355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольф Долгий » Разбег. Повесть об Осипе Пятницком » Текст книги (страница 13)
Разбег. Повесть об Осипе Пятницком
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:51

Текст книги "Разбег. Повесть об Осипе Пятницком"


Автор книги: Вольф Долгий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Трезво оценив обстановку, теперь уже сам канцлер Бюлов решил бросить на весы всю тяжесть своего канцлерского авторитета. Выступая на очередном заседании рейхстага, он не утрудил себя хоть какими-нибудь доказательствами, отнюдь. Зато говорил с апломбом человека, устами которого глаголет сама истина… Весь шум, заявил он, шум, который поднимает здесь социал-демократия, имеет одну задачу – рассорить нас с Россией. Цель же, которая преследуется социал-демократами, – это зажечь войну и революцию для того, чтобы мы здесь, в Германии, были осчастливлены каторжными порядками и диктатурой господина Бебеля. Разумеется, мы этого не допустим…

Последние эти события привели Осипа в совершеннейшее уныние. Реванш правительства был полный, в этом уже не приходилось сомневаться, и Осип мучительно переживал то, что он, именно он, невольно оказался как бы первопричиной тех баталий в рейхстаге, которые привели к такому вот исходу.

Да, так, определенно так! Если вернуться к началу, два обстоятельства сыграли тут решающую роль: грабительский налет русских шпионов на квартиру Вечеслова и аресты в Кенигсберге, Тильзите и Мемеле – и то и другое самым тесным образом связано с деятельностью берлинского транспортного пункта, делами которого больше всего (а теперь даже, считай, и вообще в одиночку) приходится заниматься Осипу. Вот и выходит, что, не обратись он, вместе с еще находившимися тогда в Берлине Лядовым и Вечесловым, за помощью к Либкнехту, глядишь, не обрушились бы сейчас на германскую партию такие удары. А дальше – уж это-то легко предвидеть! – будет еще хуже. Мало того, что кенигсбергским узникам помочь не удалось, так, пожалуй, и вся партия подвергнется еще гонениям, вон как решительно настроен его высокопревосходительство рейхсканцлер граф Бернхард Бюлов!

Такие вот мысли – одна чернее другой – не давали покоя Осипу. Как всегда в трудную минуту, неудержимо потянуло к Либкнехту: не было сейчас в окружении Осипа человека более близкого.

Да, Карл, он все поймет, все рассудит, расставит по своим местам. Для него, похоже, не существует безвыходных положений. Наверняка и сейчас он точно знает, что надо делать… не в пример мне, с горечью подумал Осип, но горечь эта была мимолетна, легка. Осип не стыдился признаться себе, что часто смотрит на Либкнехта как бы снизу вверх, в этом решительно не было ничего обидного, как не бывает обидно ученику, что любимый учитель превосходит его умом и знаниями.

Стряхнув с себя снег (февраль нынче выдался вьюжный, студеный), Осип позвонил в дверь Либкнехта.

5

Когда отправляешься в дальнюю дорогу, первую половину пути думаешь о том, что осталось позади…

– Карл, только не сердись. Может быть, еще есть возможность отказаться от этого процесса? – отводя печальные свои глаза в сторону, спросила Юлия.

Либкнехт с удивлением посмотрел на жену. За все те четыре года, что они вместе, такое впервые, чтобы она вмешалась в его адвокатские занятия. Что же произошло? Они были достаточно состоятельны, даже богаты (главным образом благодаря наследству, доставшемуся Юлии после смерти ее отца, прекрасного человека и прекрасного врача), и Либкнехт, так установилось с первого дня, волен был выбирать себе дела без оглядки на барыш, лишь бы «по душе». Чаще всего брал на себя защиту по делам о забастовках и об охране труда рабочих – на крупные куши рассчитывать здесь, понятно, не приходилось. Кенигсбергский процесс, на который он сейчас едет, само собой, тоже не сулит особого прибавления к счету адвокатской конторы, которую он держит со старшим братом Теодором… нет, нет, здесь не меркантильные соображения, как он мог подумать? Расчетливость вообще чужда Юлии, здесь что-то другое…

– Почему ты заговорила об этом? – пытаясь заглянуть ей в глаза, спросил он.

– Я боюсь, – с обезоруживающим чистосердечием ответила она. – Если ты выиграешь процесс, полиция тебе этого не простит.

– В таком случае я постараюсь проиграть, – пошутил он, но, едва сказал это, тотчас понял, что взял неверную ноту: на ее откровенность надлежит отвечать с той же честностью и искренностью. И тогда, сразу же став серьезным, он сказал – нет, неправда, он, конечно, приложит все силы, чтобы посадить в лужу устроителей этого позорного судилища, но все равно она сильно преувеличивает возможную опасность: процесс открытый, будет много публики, представители самых разных газет, в том числе иностранных, – Юльхен, милая моя Юльхен, да можно ль в условиях такой широкой гласности бояться каких-то там осложнений, выбрось худое из головы, поверь мне, родная, все будет как нельзя лучше!

– Вероятно, ты прав, – с покорностью в голосе сказала она и даже попыталась, бедняжка, изобразить на лице некое подобие улыбки.

Эта вымученная, болезненная ее улыбка до сих пор стоит у него перед глазами, но, как ни разрывалось его сердце от жалости и любви к ней, он все же не мог сделать то единственное, что принесло бы ей полное успокоение, – отказаться от участия в Кенигсбергском процессе. Она требует от него невозможного; какие бы кары, земные и небесные, ни обрушились впоследствии на него, он все равно не отступится от того, что считает делом своей чести.

Брат Тедди (был еще и с ним потом разговор) тоже попытался воззвать к его рассудку, но зашел с другой, нежели Юлия, стороны. Он не был социалистом, вообще чурался политики – быть может, для этого он был слишком трезвый, слишком деловитый человек. Вот и сейчас он по-деловому заметил, что участие Карла в процессе, в котором защита заведомо, как он считает, обречена на поражение, может нанести непоправимый урон его профессиональному престижу. Либкнехт оценил деликатность брата: мог ведь напрямую сказать, что репутация крамольника, которую Либкнехт рискует нажить, участвуя в столь одиозном процессе, может крепко повредить общему их делу. В свою очередь и Либкнехт мог возразить ему, что в данном случае узкоюридические аспекты процесса занимают его куда меньше, чем политический его итог; то есть сказать все то, что Тедди, разумеется, и сам прекрасно понимает и что как раз вынудило его затеять неприятный разговор. Однако ни Тедди не сказал того, что в действительности хотел сказать, ни Либкнехт не сказал того, что мог бы сказать брату в ответ на истинную причину его обеспокоенности. Со всем вниманием выслушав брата, Карл сказал полушутливо:

– О, если бы знать наверняка, что роняет престиж, а что поднимает!

Тедди охотно принял этот его тон, тоже пошутил – зато, мол, наверняка известно, что давать советы – самое неблагодарное на свете занятие, – и пожелал удачи; а напоследок, уходя уже, даже сказал, что готов по первому зову приехать в Кенигсберг (если, конечно, будет нужда в том)…

И еще один человек изъявил сегодня готовность выехать в Кенигсберг – Фрейтаг.

Времени было в обрез, часа полтора до поезда, не больше, а еще нужно собраться, уложить все в саквояж, попрощаться с Юлией, малышами Гельми и Робби, – честно сказать, Фрейтаг выбрал не лучший момент для визита. Вихрем ворвавшись в кабинет и бурно обрадовавшись тому, что застал Либкнехта дома, все-таки успел, с ходу объявил:

– Я вот что надумал – я еду с вами!

– Это еще зачем?

– Вы меня выставите свидетелем!

– И о чем же, крайне любопытно, вы собираетесь свидетельствовать?

– Ну как же! Я вдруг сообразил, что я единственный, кто может доказать невиновность наших узников. Я предъявлю суду свои реестры, по каждой посылке: названия изданий, количество экземпляров, точный вес – и любому станет ясно, что анархизмом здесь и не пахнет!

– Прекрасно, – сказал Либкнехт, посмеиваясь в душе. – Но почему вы решили, что вашим реестрам кто-нибудь поверит? Согласитесь, их совсем несложно было бы составить и теперь, задним числом. И второе: под каким именем прикажете представлять вас суду? Будь вы хоть как-то легализованы – еще куда ни шло. А так, с фальшивыми документами – безумие, прямиком угодите в русскую кутузку…

Нахохлился, недовольный; лихорадочно, судя по всему, выход ищет. Спустя минуту надумал что-то…

– А мои показания могут помочь делу?

– Не все ли равно?

– Знаете, Карл, если помогут, я бы рискнул…

В этом он был весь, Фрейтаг! Можно не сомневаться: ради освобождения товарищей он без раздумий занял бы их место на судебной скамье.

– Нет, Иосиф (кажется, впервые назвал его по имени), это неоправданный риск.

Удивительное у него лицо: радость, негодование, тревога – любое чувство мигом отражается на нем. Сейчас в глазах его глубокая печаль.

– А что реестры – они с вами? Очень хорошо! Они могут пригодиться, я прихвачу их с собой.

Фрейтаг просиял, обрадовавшись тому, что хоть чем-то оказался полезным…

В купе было душно, пахло застоявшейся пылью. Либкнехт вышел в коридор, приоткрыл одно из окон.

Мысли его были о Фрейтаге. Либкнехт был знаком со многими русскими, но коротко знал, пожалуй, лишь Фрейтага. Презанятный человек. Сказать о нем, что он энергичен, неутомим, значит ничего не сказать. Не человек, а какая-то, право, динамо-машина. Считается, что нам, немцам, свойственна высокая организованность в делах; вполне возможно. Но в таком случае Фрейтаг просто гений организованности. Можно ручаться, что для выполнения той работы, с которой Фрейтаг справляется в одиночку, у нас потребовалось бы создать целое бюро с изрядным штатом. Да, дьявольская работоспособность; но еще и умение работать, та практическая струнка, которая и сама по себе уже немалый талант. И рядом с этим (совершенная неожиданность!) изрядная склонность к самокопанию, постоянная рефлексия – качества, которые обычно не сочетаются с практической одержимостью; люди делового склада куда чаще обладают завидной цельностью натуры, им счастливо удается избегать сомнений и колебаний.

Подумав об этом, Либкнехт тут же, впрочем, вынужден был признаться себе, что подобные счастливчики, с их бестрепетностью и железными нервами, никогда не вызывали у него особого восхищения. Больше того, всякий раз, когда приходится сталкиваться с этой категорией работников партии, неизменно возникает ощущение, что эта их хваленая несгибаемость скорее смахивает на непробиваемость, закостенелость; в лучшем случае из таких людей получаются добросовестные исполнители, функционеры, но тщетно ожидать от них самостоятельного решения, – может быть, поэтому они никогда не ошибаются? Вернее сказать, лишь тогда не ошибаются, когда рядом есть кто-то, кто не забывает вовремя завести пружину…

Либкнехт не впервые задумывался об этом, и отнюдь не из склонности к отвлеченным рассуждениям. Он совершенно убежден, что нет для германской социал-демократии вопроса более злободневного и насущного, нежели вопрос о том, каким надлежит быть в сегодняшних условиях революционеру. После падения «исключительного закона», когда для партии наступили сравнительно спокойные времена: легальные собрания, рейхстаг, бесцензурная печать, что-то чересчур уж много стало плодиться людей, которые решили, будто достижение всего этого является единственной и чуть ли не конечной целью революционной борьбы. «Железные» парни, не ведающие сомнений! По их понятиям, быть в партии – что на службу ходить: от сих до сих, ровное дыхание, холодная кровь…

Пришло вдруг на мысль (и опять в связи с Фрейтагом) давнее, уже позабытое, казалось: каким потрясенным и растерянным, каким жалким был однажды Фрейтаг (в феврале это было, после злобных нападок канцлера Бюлова). Он вообразил, что теперь немедленно последует запрет германской социал-демократической партии; и то, что это произойдет, как он считал, по его вине, приводило его в полное отчаяние. Он, конечно, сильно преувеличивал опасность: в угрозах Бюлова не было ровно ничего смертельного; предстояла, разумеется, борьба, и вероятно долгая, изнурительная, но все это в порядке вещей, никто ведь не ожидал от правительства добровольной сдачи. Заблуждение Фрейтага было, таким образом, очевидным, и не составляло труда обвинить его в малодушии и паникерстве или хотя бы напомнить о долге революционера в любых обстоятельствах сохранять твердость духа, стойкость. Но Либкнехт не торопился осуждать молодого русского товарища. Напротив, именно в тот раз Либкнехту впервые пришло в голову, что человек, способный так метаться, мучиться, так страдать, даже впадать в отчаяние, другими словами, способный любую осечку или заминку в партийных делах воспринимать как личную трагедию, – такой человек, быть может, и есть истинный революционер. Либкнехт и прежде с симпатией относился к Фрейтагу, после этого случая сердцем прикипел к нему.

Что же до крайностей (а они тоже налицо), то исключительно от молодости это, от малого еще житейского опыта, это пройдет. Дай бог, чтобы и в зрелые лета он сохранил в себе лучшие свои качества – и святое это беспокойство, и совестливость свою великую… И пусть, пусть на чей-то чрезмерно трезвый взгляд иной раз (как, например, сегодня, когда Фрейтаг и впрямь готов был пожертвовать собой, лишь бы спасти арестованных товарищей) он поступает не слишком разумно, так сказать, не по правилам, Либкнехту и этот его искренний порыв был по душе. И еще подумал Либкнехт: поистине счастлива партия, в которой есть такие люди; безмерно многого она может добиться, никакие препоны ей не страшны…

…Когда находишься в пути, вторую половину дороги думаешь о том, что ждет тебя впереди.

Впереди у Либкнехта был процесс в Кенигсберге – возможно, понимал он, самый сложный в его адвокатской практике. Он вполне отдавал себе отчет в том, что это дело далеко выходит за рамки юриспруденции. Совершенно очевидно, что задача суда не ограничивается тем, чтобы осудить девятерых немецких граждан за действительные или вымышленные преступления. Подлинная цель процесса иная – пресечь ввоз нелегальной литературы в России, раз и навсегда запретить в Германии какие бы то ни было действия, направленные против царизма. Но и это не все: судебный приговор, буде он подтвердит дикую версию Бюлова и его подручных о террористических устремлениях русских социал-демократов, даст новый толчок к обвинению германской социал-демократии в пособничестве «кровавому» перевороту. Стало быть, значение процесса прежде всего сугубо политическое. На судебной арене сойдутся две силы: революция с ее социалистическим знаменем и русский абсолютизм, рьяно поддерживаемый немецкой реакцией; исход этого жестокого поединка, само собой, будет иметь далеко идущие последствия.

Прусская прокуратура уж постаралась! Обвинительный акт содержит свыше двухсот страниц убористого текста и внешне выглядит куда как убедительно: каждый пункт обвинения подкреплен множеством самых «нигилистических» цитат из конфискованных брошюр и прокламаций. Но ведь ничего подобного не могло содержаться в тех брошюрах, заведомо не могло! Тут одно из двух: либо фальсифицирован перевод, либо к конфискованным изданиям подложены и террористические; не исключено, положим, что применены оба эти способа. И не здесь ли причина того, что за все долгие месяцы следствия прокуратура не осмелилась ознакомить обвиняемых (не смотря на настойчивые их требования) с содержанием «крамольной» литературы? Ну что ж, придется, значит, прямо на суде заняться выяснением этих, мягко сказать, подозрительных обстоятельств…

У защиты и еще было несколько серьезных зацепок. Чем, к примеру, объяснить, что в столь пространном обвинительном акте не нашлось места хотя бы для упоминания того, без чего, собственно, и уголовное преследование не могло быть возбуждено? Прежде всего надлежало ведь доказать, что в законах Российской империи обеспечена полная взаимность в преследовании за подобные правонарушения в отношении Германской империи. И второе, что остается неясным: было ли русскими властями предъявлено требование о предании суду немецких граждан? Если нет ни того, ни другого, суд вообще тогда не вправе был принять дело к своему рассмотрению.

Либкнехт усмехнулся этим своим мыслям: «вправе», «не вправе» – детский разговор. Что проку толковать о какой-то там законности, если за судейскими креслами незримо будут стоять самые черные силы двух стран – России и Германии! Да, одними ссылками на статьи закона тут едва ли чего добьешься, адвокатам придется на каждом шагу вскрывать политическую подкладку дела; но ведь не зря же защиту приняли на себя социал-демократы – Гуго Гаазе и он, Либкнехт? И если трудно заранее сказать, выиграют ли они этот процесс, то во всяком уж случае можно не сомневаться, что устроителям скандального судилища (равно как и их закулисным хозяевам) не удастся выйти чистенькими из этой грязной истории. За себя, по крайней мере, Либкнехт мог поручиться, что не постесняется называть вещи настоящими именами, – пусть даже в ущерб своему адвокатскому реноме…

Поезд меж тем уже втягивался под застекленные своды кенигсбергского вокзала.

6

Процесс начался во вторник, 12 июля 1904 года. Заседания проходили в самом просторном зале прусского земельного суда при большом стечении публики. Перед судейским столом – тюки конфискованной литературы.

– …Подсудимый Мертинс, признаете ли вы себя виновным в предъявленных обвинениях?

– Нет, не признаю.

– Но вы ведь получали посылки с русской литературой?

– Да.

– Как произошло, что вы дали согласие на это?

– В начале 1902 года ко мне пришел один русский товарищ с очень хорошими рекомендациями…

– Кто был этот человек?

– Я отказываюсь давать показания относительно его личности. Не потому, что опасаюсь суда, а потому, что не хочу подвергать товарища всяческим неприятностям… Итак, этот русский товарищ спросил, не может ли он оставить у меня на время русскую литературу. Приняв во внимание его рекомендации, я согласился и затем в течение двух лет получал литературу, которую вскоре забирали крестьяне, приходившие в сопровождении помянутого товарища.

– Он всегда был при этом?

– Нет, были случаи, когда приходили и другие, но лишь те, с кем он раньше знакомил меня.

– Знали ли вы, какая это была литература?

– Да, конечно. Главным образом это была газета «Искра».

– Посылки приходили с обозначением «Произведения печати»?

– Да, часто бывало и так.

– Однако странно, что эти вещи объявлялись на почте также и как «сапожный товар». Чем вы это объясните?

– Я полагал, что русские товарищи делают это из предосторожности. Поскольку я сапожник, получение мною сапожного товара не должно было вызвать подозрений.

– Значит, вы предполагали, что нарушаете закон?!

– Ничуть.

– Зачем же было таиться?

– Чтобы русские товарищи могли избежать неприятностей со стороны своего правительства. Содержание посылок скрывалось от взоров не немецкой, а русской полиции.

– Совпадают ли цели русской социал-демократии с целями социал-демократии германской?

– Да, безусловно. Организация «Искры» стремится к тому же, к чему стремимся и мы.

– Вы, значит, держитесь того мнения, что люди, с которыми вы имеете сношения, не могли принадлежать к террористическому направлению?

– Да, это так.

– Но не было ли возможности, чтобы вместе с «Искрой» провозилась и другого рода литература?

– Нет, это исключено!

– Откуда такая уверенность?

– Я хорошо знаю этих людей и совершенно уверен, что их мировоззрение достаточно гарантировало от присылки террористической литературы…

Так отвечал на вопросы прокурора Шютце и председателя суда Шуберта (даже и не пытавшегося рядиться в тогу беспристрастия) Фердинанд Мертинс из Тильзита, – Либкнехт знал, что он наиболее тесно связан с Фрейтагом, и потому с особым вниманием вслушивался в каждое его слово. С таким же спокойствием и достоинством держали себя и остальные подсудимые. А вопросы, градом сыпавшиеся на них, прямо сказать, были не из простых. Служители прусской фемиды хорошо знали свое ремесло, этого у них не отнимешь. Коварно расставляя силки, они делали все возможное, чтобы заманить свои жертвы в ловушку, подловить на противоречиях, запутать, запугать. Но старания вырвать угодные им признания пошли прахом. Все обвиняемые отказались назвать имена русских товарищей. Все до единого отрицали даже возможность получения ими анархистской литературы. Все до единого стояли на том, что в границах Германии распространение социал-демократических идей не может считаться преступлением. Столько месяцев воздвигавшееся здание обвинения рушилось на глазах как карточный домик. Самое загадочное при этом заключалось в том, что ни прокурор, ни судья ни разу не воспользовались теми «кровавыми» цитатами, которыми буквально пестрит обвинительный акт.

Впрочем, нет, одна попытка такого рода все же имела место, но и она закончилась совершенным конфузом. Допрашивали рабочего Клейна из Мемеля. Он сказал, что не знаком с содержанием получаемой им из-за границы литературы. Тотчас каверзный вопрос: почему же вы считаете, что это не могла быть террористическая литература? И бесподобный, вызвавший громкий смех в публике ответ: ну что вы, тогда ее конфисковали бы на таможне! Вот тут-то, после некоторого замешательства, председатель Шуберт и предъявил Клейну какой-то рисунок, будто бы найденный у него при обыске. Оказалось, что карикатура; перед виселицей, на которой болтаются четыре трупа (а рядом на земле еще множество трупов), стоит человек с русской короной на голове и держит на руках ребенка. Надпись гласит: «Отныне я могу жить со своим народом в мире!»

– Вы распространяли этот анархический, на редкость возмутительный рисунок, оскорбляющий честь русского монарха! – обличающе воскликнул судья.

– Разве? – удивился Клейн.

– Именно так! Потрудитесь объяснить, кто вот этот человек?

– Я полагаю, что полицейский.

Либкнехт знал эту карикатуру – примерно год назад она была помещена в «Симплициссимусе», популярном сатирическом журнале.

– Позвольте, – заметил он, – но разве этот рисунок не из «Симплициссимуса»?

– Конечно! – поддержал его Гаазе. – Из нашего «Симилициссимуса», нет сомнения.

– Как! – в растерянности проговорил Шуберт. – Из немецкого «Симплициссимуса»?!

Веселый шумок возник среди журналистской братии, занимавшей передние скамейки. Судья громко позвонил колокольчиком и с истинно пруссаческим упорством вновь обратился к Клейну:

– Итак, обвиняемый, кто этот человек?

– Мне кажется, что полицейский.

– Полицейский – с короной?! – выходил уже из себя председатель суда. – Разве вы не видите, что это царь?..

– Нет, это полицейский, – твердил свое Клейн.

А тут еще и Гаазе с невиннейшим видом подкинул полешко в костер:

– Высокий суд, было бы крайне желательно, чтобы обвиняемый высказал свои эстетические воззрения, объяснил, почему, по его мнению, этот человек не может быть русским царем…

– Да потому, – с прежней убежденностью сказал Клейн, – что не станет же царь сам держать на руках своего ребенка!

Теперь уже никакой колокольчик не мог унять хохота в зале…

Два дня длился допрос обвиняемых. И – ровно ничего, что подтвердило бы основные пункты обвинения! Либкнехт не верил в такую легкую победу. Было непонятно, отчего прокуратура не торопится пустить в ход главные свои козыри – те цитаты? Хотя бы ради спасения чести мундира… Тут какая-то каверза, не иначе.

Гуго Гаазе высказал не лишенное правдоподобия предположение, что, возможно, суд вовсе и не собирается входить в обсуждение конфискованной литературы. Его цель – доказать существование некоего преступного сообщества, деятельность которого направлена против дружественной страны, чьи интересы – на началах взаимности – оберегаются в Германии. Фигурирующие в обвинительном акте цитаты террористического содержания переведены на немецкий российским консульством, и точность перевода удостоверена «за надлежащим надписом и с приложением казенной печати», – чего же боле? Суду остается только принять эти данные как нечто бесспорное и затем использовать их при вынесении приговора…

Похоже, так оно и есть. Стало ясно, что защита лишь в том случае сумеет выиграть процесс, если докажет, что перевод русских изданий злонамеренно фальсифицирован и, второе, что в России нет закона, охраняющего интересы Германии на основе взаимности. Что касается пресловутой «взаимности», то, логически рассуждая, абсолютному режиму в России едва ли по душе правовой строй конституционной Германии; в этих условиях по меньшей мере непоследовательным было бы карать своих подданных за то, что они отрицательно относятся к заразе конституционализма и непочтительно отзываются о кайзере, который ограничил себя всяческими хартиями и разделил свою власть с людьми, непричастными божьей милости. Еще более несомненна фальсифицированность перевода. Но прежде чем перейти в атаку, следовало подтвердить эти предположения. Либкнехт попросил русского правоведа профессора Михаила Рейснера и Вильгельма Бухгольца, немецкого социал-демократа, отличного знатока русского революционного движения, много лет жившего в России (оба они были приглашены защитой на процесс в качестве экспертов), подвергнуть тщательной проверке эти основополагающие пункты обвинения.

Тем временем на суде приступили к допросу свидетелей.

Свидетельское место занимает полицейский комиссар Шеффлер. Весьма бойко доложив о своих геройских действиях по изъятию у подсудимых преступной литературы, он, разумеется, умалчивает о самом существенном: кто навел полицию на след? Ведь ясно же, что без знания русского языка невозможно установить, каков характер этой литературы. Впрямую, к сожалению, так поставить вопрос нельзя – судья тотчас отведет его…

– Скажите, свидетель: находится ли кенигсбергская полиция в какой-нибудь особой связи с русской полицией? В частности, пользовалась ли здешняя полиция услугами русских шпионов или членов русского консульства?

Заметно смешавшись, бравый комиссар покосился в сторону прокурора – явно в надежде, что тот придет на помощь, но тот безмолвствовал.

– Н-не знаю, – боясь попасть впросак, в нерешительности выдавливает из себя полицейский.

– В таком случае, не знаете ли вы кого-либо из членов русского консульства, кто выполняет полицейскую службу?

И опять – не знаю.

Иного, впрочем, Либкнехт не ждал. Но тут не ответ – сами вопросы важны, то, что вслух сказано о шпионских функциях русского консульства. Примечательно и то, что Шеффлер ничего не отрицает, ссылается лишь на неведение…

Другой комиссар из полиции – Вольфром.

Гуго Гаазе задает вопрос:

– Было ли вам или другим лицам из полиции известно до получения русской литературы Новогроцким, что таковая ему отправлена из-за границы?

– Нет, – лаконично, но твердо отвечает Вольфром.

– Откуда же полиция узнала о поступлении литературы?

Следует продолжительная пауза, после которой комиссар заявляет, что не может ответить на такой вопрос без специального разрешения со стороны своего начальства.

– Что ж, – ядовито замечает Гаазе, – если для ответа на мой простой вопрос требуется специальное разрешение, я согласен подождать и даже готов просить высокий суд позволить свидетелю снестись со своим грозным начальством…

Спустя примерно час Вольфром вновь занимает свидетельское место. Прежде всего он осчастливливает всех сообщением, что соответствующее разрешение им получено.

– Итак, от кого или откуда полиции стало известно о поступлении литературы? – повторил свой вопрос Гаазе.

– Сведения эти были получены из таможни. Так происходит во всех подозрительных случаях, особенно когда подозревается литература порнографического характера. Выбор литературы был сделан начальником таможни. Перевод брошюр по нашей просьбе выполнен русским консульством. – Комиссар отлично вызубрил свой урок, говорил без запинки.

– А известно ли вам, – приступил к допросу Либкнехт, – что изложение содержания брошюр, полученное вами от русского консульства, в прессе и даже рейхстаг квалифицировалось как сознательная ложь?

Комиссар вновь, как и час назад, впал в тяжкую задумчивость: верно, в полицейском участке не предусмотрели такого вопроса, не догадались и на этот случай дать надлежащие инструкции. Пожалуй, ему и еще раз пришлось бы отправиться к начальству, но бедняге повезло – сам председатель суда Шуберт пришел ему на помощь.

– Такого вопроса я не могу допустить! – объявил он. – Свидетель ведь может знать об этом только из газет…

Тут даже и прокурор Шютце смекнул, что топорное вмешательство судьи лишь на руку защите; невольно в публике создавалось впечатление, что адвокат прав, оттого ему и затыкают рот. И вот королевский прокурор берет на себя труд опровергнуть гнусные подозрения защиты. Объяснение его таково: перевод делался весьма спешно, поскольку требовалось как можно скорее определить, есть ли основания для возбуждения дела, так что, по его мнению, какие-то ошибки вполне возможны и легко объяснимы…

Это называется – опроверг! Либкнехт не отказал себе в удовольствии поставить последнюю точку.

– Но ведь речь, господин юстицрат, идет о документах, на основании которых люди на долгие месяцы брошены в тюрьму! Можно ли в деле такой важности быть настолько поспешным?! Я настаиваю на вызове в суд человека, осуществлявшего перевод. Это русский генеральный консул в Кенигсберге господин Выводцев.

Посовещавшись, судьи нашли возможным удовлетворить ходатайство защиты. На следующий день (а к этому времени Бухгольц обнаружил в переводе несколько абзацев, не просто даже искажающих текст, а вообще отсутствующих в оригинале!) статский советник Выводцев занял свидетельское место. Да, сообщил он, однажды я получил из полиции более двадцати пяти брошюр с просьбой немедленно просмотреть их.

– Перевести или просмотреть? – уточнил Либкнехт.

– Нет, от перевода я категорически отказался. И вообще, должен заметить, на все это дело я взглянул как на простую любезность по отношению к полиции. Наткнувшись на ряд сомнительных мест, я сообщил их в полицию.

Агнец невинный, да и только! Ну-с, ничего, сейчас пощиплем тебе перышки…

– Меня весьма интересует в связи с этим, где находится указанная вами на странице 37 брошюры «Возрождение революционизма в России» фраза о необходимости посредством террора произвести переворот?

Выводцев принялся лихорадочно листать брошюру, извлеченную из груды конфискованной литературы. В зале воцарилась абсолютная тишина. Минут через пять Либкнехт сказал, что напрасно теряется время: не только на 37-й странице, но и во всей брошюре нет такой фразы. Может быть, господину консулу удастся найти другой абзац, в котором будто бы говорится: «Ничто не может избавить трон Николая II от той судьбы, которая постигла Александра II; кровавое дело должно совершиться, и ничто не спасет его от ярости народа»? На сей раз Выводцев даже и искать не стал.

– Я никогда не утверждал, – с апломбом заявил он, – что представил дословный перевод. За недостатком времени я дал лишь беглое изложение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю