмму, сухую, лаконическую, содержавшую, однако, два добавочных слова: "подробности письмом".
Когда они въезжали в Вьерзон, сумерки совсем сгущались. Окна прилегавшего к фабрике особняка были освещены, но никто не услыхал шуршания шин по гравию двора и дверь не открылась. Утомленный Дорогой, Филипп с трудом вылез и медленно проковылял по ступеням крыльца. Нога болела, костыли мешали и Филипп спросил себя, не поторопился ли он с возобновлением парижских поездок? На звонок вышла старая экономка, которую он знал с самых младенческих лет.
– Кончено, – сказала она и, строго-печально на него глядя, прибавила: – надо было тебе уехать. Как нарочно.
{72} Пройдя вперед она пересекла переднюю, потом большую гостиную и распахнула дверь в спальню.
Филипп увидал тогда отца лежавшего на постели, со скрещенными на груди руками. Лицо его было спокойно, хотя уже и помечено тенями смерти. В комнате, у стен, было несколько человек, которые до такой степени соответствовали общему траурному виду спальни, что Филипп почти не обратил на них внимания. Старая экономка приблизилась к покойнику и сняла с рукава пушинку. Филипп не знал, что делать? Молиться? Осенить себя крестным знамением? Всякий жест и всякое слово казались ему ненужными, и малейшее нарушение овладевшей им серьезности недопустимым. С другой стороны он опасался, что его печаль, его взволнованность могут стать заметными, чего он не хотел никак. То, что он чувствовал, было слишком лично чтобы стать предметом разговора.
Старая экономка это поняла и, взяв его за руку, тихо сказала:
– Идем.
Они вновь пересекли гостиную и проникли в рабочий кабинет, где сидя в большом кресле главный счетовод читал газету. При виде Филиппа он встал и протянул руку, бормоча соболезнования.
– Господин Опик, – проговорила старушка, – все тебе расскажет. Он как раз был в бюро.
– Ваш покойный отец, – сказал, две секунды помолчав, Опик, – был, в подлинном смысле слова, душой дела. Его уход будет всеми почувствован.
– Как все случилось?
– Совсем неожиданно, внезапно. Мы рассматривали еженедельную ведомость. Он вдруг встал, сделал несколько шагов и упал навзничь. Я позвал на помощь. Мы уложили его на диван и я послал вам телеграмму. Через 2 часа он умер, не придя в себя. Доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг. Как он пояснил, бессознательное состояние, в таких случаях, может длиться дни и даже недели. Господь избавил вашего батюшку от такого испытания.
– А священника позвали?
– Да, конечно. Но он прибыл вместе с доктором. Я вызвал по телефону Париж, чтобы известить вас лично, но вас уже не было, так как вы ушли тотчас же по получении телеграммы.
– Думаете ли вы, что отец страдал?
– Как это узнать? Всякое сообщение с внешним миром казалось оборванным. Он порывисто дышал и хрипел. Казалось, что он силится, и не может, что-то сказать.
– Все оповещены? – спросил Филипп.
– Да. В первую голову я дал знать вашей супруге и ее отцу.
– Мадлэн, – вставила старушка, – мне сказала, что боится и не придет сюда до твоего приезда. Она тебя ждет.
Она добавила, что благодаря распорядительности господина Опика все формальности уже выполнены, мэрия, бюро похоронных {73 процессий, аббат предупреждены, вынос тела, служба, похороны, – все предусмотрено. Филипп сознался, что дорога его очень утомила и что он хотел бы поскорее домой пообедать и отдохнуть. Его квартира была в самом центре города. Теперь, конечно, предстояло переехать в особняк, где он провел все детство и юность, вплоть до женитьбы. "Раз я буду душой дела..." – подумал он, чуть иронически. Раздался звонок, и донеслись шум шагов и голоса. Дверь распахнулась. Вошел Фердинанд Дюфло, его тесть.
Он был на десять лет старше Франсуа Крозье и назвать его долгую жизнь спокойной и уравновешенной нельзя было никак. После довольно бурного, почти беспутного мальчишества, он и женившись не очень угомонился. Все его манило и мало в чем он себе отказывал. Подчиниться строгим домашним правилам, которые захотела установить его молодая жена, ему было так тягостно, что он не замедлил разрешить себе всякие поиски и всякие вольности. Ему нужно было много денег. У него были большие способности и, много работая, он раздобыл много денег. Ему была нужна независимость. Он ее раздобыл, став домашним тираном. В известном смысле он "поставил большую ставку" и ставку эту выиграл. При этом он не переставал любить свои моторы внутреннего сгорания и ревниво отстаивал права единоличного владельца фабрики. Однако, силы его не были неистощимыми и когда ему пришлось признать, что одной воли, для того, чтобы продолжать такую жизнь, мало, то он и пошел на соединение своего предприятия с предприятием Крозье. Брак Мадлэн с Филиппом, полагал он, будет гарантией его стариковского спокойствия. Ему было семьдесят четыре года, но выглядел он так, точно ему было восемьдесят пять. Память и ясность его мыслей, за последнее время, сдавали, что мешало непрерывной деятельности. Но он продолжал время от времени вмешиваться в разрешение того или иного вопроса, и тогда проницательность его и его властность казались непоколебленными. Филипп все это знал, и когда Дюфло вошел, тотчас насторожился. Немедленное столкновение из-за открывшегося наследства не было исключено. Верный принятому им правилу быть с тестем неизменно почтительным, он заковылял ему навстречу.
– Здравствуй, Филипп. – проговорил старик. – Мне сказали, что ты приехал и я поспешил сюда, чтобы тебя обнять.
– Благодарю, душевно тронут, – ответил Филипп принимая объятие и отвечая тем же.
– Как раз ты был в отсутствии. Не вовремя ты возобновил свои поездки в Париж.
– Это не больше чем совпадение. Но, конечно, это печально.
– Ты еще не видел жены?
– Нет еще. Я к ней сейчас собираюсь.
– Она очень расстроена.
– Это понятно.
{74} – Подумай о фабрике. Все теперь ляжет на твои плечи. Но я еще тут, если нужно помочь: советом, делом!
– Вы знаете, как я ценю ваш опыт и вашу компетентность.
– Да, да. Но не теряй времени, это главное.
– Разве я этим грешил?
– Нет. Но чтобы дело продолжало крепко стоять на ногах, надо все предусматривать. Я нарочно поспешил, чтобы тебе об этом напомнить. Возможно, что некоторые не дремлют. Теперь я еще раз поклонюсь покойному другу.
Они прошли в спальню и молча постояли у кровати, глядя на покойника, минуты три.
– Я еду домой, – сказал Филипп.
– Вот и хорошо. Утешь жену, – ответил старик и они распрощались.
По дороге Филипп был спокоен думая о подробностях предстоявшей ему новой роли, о связанных с ней усилиях, о том, что ему нельзя будет ни на минуту утрачивать контроль над собой и позволять мыслям разбегаться. На это он решался. На то, чтобы фабрика стала его главным, если не единственным, жизненным побуждением, он был согласен. И, казалось ему, он найдет в себе достаточно решимости чтобы... не допустить ничего. "Ни-че-го", пробормотал он.
Когда он проник в вестибюль, то, прежде всего, увидал в большом стенном зеркале самого себя, с костылями, поднимавшими плечи, с огромной, завернутой в черный шелк ступней, с трудом двигающимся.
"А шрамы, – подумал он, – только берет их скрывает...".
На мгновение он был охвачен чем-то похожим на отчаяние и ему показалось, что лишь одно есть у него средство с собою совладать: поговорить с Асунтой и увидать ее улыбку. Но тотчас же пробормотал:
– Не сейчас же?
Выйдя из лифта он обнаружил, что у него нет ключа и позвонил. Открыла горничная, которая испуганно ему сообщила, что его жена в постели и с самого утра ничего не ела. Филипп прошел в спальню не сняв даже пальто. Мадлэн лежала с мокрым полотенцем на голове. На его привет она ответила улыбкой девочки, потом губы ее задрожали и она стала плакать.
– Как тебе трудно, мой милый, как тебе трудно. А я сама без сил и не могу тебя ободрить...
И что-то прибавила насчет несчастий, которые всегда приходят по нескольку сразу. "Крушение, ступня, шрамы и вот теперь... смерть".
Он присел на край кровати и она стала рыдать.
– Не мучь себя, – промолвил он, тихо. – Конечно потерять отца горе. Но что можно сделать другое, как с ним не примириться.
В сущности он не знал, что сказать. Мадлэн явно больше была расстроена его сыновним горем, чем кончиной свекора, от которого всегда была далекой. Задетой была по-видимому какая-то составная часть ее любви к мужу. И утешать должен был он, а утешать он не {75} умел, не знал, какие нужны слова. Не пытаясь даже найти что-нибудь подходящее, он стал говорить общепринятые фразы, те, которые все и всегда повторяют, сочтя, что раз они так долго всем служили, то, значит, они самые верные. Но он был глубоко тронут. Кроме того он был утомлен и дорогой, и чередой впечатлений, и непрерывным волевым усилием, и горем, которое оказалось большим, чем он мог предполагать, и был еще слегка взволнован словами и тоном Фердинанда Дюфло, и время от времени его охватывавшими, независимо от всего прочего, мыслями о той, о другой... Он как бы оглянул сложившееся вокруг него сцепление обстоятельств и на несколько минут погрузился в некое мечтательное созерцание, – состояние, ему до той поры бывшее неведомым и которое никогда больше не повторилось. И точно издали, точно приглушенный, донесся до него тогда голос Мадлэн:
– Что с тобой, мой дорогой?
Он посмотрел на нее взглядом лунатика: он видел, но еще не понимал. И только секундой спустя, овладев собой и покинув "мир иной", в котором душу его подвергли перекрестному допросу, различив в глазах Мадлэн и испуг, и сияние, он произнес:
– Ничего, ничего. Немного усталости. Это сейчас пройдет. Ни о чем не тревожься. Я все устрою. Ты будешь счастлива.
Так сказав, он явственно ощутил полную в себе уверенность и точно определил, к какой будет стремиться цели, и точно взвесил, что надо прежде всего предпринять и как, и каким, основным руководствоваться правилом.
24. – НОЧЬЮ
"...очень большие, но невообразимо плохо обработанные дарования. Такое малозавидное состояние влечет за собой удесятеренное неистовство их молчании. Конечно это метафора: в действительности, слов они произносят очень много. Только так эти слова ничтожны, что ни за что иное, как за молчание, их счесть нельзя. На их головы надеты высококачественные шляпы. Само собой напрашивается заключение, что единственное назначение их голов, это носить шляпы. О! Как хотел бы я вас всех прижать к груди и навсегда сделать сестрами и братьями!..."
Савелий отстранил листок, глубоко вздохнул и оглянул комнату, в которой царили совершеннейший порядок и полная чистота – плоды его самоотверженных усилий. На коротенькое мгновение он усумнился в правильности решения поселиться у Варли и почти прошипел:
– Может тут и взаправду ад, в который контрабандой протащили немного надежды?
Но незамедлительно упрекнул себя в духовной слабости. Со дня переезда не прошло еще и двух недель и если за это время создалась тяжелая атмосфера, то было это, главным образом, {76} результатом крайней нервности Асунты во-первых, и болезни Варли во-вторых. Но здоровье старика улучшалось. Асунта же замкнулась во враждебном молчании, с чем Савелий, скрепя сердце, мог мириться. От готовки она прямо не отказалась, но готовила так небрежно, что Савелий, по большей части, брал стряпню на себя, хоть это и отнимало у него еще время и прибавляло усталости.
– Листки, которые вы мне даете, особенно удачны, особенно существенны? – спросил он как-то старика.
– Нет. Все одинаково важно. Те листки, которые я вам даю, только тогда приобретают особое значение, когда я их изымаю из папок.
Речь в последнем отрывке шла о проповеди в долине. Начиналось с описания зеленых склонов, освещенных нежным солнцем, что располагало к хорошему настроению. Молельщики подходили небольшими группами. Они пели приятные песни, смеялись, шутили, были очевидно вполне довольны. На женщинах пестрели легкие платья, мужчины выглядели щеголевато. И до счастливых ушей этих счастливых людей доносился музыкальный, проникновенный голос, произносивший сложенные в округлые фразы, ободряющие слова, насыщенные, к тому же, задушевностью и благорасположением. Оратор говорил из обвитой диким виноградом беседки и виден не был.
Для начала он сказал несколько слов о разнице между зеленеющими долинами и голыми скалами, между землями плодоносными и тощими, между живительной пресной водой рек и озер и негодной для питья морской, между полями орошенными и песчаными пустынями, между радостью и горестью, между просветленным самопоспешествованием (так в оригинале) и мрачным плотским самоистреблением. Потом Савелий прочел: "В самом начале им было повелено говорить о напрасном и как можно непонятней. Если бы слова поучавших были хорошо одно к другому пригнаны, то их значение, хоть и пропитанное завистью и всеми разновидностями отказа, могло бы еще казаться положительным: совершенство изложения напоминает блеск драгоценных кристаллов истины. Но не было и этого. Все протекало так, точно плохие съестные продукты вводились в пищеварительные органы бездельников: никакой энергии возникнуть не могло. Братья, сестры! Зато наши души не желудки ли это для духовной пищи? Наполненные ее они породят великие сокровища".
– Как это иллюстрировать? – спросил себя Савелий, в совершенном недоумении. – И что это? Ирония или нагромождение несуразностей?
"Усечение языков и приготовление медвяного взвара, – стояло дальше, совершается в одном и том же помещении, и на тех же площадях, где гильотинируют, в праздничные дни весело танцуют. С той же кафедры доносятся слова и о милосердии, и о страшных наказаниях грозящих строптивым. Их воздух накален до чрезмерности, тяжел, смраден и мертвящ. А ведь он должен быть и живительным и благопьянящим ! Моя же власть зиждется не на том, что во мне, a на том, что я со своим внутренним содержанием могу делать, и делаю.
{77} Интимные данные есть у всякого; но каждый подчинен и внешнему сцеплению обстоятельств.
Этим сочетанием внутреннего и внешнего и определены так называемые способности и одаренности. Ищите, найдите ваши сочетания, так же как я искал и нашел мое сочетание! И тогда, все вместе, размеренным, уверенным, неотвратимым шагом двинемся мы к победе. Не бойтесь терять время на подготовку. Мы все знаем, что потерянного времени не вернуть, – но что нам время, потерянное за краткую земную жизнь, когда мы видим, что другие теряют тысячелетия? Братья, сестры! Воздаяние близится и голод будет утолен".
Савелий скрестил на бумаге несколько линий и задумался. Тема прочитанного вытекала, как будто, из каких-то других, предшествовавших ей, тем, но общая картина ускользала и строки Варли напоминали нарочитую фантазию. Изобразить толпу паломников, молельщиков? Ряд странных лиц странных людей? Какою могла быть жизнь Марка Варли? – спрашивал себя Савелий. И в какой мере был он связан с реальностью? Савелий допустил, что Варли не умел говорить с людьми, что они от него отворачивались, или его остерегались, и что именно из-за этого он и стал писать. Ведь если пишешь не с тем, чтобы быть прочитанным, то писать можно что угодно.
"Действие всемирной маслобойни, – замелькали строки, – очевидно пришло в расстройство. И что особенно важно, так это наша полная зависимость от этой маслобойни. Братья! Сестры! Если бы все причины сошлись в одной причине причин и эта главная и единственная причина была бы голодом, стремительность природы которого известна, то все завершилось бы повторными монодрамами. Но ведь это не так.
Мы находимся в положении наблюдателей и видим большую обезьяну, сидящую в клетке и получающую на пропитание несколько кедровых орешков. И прямо против клетки другая обезьяна, оставленная на свободе, легко взбирается на пальму, рвет и съедает большой кокосовый орех. Или мы видим девицу с костлявыми плечами и плоской грудью, сверх того чахоточную, и рядом с ней другую девицу, с ослепительными плечами, грудью богини и совершенно здоровую. Я говорю и повторяю, и буду твердить до самого дня нашей победы: созерцание голодной обезьяной обезьяны сытой и чахоточной девицей девицы здоровой, не может привести к смирению. Требующее именно смирения родоначальники таких сочетаний лжецы и изуверы".
– Что мне делать? – спросил себя Савелий, разведя руками. – Ну что мне делать? Я устал.
Было уже за полночь. Ослабленный болезнью Марк Варли теперь до трех утра не бодрствовал. С вечера, он брал книгу, которую начинал читать рассеянно и с перерывами. Он говорил, что мелькающие перед его глазами строчки способствуют возникновению отдельных образов, к которым он приноравливает другие, свои собственные. Автор, следовательно, играл роль подсобную. И Варли добродушно посмеивался. В двенадцать он тушил.
{78} Савелий приоткрыл дверь и прошептал:
– Вы спите?
Совпал ли этот вопрос с каким-нибудь, охватившим старика кошмаром, или шепот Савелия был слишком внятным и разбудив его испугал, но, так или иначе, Варли издал громкий крик.
– Что с вами? Что с вами? – проговорил Савелий, – вам больно?
– Помогите, помогите! – кричал старик, – Савелий, помогите! На помощь! На помощь, скорее! Кто это? Кто? Савелий, Савелий!
– Но я тут, я рядом.
Варли поднял одеяло к самым глазам. Он тяжело и порывисто дышал.
– Ну да, ну да, это я, – продолжал Савелий, зажигая настольную лампу. – Успокойтесь, ничего не случилось. Хотите горячего питья?
Варли начал уже успокаиваться, когда раздались стремительные шаги и дверь распахнулась. Обернувшись Савелий задел рукавом лампу и та с шумом упала. Совсем перепугавшийся Варли снова стал стонать.
– Я ее видел, я ее прямо перед собой видел, – бормотал он, – я ее на себе видел, я ее в себе чувствовал, как живую, хуже чем живую...
И, одновременно, раздавались исступленные возгласы Асунты:
– Довольно! Довольно! Я вам говорю, что довольно! Хоть бы ночью было тихо и просто. Вы оба меня умерщвляете, вы меня режете.
– Ради Бога, Асунта, ради Бога, – говорил Савелий. – Ему худо. Иди, ложись. Иди, скорей ляг. Я сейчас приду.
– Я уеду, я уеду куда глаза глядят, куда попало, я не могу больше жить в вашем сумасшедшем доме!
Савелий протянул руки и взял ее за плечи, стараясь повернуть к полуосвещенной двери. Она резко высвободилась, отпихнула его, вот-вот, показалось ему, начнет царапаться и кусаться.
– Помогите, помогите ! – стонал, между там, Варли.
– Что ж ты ему не помогаешь? – прошипела Асунта. – Слышишь? Он тебя зовет на помощь.
Она быстрыми шагами вышла и громко захлопнула дверь.