412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Пальман » Пути в незнаемое. Том 17 » Текст книги (страница 28)
Пути в незнаемое. Том 17
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:07

Текст книги "Пути в незнаемое. Том 17"


Автор книги: Вячеслав Пальман


Соавторы: Юрий Давыдов,Борис Володин,Валентин Рич,Вячеслав Иванов,Анатолий Онегов,Юрий Чайковский,Олег Мороз,Наталия Бианки,Вячеслав Демидов,Игорь Дуэль
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)

И тут еще в багажном отделении вокзала почему-то не оказалось ни чемодана, ни баула, ни портпледа Ивана Петровича. А багажный кассир попеременно с кладовщиком, тыча пальцем в квитанцию, что-то ему твердили на очень странном языке из одних гортанных и картавых звуков. И совершенно не понимали Ивана Петровича, который отвечал им на хорошем, как он был убежден, немецком, ибо не только давно свободно переводил даже из Гете, но уже и с русского на сей язык переложил три своих статьи и целых сто рублей издержал перед поездкой на совершенствование в немецком разговорном – из своих-то великих капиталов! В панике он выбежал на перрон, принялся, ныряя под чужие зонты, совать свою квитанцию одному, другому, третьему, в ком только чудилась способность понять и спасти. Без толку – вся Силезия точно сговорилась говорить непонятно. Однако среди прочего всякий раз непременно слышалось картавое: «Айнан-даха банххо! Айнандаха банххо!»

И вдруг его озарило: «Bahnhof!» – «Вокзал!» И он стал тыкать пальцем вниз, в доски дебаркадера: «Ja, ja, der Bahnhof ist da!» – «Да, да, вокзал – здесь!»

Но ему указывали куда-то в сторону.

И только когда квитанция вконец измялась, а желтый костюм, съежившись, вовсе утратил свою неотразимость, плачущие небеса наконец сжалились и прислали доброго ангела в облике веселого носильщика-поляка. И хотя польского Иван Петрович не знал совсем, а познания носильщика в русском тоже ограничивались десятком слов, ангел вник в его беду, хлопнул брата-славянина по плечу и утвердил: «Инный двожец! Инный банхоф! Айн ан-дер!.. Пан розуме?..»

Господи! Оказывается, в Сосновицах он ухитрился адресовать багаж на вокзал, куда прибывают курьерские, а сам-то из экономии прикатил со своими пересадками поездом, который приходит на другой.

Тут ангел сунул квитанцию в карман и сказал: «Карашо, делаю!»

Иван Петрович залопотал как мог, что он приехал к профессору Гейденгайну работать. В университет. Работать к Гейденгайну. К Гейденгайну. Ангел снова сказал: «Карашо, Хайденхайн!» – осенил его своим большущим зонтом и повел из улицы в улицу, срезая путь где-то сквериком, где-то мелким переулочком, так что, если б Ивану Петровичу вздумалось вернуться на вокзал, он обратную дорогу не нашел бы нипочем.

Носильщик позвонил в какой-то дом, трехоконный по фасаду, бойко залопотал с хозяйкой, мгновенно уставившейся на мокрый желтый костюм, – Иван Петрович изо всего скопления звуков разобрал только «фон Русслянд» и еще «херр профессор Хайденхайн». Затем хозяйка ввела его и носильщика в комнатку, очень чистенькую и милую, и стала что-то говорить. Иван Петрович в ответ только улыбался и неопределенно тряс головой. Тогда носильщик достал квитанцию и карандашом написал на обороте цифру – весьма подходящую, после чего Иван Петрович закивал головой уже вполне сознательно. Для увенчания достоинств квартиры носильщик подвел его к окну и, ткнув большим пальцем по дуге куда-то направо и напротив, победительно произнес: «Херрн профессорн Хайденхайн! Лабораториум! Карашо!» Хозяйка покивала головой, но взгляда с костюма на окно не перевела. А носильщик снова хлопнул его по плечу, ткнул пальцем в пол и, почти перейдя на родной Ивану Петровичу русский, торжественно взгромоздил целых пять слов:

– За една годзина вещ-щи тут! – и ушел с квитанцией и хозяйкой.

Иван Петрович выглянул в окно. Дома напротив, все – и двух– и трехэтажные – были в три окна по фасаду. Но один, поодаль, был окон в шесть, если не больше. И это его удовлетворило, и он наконец внимательно обвел взглядом комнату, а потом и свой костюм. Покачал головой: «Эх, как в Апраксином надули!»

И вдруг в нем проснулся классический страх россиянина: «А багаж!» Бог знает кому он отдал квитанцию – что из того, что ангел в форме, коли не только носильщицкого номера не запомнил, но не заметил даже, была ли бляха с номером у поляка. Конечно, багаж не бог весть какой, но все же багаж – там тетради с записями, бельишко, три статьи, пальто! Там деньги в кармане сюртука – единственного! Обмишулят его, растяпу, вахлака рязанского, в чужестранном городе, где ни он никого, ни его самого никто не понимает!.. Не прожить ведь в этой желтой тряпке и без денег!.. Лишь могучим усилием воли заставил он себя ждать, одолевая и этот страх, и стыд за такие свои дурные мысли. Собственных часов, по его достаткам, еще не было заведено, и время тянулось совершенно мучительно. Однако все-таки раздался наконец веселый дверной колокольчик, тяжкие ангеловы шаги, и весь его багаж вступил через растворившуюся дверь в комнату. Иван Петрович радостно распахнул кошелек, но добрый поляк выбрал только две довольно скромные монеты, и тогда Иван Петрович с неожиданной для носильщика внятностью произнес «Die Kneipe!». И услышал: «О кнайпе! Карашо!» Большой перст ангела описал у окна дугу – теперь уже налево. Иван Петрович мигом переоделся в сухое, и когда вышли, то именно за левым углом обнаружилась великолепная маленькая «Кнайпе», где было пиво светлое и пиво темное, и хороший шнапс, и жареные колбаски, и даже бигос, и все недорого, отчего расставались они со Станиславом Даленским – так в миру звали ангела – долго, как и надлежит лучшим друзьям, даже когда они говорят на разных языках и именно когда на улице дождик.

А наутро желтый костюм был обнаружен отглаженным, правда несколько укоротившимся, да замечательная его окраска сделалась не совсем ровной и отчего-то впрозелень. Тем не менее Иван Петрович нашел, что смотрится в нем хоть и не так, как Цион во фраке, но все-таки недурно, и, перейдя улицу наискосок, вступил под своды лаборатории Рудольфа Гейденгайна, имея цель элегантно и победительно доказать светиле задерживающее действие атропина на секрецию поджелудочной железы.

Ему очень нужно было это доказать, и как можно убедительнее, поскольку надо было наконец объявить миру о плоде своей первой научной любви, то есть попросту напечатать эту работу. Какой от нее прок, когда валяется в ящике: не для того делалась. Не назовешь ведь публикацией две строчки в печатном протоколе: «2. Павлов и Афанасьев говорили о своих исследованиях над панкреатическою железою». Но куда сунешься, коли тебя никто не знает? Вот Людвиг в своих «Трудах Лейпцигского физиологического института» печатает только то, что у него на глазах в его институте сделано. Работал у него Сеченов, работали Цион, Бернштейн, Устимович, Пашутин, ездили к нему Овсянников, Чирьев, Бакст, Ворошилов – напечатаны статьи. А то, что сделано в Петербурге, чаще печатает Пфлюгер, но и к нему в Бонн тоже просто так не пошлешь. Он же открывает статью и, только в чем-то усомнится, принимается сам пересчитывать данные. Найдет случайную марушку – и все в корзину. Был бы Илья Фадеевич, он бы удостоверил, что опыты чисты и точны, – так его нет. Кого просить – Овсянникова? Тарханова? Ни за какие коврижки! А Устимович для Пфлюгера все равно что сам Иван Петрович, лицо неведомое. К тому же, поскольку речь о поджелудочной железе, нет лучшего авторитета, чем Гейденгайн. Но он, говорят, и колюч и насмешлив – немцы очень его не любят.

Год ждал – ехать было не на что, стипендия – четвертной в месяц. Только проработав после Чирьева ассистентом полтора семестра, получил вознаграждение – триста рублей. Написал за Устимовича письмо: не дозволите ли моему ассистенту приехать к вам поработать, – патрон расчеркнулся.

Пришел ответ: «Высокочтимый коллега! Недостатка места в моем, в общем-то мало кем посещаемом институте еще никогда не было. Ваш господин ассистент в любое время сможет найти у меня приют». И дальше – что хорошо бы уведомить заранее, чем господин намерен заняться, не будет ли нужды в специальной аппаратуре и в какой именно, ибо инструмента у них вдосталь, только нет приборов для газометрии.

Господин ассистент сообщил, чем намерен заняться, – новый ответ: быть того не может, жду, рад буду убедиться, что не прав. Треть вознаграждения – на уроки разговорного немецкого. На дорогу в оба конца и за багаж – почти всю вторую: девяносто без малого рублей. Прочее – на два месяца житья. Слава богу, экономия на третьем классе позволила купить костюм…

И только Иван Петрович раскрыл дверь указанной служителем большой лабораторной комнаты, где было много людей – верно, что-то обсуждалось, – как сидевший на углу стола субтильный лет сорока господинчик во встрепанной рыжеватой бородке, с пейсами соскочил, вперился в его костюм бесовскими карими глазами, которых и очки не гасили, и, тыча пальцем, точно уличный мальчишка в нелепого прохожего, захохотал: «Kanarienvogel! Ха-ха!», «Herr Kanarienvogel! Хи-хи!» И за ним вся комната закатилась смехом.

Слова были понятны – кричал он на «хохдойч», на литературном немецком. Иван Петрович сразу перевел в уме: «Канарейка! Господин Канарейка!» Нет, правильней – «Господин Канарейкин!»

Растерянно понюхал свой рукав, словно бы пробуя запах цвета. И сам рассмеялся.

И это все решило.


9

«Моему пребыванию в Бреславле во время летнего семестра 1877 г. я обязан тем, что мне удалось продемонстрировать проф. Гейденгайну, согласно его желанию, два из наших, сообщенных совместно с Афанасьевым, опытов о тормозном действии атропина на секрецию поджелудочной железы (данный Архив, т. XVI, с. 173)» – так начиналась пятая статья «von Ioh. Pavlov aus St. Petersburg» – «Ив. Павлова из С.-Петербурга» – из тех его девяти, которые Эдуард Пфлюгер опубликовал в своем знаменитом «Архиве», то есть «Повременнике общей физиологии человека и животных».

Называлась она «Дальнейшие материалы к физиологии поджелудочной железы», отчего и лучше именовать ее просто «пятой». Свет она увидела в XVII томе «Архива», втором за 1878 год. А четыре предыдущих, в том числе и конкурсное сочинение, были все разом напечатаны в XVI томе. И надо же, чтобы именно первая из тех четырех, которая особо открывала столь пышный его дебют на европейской научной сцене, начиналась с ошибки в самом имени автора! Не «von Ioh. Pavlov», как во всех, а «von. S. Pavlov».

Разговор переведен на статьи не случайно, ибо только в них да еще в двух письмах Гейденгайна – все сведения о том, что было с Иваном Петровичем в Бреславле после той веселой встречи, ему оказанной. Вот, например, в пятой статье Иван Петрович дальше написал, что из тех продемонстрированных в Бреславле экспериментов «только один опыт, а именно с постоянной фистулой Бернштейна, дал желаемый результат, тогда как на другом, проведенном на собаке, оперированной по способу Гейденгайна, не удалось доказать никакого действия атропина» – и вот это обстоятельство дало глубокоуважаемому профессору повод по-прежнему отрицать способность данного вещества тормозить секрецию и сомневаться в правильности суждений коллеги Павлова и коллеги Афанасьева, ныне где-то под Рущуком исполняющего в лазарете свой военно-лекарский долг.

Поражение?

Нет, ничья: один – один. Причем, спустя полгода Иван Петрович в Петербурге установил причину неудачи – смотри все ту же пятую статью: мэтр в том опыте навязал ему слишком малые дозы атропина. Так и рисуется картинка, в которой Гейденгайн сам хватается за шприц, чтобы собственноручно впрыскивать собаке сей медикамент, – как же при его темпераменте удержаться от рукодействия, коли на его глазах решается вопрос, прав ли он, Гейденгайн, или нет. Ведь это же им было сказано в свое время: «Я еще ни разу не предпринимал такого рода опыта, который был бы так богат собачьими жертвами и так беден соответственными результатами», – поскольку после операции на панкреатической железе собаки попросту нередко дохли.

Но еще не ведая, что ему придется признать полную победу «господина Канарейкина» – еще при той ничьей, Гейденгайн не счел возможным навязывать Ивану Петровичу никаких поправок к его диссертации. Напротив, предложил отправить ее Пфлюгеру в первозданном виде и даже согласился уведомить сурового издателя, что этот труд «милого господина доктора» им читан и тот опыт с фистулой Бернштейна он видел собственными глазами. Увы, делать это уместно лишь при случае – ведь Пфлюгер по меньшей мере удивится рекомендации, даваемой петербургской работе из Бреславля. Открыть двери дебютанту должна хорошая статья о хороших наблюдениях, выполненных в здешних стенах, что уж само – рекомендация. А вот в письме, к такой статье приложенном, можно упомянуть обо всем прочем – через неделю посылайте вслед ей в Бонн хотя бы всю пачку сочинений: там вас уже будут ждать, милый доктор…

Да, вот именно так: не с церемонностью, не «уважаемый коллега», a «Lieber Herr Doctor» – «милый», «дорогой» – письма тому свидетельство – называл Рудольф Гейденгайн этого бородатого русского студиозуса, навек у него запечатлевшегося непременно в дешевом канареечном костюме, хотя Иван Петрович и в сюртуке, бывало, появлялся. И заразительно хохочущим, коли поймет очередную остроту, хотя чаще был он отрешенным. И непременно говорившим по-немецки с кошмарным произношением – хотя оно день ото дня все-таки становилось понятнее.

И всегда блистательно думавшим на языке профессиональном!

А уж это бреславльский мэтр вывел, еще не успев привыкнуть к его речи, – из двух статей, которые гость сразу выложил вслед за своею диссертацией на профессорский стол (а прекрасно писать по-немецки отсутствие слуха вовсе ему не мешало).

Статьи назывались так: «О рефлекторном торможении слюноотделения» и «Экспериментальные данные об аккомодационном механизме кровеносных сосудов». Но стоило пробежать первые строки – и сделалось ясно, что обе они, посвященные предметам столь далеким друг от друга, сейчас ему предъявлены как дополнительные аргументы к спору о поджелудочной железе, заранее милым доктором заготовленные.

И, добывая их, эти доводы, он, прежде чем отправиться в Бреславль, во-первых, испытал на прочность логически угадываемое главное возражение будущего оппонента – слюнную железу! И представьте – доказал, что и она не только стимулируется раздражениями чувствительных нервов, как у Овсянникова с Чирьевым, но может этими же раздражениями и тормозиться, если они достаточно велики, – например, при действии на нерв сильного тока либо при вскрытии брюшной полости.

А значит, и эта железа, столь совершенно вам знакомая, mein herr Professor, тоже подчинена механике нервного антагонизма – той, которую милый доктор высматривает в управлении работой железы панкреатической!

Но ему и того показалось мало. И вот он уже извлекает другие опытные факты – прелюбопытные:

…что кролики, оказывается, отличаются от всех животных тем, что их поджелудочные железы совершенно не чувствительны к атропину, почему и опыты на них с этим препаратом бессмысленны!

…что кураре, нервный яд, каким все вивисекторы Европы обездвиживают животных, сам по себе, в зависимости от дозы, способен и возбуждать и тормозить слюнную и поджелудочную железу – тоже в зависимости от дозы!

…что и падение давления крови в любых сосудах – в тех случаях, когда их расширение считали пассивным, – тоже непременно зависит от рефлекторных актов!

И кстати, эксперименты с измерением давления внутри артерий при различных нагрузках этот Glänzenderkopf[11]11
  Дословно «блестящая голова», умница (нем.).


[Закрыть]
там, у себя в Петербурге, ставил без кураре – по собственной простой и, право, гениальной методике.

Он всего лишь приучил подопытную собаку спокойно, даже чуть ли не с радостью переносить неприятные манипуляции – просто выдрессировал ее тем, что ее во время опыта кормил, а в клетке заставлял изрядно попоститься. И эта Promenadenmischung[12]12
  Дословно «дитя прогулки», дворняжка (нем.).


[Закрыть]
нетерпеливо ждала – там, в виварии, когда же ее наконец поведут на поводке. Радостно вбегала в лабораторию, сама вспрыгивала на доску операционного стола. Терпела привязывание, обнажение артерии и трубку, вставленную в сосуд, потому что знала: ей сейчас подставят мясную похлебку, да еще и обласкают! И оттого не давала в эксперименте никаких посторонних реакций, из-за которых давление крови у животных, как всем известно, скачет бесконтрольно. И ее покорное собачье спокойствие позволяло достоверно регистрировать, как отклоняется давление – ну хотя бы после изрядной водной нагрузки, полученной животным. И как через считанные минуты оно неизменно возвращается к нормальному уровню.

И право, господин студент готов был – стоило лишь кивнуть – вот так же и в Бреславле выдрессировать собаку для таких же опытов. И вообще показать здесь все свои эксперименты – не потому совсем, что ему будто бы не поверили. Нет! Уже при первой его демонстрации стало видно, что наслаждается самим повторением послушного результата, точно ребенок перипетиями любимой сказки, бог весть в который раз ему рассказываемой. И грех было бы позволить ему тратить на это лишний день – благо, судьба принесла сюда господина Канарейкина с его любовью к поджелудочной железе в самую подходящую минуту: Людимар Германн затеял написать руками двух десятков крепких физиологов, германских, австрийских, швейцарских, многотомный «Handbuch der Physiologie»[13]13
  Это поистине замечательное «Руководство к физиологии» было издано в Лейпциге в 1879–80 гг., а затем переведено русскими учеными из всех российских университетов и увидело свет в Петербурге в 1885–86 гг.


[Закрыть]
– фундаментальный свод всех знаний, накопленных к сегодняшнему дню. И «Высокочтимому коллеге Гейденгайну» тоже досталось от него полтома – «Физиология отделительных процессов». Посему вся лаборатория занята одним – экспериментальным разъяснением вопросов, без ответов на которые раздел не получится связным. И милый доктор тоже заполнит некий пробел. Он, кстати, проронил что-то о нелюбви к гистологической работе, так пусть и делает работу с гистологическим уклоном!..

И, подумав так, профессор Гейденгайн, – автор клянется, что мысли эти угаданы им достоверно, – поручил Ивану Петровичу исследовать изменения, какие могут возникнуть и в общем состоянии животного, и в деятельности самой поджелудочной железы, а также и в структуре ее тканей, если проток, по которому секрет вытекает в двенадцатиперстную кишку, по какой-либо причине окажется непроходим. Вопрос не праздный – такая ситуация стандартна для воспалительных процессов, и в самой железе возникших, и перешедших с желчных путей, и при кишечных катарах! Воспроизвести ее проще простого: перевязать проток, и все. Полтора десятка кроликов дадут вполне достаточный материал, чтобы прорисовать типичную картину изменений, – за два месяца гость и работу эту выполнит, и написать статью поспеет, не надрываясь слишком, – благо, смешная причина его нелюбви к гистологии выяснилась и с легкостью устранена («бог мой, рисунки с препаратов мы закажем какому-нибудь нашему умелому студенту!»).

…Нет, не оценил Гейденгайн въедливости Ивана Петровича. «Милый доктор» твердил, что каждый из шестнадцати прооперированных им кроликов должен прожить не меньше месяца, – дескать, лишь тогда экспериментальную болезнь можно считать полновесной. И горевал, что три из них сдохли из-за неудачных временных фистул: ведь для достоверности он по нескольку раз зондировал перевязанные протоки – у каждого ли кролика железа продолжает работать и сохраняет ли добытый сок способность переваривать белки и крахмал.

Более того, он многократно химически исследовал мочу – конечно, каждого кролика: не появляется ли в ней сахар вследствие страдания железы. И еще – количество сахара в крови: не меняется ли оно, особо в артериальной, особо в венозной, – хотел проверить какое-то предположение Циона о происхождении диабета.

И попытался уловить в крови процесс разрушения трипсина, видимо происходящего, если фермент в нее всасывается из закупоренной железы.

И наконец, когда дело дошло до гистологических препаратов, то срезы каждой железы он непременно обрабатывал и окрашивал по нескольким методикам, и лучшей считал одну из самых трудоемких, требующую многодневной работы.

И сверх того – для сравнения еще поставил на двух собаках опыты с перевязкой протоков слюнных желез; к счастью, там ничего нельзя было придумать, кроме исследования изменений в ткани.

Иссякло время, и его деньги, верно, тоже. Об окончании сочинения еще и речи быть не могло – увез в Петербург толстенную пачку протоколов и записей. Правда, уже в середине сентября прислал готовую статью, но предельно осторожную: «Результаты моих наблюдений, которые требуют продолжения, я предлагаю ниже… Исследование этого пункта составляло отправную точку наших экспериментов. Однако мы не смогли пойти дальше сообщенных здесь необходимых предварительных опытов, потому что они поглотили все время моего краткого пребывания в Бреславле». И наотрез отказался обнародовать данные, в которых имелись колебания, не дозволяющие строгого вывода: Гейденгайн, например, безуспешно пытался по почте уговорить его хоть как-то упомянуть про исследования содержания сахара в моче и крови, потому что этот момент весьма уместно было бы осветить в его полутоме «Handbuch der Physiologie». Однако там надлежит точно подсказать читателю-физиологу, где найдет он подробное освещение каждого отдельного вопроса, – вот так: «По наблюдениям И. Павлова (Arch. f. d. des. Physiol., Bd. XVI, S. 124, 1878)» или «Афанасьев и Павлов раздражением других чувствительных нервов получали таковой эффект… (ibid., S. 182)», и снова «по исследованиям Павлова…».

Словом, именно этой статье, над заглавием которой красовалось «Из Физиологического института в Бреславле», и суждено стало возвестить в XVI томе «Архива» о европейском дебюте недюжинного таланта, имя которого в ее заголовке было переврано оттого, вероятно, что Иван Петрович вместо «loh. Pawlow» написал «I. Pawlow», вот наборшик и перепутал «I» и «S».


10

В тогдашних книгах хватало опечаток и похлеще, и не последней из таких она будет в жизни, прежде чем к его имени станут относиться уже столь трепетно, что даже англичане и американцы, не знающие отчеств, вопреки обычаям своего языка начнут на переведенных его книгах ставить «by Ivan Petrovich PAVLOV»!

Но, кстати, и не первой была эта опечатка.

Еще перед поездкой, теплою весной 77-го – уже перед экзаменами за четвертый курс академии, он доложил в Обществе естествоиспытателей те две своих статьи: о механике стабилизации кровяного давления и рефлекторном торможении слюнных желез. После докладов и было наконец сочтено подобающим осчастливить его баллотировкою хотя бы в члены-сотрудники.

Но в конце мая выходит книжечка «Трудов» с протоколами, и все знакомые в страничку тычут: избирается Павлов Иван Павлович!

…А та статья об экспериментальной болезни железы Пфлюгеру так понравилась, что остальным, следом присланным, уже дверь открыта была настежь: прочтет Пфлюгер – и в типографию с рассыльным. Но Иван Петрович статью, что по диссертации написал с Афанасьевым, отправил сразу, как Гейденгайн известил, что первая принята. А две другие Устимович задержал – вдруг проснулся, засуетился: как же, его лаборатория станет теперь в Европе известна, надо бы и самому не только в ее названии над заголовком значиться!

Унес статьи домой – сейчас заглянет и напишет нечто: об особенности взглядов его школы.

Держал, держал, родил. За три недели – три подстрочных примечания к тем статьям.

Одно: «Исследования Хицига и других не менее благоприятны этой точке зрения, чем наблюдения Гольца (К. Устимович)».

Другое: «В виде дополнения к этой серии опытов вскоре появятся исследования д-ра М. Афанасьева над тем же предметом на временных фистулах (К. Устимович)», – вот уж в самом деле, кабы и не плешь, так бы и не голо, – обещаемая статья не дописана, автор на театре войны: два дня солдатиков от брюшняка и малярии лечит, третий сам валяется в ознобе, и предмет этой статьи все-таки слюнная железа, а не поджелудочная!

И напоследок: «Приведенное наблюдение взято из серии опытов, проведенных осенью 1876 г. в нашей лаборатории г-ном Павловым…» – из чьих же еще, коли статья Ивана Петровича! А завершение совсем невразумительное – снова про опубликование, «которое состоится в ближайшем будущем». Столько, мол, под моим крылом наработано – всех удивим!

Из-за его задержки павловские статьи в томе «Архива» и оказались помещены вразбивку. Каждый том выпускался отдельными тетрадками – страниц по сто или чуть больше. Подписчики потом отдавали по шесть тетрадок в переплет. Две первые статьи попали во второй выпуск 1878 года, две эти – в третью тетрадь, а могли бы и все – в одной, как статьи Вормса – Мюллера в том же томе.

Но вот чем хорош Константин Николаевич – потешил душеньку, и опять его не видно. Появится к самой лекции, если не опоздает: «Ах, Иван Петрович, у вас всегда все готово!» А господин ассистент только что в мыле прибежал из детской клиники, или из акушерской, или с лекции по психиатрии. И готово все только потому, что из Митиной университетской квартиры в шесть утра выскочил и весь маршрут – с двумя переходами Невы по льду – рысью, озябнуть некогда, лишь бы все до клиники сделать, чтоб на последнюю минуту осталось только собаку из собачника привести либо прихватить лягушку из бочки, которая для обеих кафедр в тархановской лаборатории стоит. Зато окончится лекция, Константин Николаевич – в клуб, и ты сам всему хозяин.

Да вот только не выкраивалось времени засветло: последний год медицины – сейчас не возьмешь, потом не достанется. А вечерами – газовые рожки, блеклый колеблющийся свет. Когда важно, сколько из фистулы накапало – 0,4 или 0,6 кубического сантиметра, этот свет ненадежен. А чтобы окончить спор, нужна скрупулезнейшая точность. И потому опыты для пятой статьи – для «Дальнейших материалов» – он отложил до рождественских каникул.

…У нас один момент упущен – о резонансе на статью «О сосудистых центрах в спинном мозгу».

Она вышла в запоздавшем майском номере «Военно-медицинского журнала» и, пока ездил по европам, была коллегами прочитана и вызвала, судя по уже разбиравшемуся признаку, пренеприятный резонанс. Вместо продолжения его обзора «важнейших работ по иннервации сосудов и кровообращению вообще» в шестом номере были помещены две первых главы подобного же рода сочинения д-ра Исаака Оршанского «Материалы для физиологии мозга. Психомоторные центры». Две следующих были напечатаны в седьмой, в июльской книжке, а продолжения работы Павлова будто бы и не было! И, зная, какой была его трудоспособность, не верится, что оно осталось недописано!

…Кстати, в напечатанной статье он и не думал ставить под сомнение точность овсянниковской работы, выросшей из двадцатипятилетней предыстории и подтвержденной и уточненной людвиговским учеником Диттмаром. Воистину пониже четверохолмия есть в продолговатом мозгу строго локализованное скопление клеток, разрушение которых или перерезка мозга ниже его приводит к выключению сосудодвигательных рефлексов. Но вот Нуссбаум, например, добыл один несомненный факт, и еще появилось несколько других «вероятных свидетельств», что и ниже, в спинном мозгу, тоже есть центры, способные обеспечить сосудистые рефлексы.

Он не излагал собственных опытов. И не собирался сделаться апологетом новой гипотезы, ни тем более опровергать факты Овсянникова. Стократ важнее вопроса, уникален ли этот центр, или в самом деле есть другие, был для него принцип постановки должного эксперимента и – выше его – то, что принцип создавало: образ научной мысли. Так уж он был устроен, Иван Петрович, что ему непременно по каждому поводу надобно было сформулировать свое «верую», а потом еще и проверить, истинно ли оно. И начало статьи зазвучало у него в духе писаревского красноречия:

«…Естественные науки – лучшая прикладная логика, где правильность умственных процессов санкционируется получением таких результатов, которые дают возможность предсказывать явления несомненным безошибочным образом. – В этом его литературном отдыхе от протокольной сухомятки десятых миллиметра панкреатического сока, миллиметров ртутного столба и миллиграммов атропина, все лилось без черканья. – Кроме того… часто открытие метода, изучение какого-нибудь важного условия опытов ценнее открытия отдельных фактов. И в этих обоих отношениях наши работы (т. е. рассматриваемые в статье. – Б. В.)… принадлежат к тем работам, которые являются блестящим началом к длительному ряду еще более блестящих работ, имеющих явиться в недалеком будущем. Они выставляют на вид несколько общих и чрезвычайно важных правил для правильного физиологического мышления и экспериментирования… Эти работы яснее всего показывают, до какой степени вполне ясные и законченные вопросы физиологии еще способны к реформам и дополнениям…»

Видите – писал, как писалось: «…работы… принадлежат к тем работам», «…яснее всего показывают… вполне ясно» и т. д. Не правил себя, хоть умел преотлично.

Он очень спешил извлечь из самой физиологической работы – «в ее лабораторной обстановке, в ее историческом ходе» – эту лучшую прикладную логику, которая ценнее отдельных фактов. Не Филиппа Васильевича препарировал, а метод – живосечение, разрушающее орган, чтобы установить, какая функция исчезнет, – или, как он сказал, отрицательный опыт.

«…Это поучительный пример того, до какой степени различно значение положительных и отрицательных опытов во всякой науке, а особенно в такой сложной, как физиология животных. В самом деле, животный организм – такая сложная машина, его части соединены такими сложными связями, он находится в такой сложной зависимости от окружающих условий, что исследователь всегда в опасности, вводя, по-видимому, побочное условие, повлиять как раз на ту часть аппарата, которой он заинтересован в данный момент. Оттого все отрицательные опыты имеют только весьма ограниченное значение и должны быть толкуемы с крайней осторожностью. Овсянников и Диттмар наблюдают, что после перерезки спинного мозга нет сосудодвигательного рефлекса. Почему? Потому что в нем нет сосудистых центров, отвечают они. Это действительно могло быть.

Но также, может быть, и потому, что операция была таким условием, которое прекратило их деятельность.

…Представление о различной доказательной силе положительных и отрицательных опытов далеко еще не укоренилось даже в умах физиологов. И, наверное, подобный случай не последний в своем роде…»

Ну, посмотрите-ка: «В такой сложной… такая сложная… такими сложными… в такой сложной…» – нет, редактору «Военно-медицинского журнала» Николаю Илларионовичу Козлову некогда было проходиться карандашом по этим усилениям. Поблагодарим судьбу за это, ибо в живой словесности двадцативосьмилетнего Ивана Петровича по сей час слышны неуемный его темперамент и та страсть, с которой он осмыслял свое дело:

«То обстоятельство, что наука так строго обходится с массами доводов, говорит только в ее пользу: значит, она не имеет надобности хвататься за первый подвернувшийся благоприятный факт, значит, она надеется, действительно, утвердиться на незыблемом. Не думай, что упавшие „истины“, оставленные в сторону доводы – пропащий труд. Если это плод добросовестного исследования, то в них непременно содержится часть истины, и она будет выделена. А чем дольше и упорнее держалось ложное представление, тем большая победа одержана, тем освещен более обширный и более таинственный отдел явлений природы… Чем дольше держались ошибки, тем перед более мудрой загадкой стояла наука. И поправка этой ошибки есть шаг к решению этой загадки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю