Текст книги "Разбег. Повесть об Осипе Пятницком"
Автор книги: Вольф Долгий
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Это было уже прямое оскорбление. Осип даже не сразу нашелся что сказать, с добрую минуту потребовалось, чтобы обрести дар речи.
– Уж не считаете ли вы, что я могу сдать вас русским стражникам? – спросил он, давая тем самым Жордания шанс отступить, сказать, что он, Осип, не так понял его.
Нет, видимо, ничто не могло уже остановить Жордания.
– Да, да, да, именно так я и считаю! – зашелся он. – От вас… от таких молодчиков, как вы, всего можно ожидать, всего!
И с подчеркнутой враждебностью отвернулся к окну. Надо думать, теперь он уже не возлагал никаких добрых надежд на «молодую кровь», вливающуюся в партию…
Больше они не сказали друг другу ни слова. На окраине Нейштадта Осип сдал своего подопечного с рук на руки местному егерю Конраду, который своими, только ему ведомыми контрабандными тропками должен был провести Жордания через границу. Шепнув Конраду, что будет ждать сообщения о благополучном переходе (обычно обходился без этого, тотчас уезжал), Осип сказал громко: «Счастливый путь!»; разумеется, пожелание его относилось не только к Конраду. Конрад ответил: «Все будет хорошо». Жордания молчал; ни руки не протянул, ни кивнул хотя бы.
Это их расставание почему-то особенно не давало покоя, и, покуда дожидался Конрада (тот вернулся часов через пять, с доброй вестью), да и потом, всю обратную дорогу в Берлин (курьерский уже прошел, пришлось добираться на перекладных, в почтовых каретах), Осип, о чем бы ни принуждал себя думать, все равно невольно возвращался мыслью к этой, в сущности, дикой сцене прощания. Да нет, он понимал: не в самом даже прощании тут дело. В том ли дело – кивнул, не кивнул? Это как раз мелочь, частность, и, сложись предшествующие обстоятельства по-иному, Осип наверняка не обратил бы на это внимания. Теперь же получалось – Жордания сознательно подводил именно такую черту в их отношениях… Странно, чудовищно! Да и просто не по-людски как-то… Можно спорить, можно даже разойтись в споре, но – эта вражда, эта ненависть? Эта фанатическая нетерпимость к мнению товарища? Но, быть может, здесь и таится разгадка: для людей, подобных Жордания, всякий, кто расходится с ними во взглядах, уже не товарищ, не равный с ними собрат по партии, а пария, изгой, из всех врагов враг? Похоже, что так оно и есть.
По счастью, это все-таки был очень уж крайний случай, почти исключительный. Споры у Осипа происходили и с другими делегатами съезда, в равной мере и с большевиками и с меньшевиками, споры до хрипоты, но деловые, по главной сути, без личных выпадов, ничто не подрывало прежних товарищеских отношений, так что по здравому размышлению Осип пришел к выводу, что в поведении Жордания проявились не столько убеждения его, сколько особенности бурного кавказского темперамента.
В ряду многих встреч, какие были у Осипа в эти первые послесъездовские дни, в особенности запала ему одна – с Розалией Землячкой; как и других, ее тоже предстояло переправить нелегально в Россию. Молодая хрупкая женщина в пенсне, которое, тот редкий случай, очень шло ей, но в то же время придавало ее миловидному лицу вовсе, как он обнаружил потом, не свойственное ее характеру выражение некоторой заносчивости, неподступности. Так сложилось, что Осипу пришлось целый день пробыть с ней в приграничной деревеньке неподалеку от Ортельсбурга – в ожидании, пока знакомый немецкий контрабандист, взявшийся переправить Землячку в русский город Остроленко, сговорился с подкупленным унтер-офицером российской пограничной стражи о месте и времени перехода границы. День выдался славный – солнечный, но не жаркий. Осип отсиживался с Землячкой в березовой рощице, насквозь пропахшей грибами. И разговор у них получился на редкость славный – непринужденный, искренний, ни он, ни она не стремились всенепременно первенствовать в споре. Собственно, и спора-то меж ними не было, при всем том, что на некоторые вещи они смотрели очень даже разно. Да, споров не было ни по единому пункту – просто разговор, если угодно, свободный, без принудительного навязывания своих взглядов, обмен мнениями.
Землячка была делегатом от Одесского комитета партии. В отличие от Осипа, который вконец запутался в хитросплетениях съездовской борьбы и потому невольно оказался в незавидном положении человека, сидящего между двух стульев, Землячка занимала твердую и вполне определенную позицию. На съезде она последовательно шла за Лениным и Плехановым: и при голосовании по первому параграфу устава, когда верх взяли сторонники Мартова, и во время выборов в центральные органы партии, тех решающих выборов, которые и разделили делегатов на большевиков и меньшевиков.
Поскольку Землячка неуклонно держалась линии большевиков, Осипу хотелось именно у нее, из первых, так сказать, рук, узнать, почему она голосовала против старого состава редакции «Искры» и тем самым за выведение из нее Засулич, Аксельрода, Потресова. Затронув щекотливую эту тему, Осип счел необходимым прежде всего высказать свою точку зрения. Он сказал, что если «Искра», отнюдь не единственная партийная газета, была тем не менее признана на съезде, практически единодушно, единственным Центральным органом партии, то в этом факте нельзя не увидеть признания огромных заслуг старей редакции, всей редакции, включая и упомянутых им лиц. Теперь же эта тройка очень уважаемых товарищей как бы объявлена ненужной, лишней, не заслуживающей доверия. Вполне вероятно, сказал еще Осип, что кто-то в бывшей редакции работал больше, кто-то меньше, кто-то совсем мало, но, по совести говоря, мне решительно нет до этого дела, я воспринимал «Искру» как единое, монолитное целое, и это целое было прекрасно, так зачем же понадобилось резать по живому? И как можно было не посчитаться с тем, что вся эта вивисекция выглядит как прямое оскорбление известных, заслуженных деятелей партии?
Внимательно выслушав Осипа, Землячка с минуту собиралась с мыслями, потом спокойно заметила, что Осип, по-видимому сам не ведая того, привел все те доводы, которые выставляли на съезде противники реорганизации старой редакции. Ничего удивительного, добавила она, у каждой позиции своя логика. Поэтому и она позволит себе лишь повторить то, что говорилось в ответ на подобные аргументы сторонниками нового, уменьшенного состава редакции. Прежде всего, если при каждом выборе должностных лиц руководствоваться не интересами дела, а тем лишь, не обидится ли Петров, что выбрали не его, а Иванова, это значит скатиться до чисто обывательского взгляда на партийные дела. И в самом деле, не можем же мы узаконить в партии пожизненные, чуть ли не династические, синекуры… Далее, признавая огромные заслуги «Искры» в консолидации партийных сил, бесспорность ее руководящей роли в жизни партии, необходимо трезво учитывать, каким образом достигнуты такие результаты – благодаря ли тому, что в составе ее редакции было шесть человек, даже и территориально находившихся в разных странах Европы, или же несмотря на это, вопреки такому, едва ли нормальному положению? И если верно последнее, то имеем ли мы право уклоняться от возможности сделать редакцию центрального партийного органа еще более действенной и мобильной?
Резоны Землячки были разумны, и Осип охотно согласился бы с ней (с тем большей охотой, что межеумочное его положение тяжкой уже гирей висело на ногах), да, с превеликой радостью признал бы правоту сторонников большинства, если бы все эти стройные логические выкладки могли пересилить прочно сидевшее в нем ощущение, что по отношению к Потресову и особенно к Засулич и Аксельроду все же совершена какая-то несправедливость. Наперекор доводам разума (которым, казалось, трудно было что-либо противопоставить) он полагал тем не менее, что бывают случаи, когда из правила могут быть сделаны исключения: речь ведь идет о старейших революционерах, здесь надобен особый, вернее, особо деликатный подход…
Нет, этого своего возражения он не высказал Землячке, потому что она опять сможет сказать, что такое исключение, будь оно сделано, как раз и означает уступку династичности и не имеет значения, что именно принимается здесь во внимание – древность рода, знатность или, как в данном случае, былые заслуги.
Осип молчал, обдумывая все это; его собеседница тоже молчала, задумавшись, как видно, о своем, и он был искренне признателен ей, что она не торопит с ответом, не требует от него обязательного согласия. При этом он неколебимо был уверен, что, даже и при полном его несогласии с нею, она и тогда не встанет в позу глубоко оскорбленного неприятием своих взглядов человека… Только теперь Осип осознал, что, в сущности, воспринимал Землячку и весь этот их разговор с невольной оглядкой на Жордания: все боялся встретить ту же крайнюю нетерпимость и враждебность.
Едва Осип подумал о Жордания, как, по странной прихоти разговора, Землячка сама вдруг завела речь о нем. Имя его возникло в связи с высказанной ею мыслью о том, что к Мартову – в решающий момент выбора в редакцию – примкнули преимущественно люди, которые по тем или иным причинам сочли себя «обиженными». Жордания, например, сказала она; достаточно было большинству съезда высказаться за упразднение ряда региональных газет, в том числе армяно-грузинской газеты, которую редактировал Жордания, как он, ударившись в обиду, тотчас перекинулся к меньшевикам, выказывая себя при этом куда большим мартовцем, нежели сам Мартов; в последнем, впрочем, нет ничего удивительного: обычный маневр тех, кто хочет скрыть истинную подоплеку своих поступков. Это-то, заключила Землячка, самое и неприятное: что обнаружились люди, способные действовать не по убеждению, а из личной, сиюминутной корысти, что для таких людей уязвленное самолюбие оказывается превыше всего, превыше даже принципов, которые они с необыкновенной легкостью готовы пустить с молотка…
Многое, очень многое разъяснялось теперь в поведении Жордания. То, о чем прежде Осип лишь смутно догадывался, обрело вдруг отчетливую ясность. Да так оно и должно было быть: человек, сознательно пошедший на сделку с совестью, изо всех сил и любым способом старается доказать всему миру свою правоту. Больше того, такому человеку совершенно необходимо, чтобы окружающие всенепременно вторили ему, поддакивали, и любое несогласие с собою он встречает с удвоенной яростью и даже с ненавистью, – своеобразная самозащита… И ведь что особо примечательно: несмотря на апломб, с которым держался Жордания, на невероятную его самонадеянность, все равно угадывалась в нем внутренняя неуверенность, – не этим ли и объясняется его чрезмерная воинственность?
Осип было уже утвердился в этом своем выводе, как вдруг мысли его приняли совершенно новый поворот. Оценка мотивов поведения Жордания, поначалу вполне удовлетворившая Осипа, показалась вдруг неоправданно суровой. А ну как он несправедлив в своих предположениях? Право же, слишком уж легко все у него сходится: знает, мол, Жордания, хорошо знает, что неправ, оттого и ярится, вдвойне неистовствует. Что-то здесь не так, сильно смахивает на подгон задачки под заранее известный ответ. Если взглянуть на вещи здраво, непредубежденно, то… Да, стоит предположить, что человек искренне верит в свою правоту, и сразу становится таким понятным и естественным его стремление перелить эту веру в других, всех и каждого сделать своими союзниками и единомышленниками; даже и яростная нетерпимость объяснима в подобном случае. И еще неизвестно, что предпочтительнее: преизбыток воинственности у Жордания или же граничащие с безразличием спокойствие и бестрепетность Землячки?
Осип не утерпел и спросил у Землячки, отчего она не прилагает ни малейших усилий, чтобы завербовать его в свои сторонники… Землячка рассмеялась:
– Все очень просто. Мне не нравится это ваше словечко – «завербовать». Каждый человек, я в этом абсолютно убеждена, должен до всего доходить своим умом. Только тогда он будет тверд в своих убеждениях. Вы со мною, товарищ Пятница, не согласны?
Осип отметил, что это был ее первый вопрос, заданный вот так, в упор. Ответить хотелось честно, без увиливания. Собственно, ему совсем и нетрудно было ответить ей, и именно согласием ответить: недаром же все в нем так восставало против нажима Жордания! Он мог бы еще и прибавить, что люди, принимающие решение не по собственному свободному выбору, а подчиняясь чужой воле, очень легко становятся отступниками, перебежчиками, для них, как правило, ничто не свято; лучше уж иметь дело с открытыми противниками, чем с такими вот калифами на час… Но говорить это вслух как-то неловко было, невольно получалось, что тем самым он не только оправдывает свои колебания, а как бы возводит их даже в особую доблесть. Поэтому он ограничился коротким: «Да, вы правы» – и перевел разговор на неотложное – проверил, хорошо ли она запомнила пароль и явку в Остроленко, первом русском городке, куда она попадет после перехода границы…
3
Раскол, происшедший на съезде, никак не отразился на делах берлинской транспортной группы. Ни на день не прерывалась отправка партийной литературы в Россию – то главное, ради чего существовала группа. Хотя общее поветрие – разделяться, объединяться – не миновало и «берлинцев»: Гальперин стал большевиком, Вечеслов объявил себя меньшевиком, а Осип, как, впрочем, и многие другие, не пристал еще ни к какому берегу. Несмотря на это, все они дружно продолжали работать в одной упряжке. А не это ли самое важное? Какая, в конце концов, разница, кто и как себя называет, лишь бы дело не страдало!
Временами Осипу казалось, что и вообще споры между теми и этими все больше стали походить на школярские упражнения в риторике, подчас не улавливался уже и самый предмет спора, в речах появлялось слишком много наносного, чисто головного, уводящего в сторону от сердцевины разногласий. Это ободряло несколько, ибо вселяло надежду, что эти разногласия – перед лицом общего дела – неизбежно отойдут, отомрут, изживут сами себя. Поэтому, когда в начале октября пришел вызов в Женеву, на съезд Заграничной лиги русской революционной социал-демократии, Осип решил, что так оно, верно, и есть – дело идет к замирению; а то к чему бы и собирать эту Лигу, которая пока что ничем существенным еще не проявила себя?
Вместе с Осипом в Женеву отправились Гальперин и Вечеслов.
По приезде Осип первым делом наведался к Блюменфельду: очень дорогой и, бесспорно, самый близкий ему человек; еще в Лукьяновке они стали на «ты», но и поныне Осип относился к нему с обожанием верного ученика. Обнялись, расцеловались – все как полагается; судя по всему, Блюм тоже был рад встрече.
– Видишь, Юлий, – обратился он к бывшему здесь же, в маленькой его комнате, Мартову, – видишь, нашего полку все прибывает!
– Вот как? – отозвался Мартов. – Приятно слышать. – И с неожиданной для столь щуплого человека силой пожал Осипу руку.
Осип испытывал некоторую неловкость: Блюм и Мартов явно числят его в своих сторонниках. Не преждевременно ли? Надо бы тотчас же, не откладывая, разъяснить свою позицию… Но пока собирался с мыслями, пока подыскивал нужные слова, Мартов уверенно взял уже разговор в свои руки.
– Это и в самом деле прекрасно, что вы с нами, – говорил он, попыхивая папироской. – Вполне может случиться и так, что у нас и у Ленина с Плехановым будет поровну представителей, и тогда как раз ваш именно голос может склонить чашу весов в нашу пользу…
Тут уж никак медлить нельзя было. Осип воспользовался первой же паузой, сказал:
– Слишком сложная обстановка. Я еще не до конца разобрался.
– Осип… – предостерегающе, как бы останавливая его, проговорил Блюм.
Но Осип не на него – на Мартова смотрел: тот быстрым жестом почему-то скинул пенсне с переносицы, отчего взгляд его, как всегда у близоруких, стал беспомощным и кротким. Невидяще глядя на Осипа, он сказал:
– Вот как? И что же – крайне любопытно узнать – вам непонятно?
Тон его не понравился Осипу, не просто недовольство было в нем – еще и надменная нотка улавливалась. Длить разговор в подобном духе? Нет, увольте…
– Об этом как-нибудь в другой раз. Я только-только с дороги.
Но от Мартова не так легко было отступиться.
– Одно другому не помеха, – упорно гнул он свое. – Вы напрасно делаете секрет из своих сомнений. Я в два счета сумею рассеять их, ручаюсь!
Спасибо Блюму, выручил:
– Юлий, да оставь ты его в покое, – дружеским тоном сказал он. – У Осипа хорошая голова, он и сам прекрасно во всем разберется.
– Что ж, – произнес Мартов и, ни слова не сказав больше, ушел из комнаты.
– Он здесь же живет, – почему-то счел нужным сообщить Блюм. – Соседняя дверь. Да, – чуть помедлив, прибавил он, – Юлия прямо не узнать. Комок нервов! Да и то подумать: какая ответственность на нем… – Оборвал себя: – Нет, нет, о делах потом, ты прав. Лучше расскажи, как тебе живется в Берлине. Жаль, что нас разбросало по белу свету. Знаешь, я часто вспоминаю Лукьяновку, не поверишь, с теплотой вспоминаю! Как все мы дружны были… И думали одинаково, и чувствовали. Истинное братство, верно ведь? А сейчас не сразу и поймешь, кто друг, кто враг. Мы ведем себя, как богатые наследники, которые никак не могут поделить отцовское добро. Меньшевики, большевики – дико, непонятно! Вместо того чтобы делом заниматься, ведем междоусобицу. Уже и разговаривать-то по-человечески разучились, только одно и умеем – спорить до хрипоты. Встретил давеча Баумана – он тоже здесь, в Женеве, – и что же ты думаешь? Чужой, совсем чужой человек. Представляешь, он ведь большевиком заделался, Бауман! Такой приличный был человек – и вот на тебе…
– Блюм, да можно ль так? – чуть не взмолился Осип. – Ты забыл, что я тоже очень хорошо знаю Баумана. Допускаю, что можно разойтись с ним во мнениях, но зачем так-то уж чернить его?
– Хорошо, я молчу! – воскликнул Блюм. – Но не сомневаюсь, что через день-два, когда ты сам убедишься, что это за публика, большевики, ты еще и не так говорить начнешь…
В этот момент в Блюменфельде с особой отчетливостью проглянуло нечто жорданиевское – тот же бранный лексикон, те же попытки поставить под сомнение даже и нравственные качества своих недавних друзей. Осип не узнавал Блюма; куда подевались его мягкость, терпимость, мудрость, наконец? Обнаружить такую крутую перемену в родном тебе человеке – вдвойне, втройне неприятно. Одно из двух: или Осип ничего не понимает в происходящем, или все они тут в Женеве попросту посходили с ума!
Нет, все же оказалось, что и в Женеве есть здравомыслящие люди, способные трезво взглянуть на вещи. Наутро Осип повидался с Бауманом. Памятуя о вчерашнем недоразумении, когда Мартов и Блюм прямо с порога приняли его за «своего», и о неловкости, возникшей вслед за этим, Осип счел для себя обязательным первым делом сообщить Бауману, что он, так уж получилось, пока что ничей. Серые глаза Баумана тотчас вспыхнули веселым светом.
– У, да ты, брат, в своем роде уникум! – загудел он. – Можно поручиться, что ты здесь единственный, кто сохранил святую невинность. Нет, я не в осуждение. Остаться в стороне от всей этой свары – тут, как я понимаю, тоже немалое мужество требуется.
– О чем ты! – отмахнулся Осип. – Просто заблудился в трех соснах.
– Не мудрено. Тут не три сосны – лес дремучий! Ты когда приехал, вчера? Кого-нибудь успел повидать?
– Блюма, Мартова.
– Что, даже и они не сумели тебя обратать? – с шутливым изумлением воскликнул Бауман.
– Даже и они, – в тон ему ответил Осип.
– Уникум, точно! – с улыбкой заключил Бауман.
Непонятно отчего, но с Бауманом Осипу было легко. Действительно загадочное нечто; добро бы этот человек «подыгрывал» Осипу, исключительно по шерстке гладил, – так ведь нет, насмехается вволю, язвит, а все равно обиды на него ни малейшей. Поначалу на ум пришло простейшее: такой уж он человек, Николай Бауман, – легкий в общении, незлобивый, ясный; не случайно же, стоит ему появиться, и сразу устанавливается какое-то особое дружелюбие. Так-то оно так, но сейчас такое объяснение все же мало подходит. Не то чтобы оно было неверным, просто оно недостаточно, лишь поверху скользит, не задевая истинного, глубинного.
Тогда, словно б на пробу, явилась другая мысль: не оттого ль встреча с Блюмом так тяжко подействовала, что с ним Осип был куда более дружен, чем с Бауманом? Давно ведь известно, что ни к кому мы не относимся с таким спросом, как к самым близким нам людям; малейшая их промашка, оплошность, любой неверный шаг ранят особенно чувствительно, – тут и впрямь всякое лыко в строку. Было досадно вдруг обнаружить в своем учителе, в каждом слове которого привык видеть безусловную истину, эту вот его узость, односторонность; отсюда неприятный осадок, натянутость, чувство томительной скованности, не покидавшее Осипа во весь их с Блюмом давешний разговор.
Но и опять – при всем понимании того, что в последних его рассуждениях касательно Блюма много верного, здравого, – не было ощущения, что это и есть разгадка. Она где-то здесь, совсем рядом, не хватает только какого-то конечного звена, а оно-то, как назло, и не дается в руки, ускользает. Но вот Бауман вновь заговорил, заговорил о главном – о раздоре, о расколе, заговорил резко, без видимой связи с предыдущим:
– Я понимаю, борьба есть борьба, но опускаться, как это делают они, до поножовщины? Шельмуют, клевещут, – скажи, вот ты нейтральный человек, допустимы ли в честной борьбе такие штучки? Либо мы серьезные работники, действительно борцы, либо замоскворецкие купчихи, для которых главная услада – перемывать косточки друг дружке…
Вот в чем разница, в этот именно момент понял Осип, разница между Бауманом и Блюменфельдом. Блюм с Мартовым настолько уж уверовали в то, будто он, Осип, должен быть на стороне меньшинства, похоже, не допускают и мысли, что у него может быть хоть в чем-то свой, не такой, как у них, взгляд на вещи; отсюда их обида, раздражение – у Мартова явно, у Блюма чуть завуалировано. Что же до Баумана, то он принимает Осипа таким, какой он есть; и это не от безразличия; надо думать, Бауман тоже предпочел бы, чтобы как можно больше людей (в данном случае он, Осип) разделяло его позицию, но это не мешает ему без предвзятости относиться к своему товарищу. В сущности, такая ведь малость – считаться с мнением и сомнениями другого человека.
– Стыд сказать, до чего дело доходит! – все более горячился Бауман. – Вся эта позорная история с созывом Лиги. Не стану сейчас касаться того, насколько это вообще правомерно – превращать Заграничную лигу, существующую на правах одного из комитетов, которые работают под руководством и контролем ЦК, в некий верховный, не только над ЦК, но даже над съездом партии стоящий орган. В конце концов, не столь уж важно, на какой почве собраться и обсудить свои разногласия. Но – приемы, к каким приемам прибегает меньшинство, чтобы обеспечить себе численный перевес на съезде Лиги! Взяв на себя инициативу по вызову членов Лиги в Женеву, они, как выяснилось, нарочно не известили о созыве съезда очень многих сторонников большинства, между тем как своих сторонников вызывали даже из Англии…
– Ну, это уже безобразие, – сказал Осип. – Нужно протестовать.
– Мы и протестуем, – ответил Бауман, показав на лист бумаги, лежавший на столе. – Заявление вот написали, в бюро Лиги. Требуем вызова всех членов Лиги, без исключения. Да толку-то! Люди побросали все свои дела, приехали кто откуда – не ждать же им теперь, пока остальные съедутся. Нет, заявлению этому все равно, конечно, дадим ход: единственный способ довести до сведения съезда, каким образом Мартов и его друзья пытаются создать себе механическое большинство.
Осип потянулся к столу:
– Разреши, я прочту это.
– Бога ради.
В заявлении было то самое, о чем только что говорил Бауман. Ниже текста было три подписи: Бауман, Гальперин, Боровский. Осип ждал, что Бауман и ему предложит подписать. Нет, не предложил.
– Не возражаешь, если я тоже поставлю свою подпись? – спросил Осип, вполне допуская, что ответ не обязательно должен быть утвердительным: не исключено, что Бауман сочтет для себя неприемлемым соседство своего имени с именем человека, который уже завтра, быть может, окажется в числе противников. К атому и шло, похоже: нахмурившись вдруг, Бауман не слишком-то добро посмотрел на него. Но сказал другое, чего Осип совсем не ждал.
– Вот что, Осип, – сказал он. – О таких вещах, по-моему, не спрашивают. Либо подписывают, либо нет.
Да, он прав, сказал себе Осип; о таких вещах не спрашивают, мог бы и сам догадаться. Он обмакнул ручку в чернила и старательно вывел Пятница, нынешнее свое имя, к которому сам еще толком не успел привыкнуть; буковки получились корявые, детские.
Осип с добрый час еще пробыл у Баумана. Разговор свободно перекидывался с одного на другое, но, по извечной российской привычке, все равно возвращался к наболевшему – к так неожиданно возникшим и все усиливающимся раздорам внутри партии; впрочем, особо далеко и не отлетал от этой темы. Как и прежде, говорил по преимуществу Бауман; ничего удивительного: живя в Женеве, он, конечно, куда больше был осведомлен о происходящих событиях.
К шести часам Осип отправился к Блюменфельду: накануне договорились, что вместе проведут нынешний вечер. Осип решил выяснить, как это могло случиться, что не все сторонники большинства приглашены на съезд Лиги; хотелось верить, что это результат чьей-то незлонамеренной оплошности, которая тотчас будет исправлена.
У Блюма были Мартов и Федор Дан, которого Осип не так давно принимал на русской границе, а потом провожал сюда, в Женеву. Еще на лестнице Осип слышал громкие их голоса, но стоило ему войти, как в комнате воцарилась тишина, та особая, неловкая тишина, из которой нетрудно заключить, что ты помешал важному, но не для твоих ушей предназначенному разговору. Дурацкое положение: не знаешь, как поступить, не знаешь, что сказать.
– Я не вовремя? – обращаясь к Блюму, сказал Осип.
– Слушай, Осип, – не ответив на его вопрос и почему-то не глядя на него, сказал Блюм. – Это правда, что ты подписал какой-то там протест большевиков?
Дан опередил Осипа:
– Я собственными глазами видел его подпись!
– Да, – стараясь держаться спокойно, сказал Осип, – я подписал этот протест. Подписал, потому что считаю…
Не дослушав его, Мартов спросил негромко и печально:
– Стало быть, Осип, вы решили примкнуть к так называемым большевикам?
– Я думаю, вовсе не обязательно быть большевиком, чтобы добиваться справедливости.
– Вот как? Вы полагаете, что именно вы знаете, что справедливо, а что нет?
– Разве не для того собирается Лига, чтобы выяснить мнение всех своих членов по поводу возникших разногласий? А если это так, то возможно ль вызывать на съезд одних и не вызывать других? Что-то тут не так, друзья.
– Друзья? – люто разозлился почему-то Дан. – И вы смеете после этого называть нас «друзья»?!
Черт побери, подумал Осип, они упорно ставят меня в положение человека, который должен в чем-то оправдываться. Тут же решил твердо: нет, не будет этого; решительно не в чем мне оправдываться!
– Я вот что хотел бы узнать, – сказал он. – Как могло случиться, что не все члены Лиги приглашены на съезд?
Мертвая пауза повисла. И не понять было: то ли сам вопрос этот показался им оскорбительным, то ли просто они не желали снизойти до объяснения; скорей всего и то было и это.
Блюм был настроен (Осип все время чувствовал это) миролюбивее тех двоих. Вот и сейчас он сделал попытку несколько разрядить обстановку. Он сказал – почти спокойно, во всяком случае без желания «пригвоздить»:
– Честно говоря, я так и не понял, с кем же ты, Осип: с нами, с ними?
Опять Дан забежал вперед!
– Нелепо спрашивать, и без того ясно! – все в том же вызывающем тоне сказал он. – Человек, подписавший эту кляузу, не может не быть с ними!
– Чушь! – Осип тоже невольно повысил голос. – Если я и буду с ними, то вовсе не потому, что подписал протест.
– Существует логика борьбы: или – или… – отстраненно, как если бы дал справку, произнес Мартов.
– Вот, вот! – все больше накаляясь, подхватил Дан. – О том и речь: коготок увяз – тут уж и всей птичке пропасть!
Уж как хотелось Осипу бросить ему в ответ что-нибудь резкое, отрезвляющее… Но переломил себя, удержался: базарная перебранка ведь получится. Да и вряд ли есть на свете силы, способные охладить сейчас этого человека; поди, того только и добивается – вызвать его, Осипа, на скандал… Ох уж этот Дан! Ладно, не стоит обращать внимания.
– Одного не могу взять в толк, – помолчав, сказал Осип. – Почему все вы отказываете мне в праве самому сделать выбор?
Мартов резко повернул голову и как-то по-новому посмотрел на него: с удивлением, но и с заинтересованностью; кажется, впервые с несомненной и искренней заинтересованностью.
– Нет, отчего же, – близоруко щуря глаза, в задумчивости проговорил он. – Каждый имеет на это право. Речь о другом: насколько осознан ваш выбор.
И снова Дан; но и у него переменился теперь тон (по примеру Мартова, не иначе) – сама благожелательность, куда и драчливость вся его подевалась…
– Да, да, в этом все дело: насколько осознан. Не скрою, лично меня, Осип, прямо-таки обескураживает та скоропалительность, с какой вы приняли столь ответственное решение. Я помню наши недавние разговоры в Берлине, отлично помню вашу растерянность, колебания. Всего три недели прошло. Не слишком ли быстро вы определились?
– Но ведь у вас, Федор, – пришлось, ничего не поделаешь, напомнить Дану, – было еще меньше времени для размышлений, меньше, чем у меня. Я тоже очень хорошо помню, что до встречи со мной вы вообще не знали о разногласиях на съезде. Тем не менее – в отличие от меня – вы-то уж точно определились…
Говоря все это, Осип вполне отдавал себе отчет, что такое напоминание опять может привести Дана в неистовство. Но нет, не угадал (к радости своей); вспышки не последовало. Более того, как ни удивительно, но Дан заметно смешался даже и тоном оправдания стал пространно объяснять, отчего ему так легко и просто было сделать свой выбор: он-де давно уже держался определенного плана построения партии в России, так что требовалось только установить, кто проводил этот план на съезде; оказалось, что Мартов, поэтому-то он с Мартовым и всеми теми, кого называют теперь меньшевиками.
Нельзя сказать, чтобы резоны, выставленные Даном и свое оправдание, показались Осипу очень убедительными. Он имел что возразить Дану; мог бы, к примеру, сказать, что тоже придерживается определенных принципов построения партии, и притом именно тех, какие выдвинуты большинством; но вместе с тем видит и другое – всю сложность и неоднозначность возникших разногласий, – оттого-то и не полагает себя вправе (покуда не уяснит себе все нюансы) спешить с окончательным решением. Но скажи об этом вслух – могут неверно понять; со стороны оно и вправду нехорошо: вроде бы выпячивается, в пример себя ставит; а чем тут, скажите на милость, хвастать, чем гордиться – нерешительностью разве? И как знать, не больше ли прав Дан, который во имя главного, или во имя того, что ему ближе, бестрепетно отсекает все «нюансы»?