Текст книги "Февраль: Роман-хроника в документах и монологах"
Автор книги: Владлен Логинов
Соавторы: Михаил Шатров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
– Доверяем! Доверяем! – раздалось в ответ.
Чхеидзе умел обращаться с массой, знал ее и,
кажется, нашел нужные слова. По лицам я понял, что депутаты повернули к нему, а не к Залуцкому. Но тут опять поднялся Скобелев:
– Члены думского комитета еще колеблются: они не решаются взять власть в свои руки... Мы оказываем Давление. Имейте в виду, товарищи, разрушить старое государство гораздо легче, чем устроить новое государство. Очень это трудно. Трудно составить новое правительство, очень трудно. Это может затянуться День-другой. Имейте терпение.
По мере того как Скобелев говорил, шум и крики нарастали.
– Какое правительство? Родзянко в правительстве? Чья же это власть будет?
Чхеидзе поднял руку, но уже не слушали и его.
Усердный Скобелев оказался опаснее врага. Я никогда не был высокого мнения о его умственных и политических талантах, но такой глупости все же не ожидал. Роковые слова о «власти» и «новом правительстве» были произнесены. Я буквально похолодел... Но в этот момент на пороге комнаты появился Керенский. Очевидно, мой вид и мой взгляд сказали ему многое... Он мгновенно оценил обстановку и, высоко подняв руку, ринулся к столу президиума.
– Товарищи! Экстренное сообщение! – Зал замер.– В городе начинается полная анархия. Тысячи солдат не желают возвращаться в казармы, где они могут ожидать ловушки... Они не имеют ни крова, ни хлеба. Сегодня ночью им – революционным борцам – негде спать. Они распылены по городу и, будучи голодными, могут пойти на крайности – стать источником буйств и грабежей.
В его несколько эмоциональную речь вдруг ворвалась спокойная реплика какого-то пожилого рабочего:
– Так надо накормить их и собрать сюда, в Таврический. Места хватит...
– Вот голос народа! – подхватил Керенский.– Вот чем должен заниматься Совет, а не распрями! Исполком Совета создал продовольственную комиссию. Во главе ее стоят известнейшие экономисты – наши товарищи Громан и Франкорусский. Вот они, – и он указал на «известнейших» экономистов, которых никто не знал.
Оба, растерявшись, поднялись со своих мест и неловко раскланялись.
– От вашего имени они возьмут продовольственные запасы военного ведомства,– продолжал Керенский,– и организуют снабжение Таврического, пунктов питания и самого Совета. Одобряете ли вы это решение исполкома?
Со всех сторон раздались одобрительные возгласы.
– Далее. Совет должен организовать охрану города и оборону революции. Исполком Совета создал военную комиссию, в которую вошли я и наши товарищи революционеры: подполковник военной академии
Мстиславский и лейтенант флота Филипповский.
– А от солдат? – крикнул Шляпников.
– Правильно! – подхватил Керенский, сразу же сориентировавшись, чем вызвал мое восхищение.– В комиссию будут включены солдаты – представители революционных частей, помимо них я предлагаю также ввести известного всем вам большевика, нашего товарища Соколова. Мы поручили комиссии разработать диспозицию по успешному завершению восстания.
Бурные аплодисменты покрыли его слова.
Керенский потряс меня, Он выиграл сражение до того, как оно началось. Возражающих нет.
Керенский сел, и тут же встал Чхеидзе.
– Товарищи, сегодня днем, когда на улицах шли бои, был создан Временный исполком Совета, которому все мы обязаны тем, что сейчас собрались здесь. Его председателем избрали меня, а заместителями товарищей Керенского и Скобелева. Кроме того, в состав исполкома вошли известные вам революционеры Соколов, Капелинский, Гриневич и Гвоздев.
Все заволновались.
– Этот состав, безусловно, не полон,– продолжал Чхеидзе,– поэтому я предлагаю ввести в исполком кроме поименованных борцов против царизма товарища Суханова, Александровича, рабочего Панкова и большевиков Стеклова, Красикова, Шляпникова и Залуцкого.
– А кто это? – крикнул кто-то из гвоздевцев.– Мы последних не знаем.
Чхеидзе был на высоте.
– Стыдитесь, товарищи! – бросил он кричавшему.– Это наши испытанные друзья, только что вышедшие из подполья. Предлагаю утвердить и приветствовать Исполнительный комитет Петроградского Совета рабочих депутатов!
Казалось, стены не выдержат этих оваций. Лица рабочих выражали восторг и умиление. На этом фоне резко выделялись мрачные и расстроенные лица большевиков.
Юлий Осипович Мартов, 44 года, один из лидеров меньшевизма, в годы войны занимал центристскую позицию, после февраля 1917 года возглавляет группу «меньшевиков-интернационалистов». В 1920 году эмигрирует в Германию, где и умрет от чахотки.
МАРТОВ. Там, в эмиграции, в Швейцарии, мне все время казалось, что какое-то колесо вертит нами, заставляет делать что-то не то, говорить не то... Война принесла с собой всеобщий кризис... Кровь, ужас... Но, по-моему, самое страшное – это моральный кризис... Да! Да! Утрата морального доверия друг к другу... Уничтожение каких-то идейных скреп, которые десятилетиями, при всех разногласиях, связывали всех нас – революционеров... Рабочие знали, кому верить... А теперь эта масса потеряла веру в старые морально-политические ценности. Вот в чем ужас...
Там, в Цюрихе, я старался не встречаться с Лениным... И дело не в прежних отношениях. Он давил, подавлял меня... Что меня больше всего коробило? Прямолинейность, стремление раздеть противника публично... С любым мужиком мог найти общий язык, а с такими интереснейшими людьми, как Плеханов, Аксельрод, Троцкий... да и со мной... как стена. Да и вообще я его интересовал лишь как барометр настроений определенных слоев... Не более того. Способен до бешенства довести... И доводил.
Я тоже разошелся с Плехановым... Чхеидзе и всех наших в Питере не совсем одобряю, но вместе с тем я же пытаюсь их понять!
Я вспоминаю первые дни войны... Париж... Огромная темная масса... не «оппортунисты», не «шовинисты»... народ... и все за войну. И точно так же было в Питере, Москве... На коленях... «Боже, царя храни!..» Как будто ничего не было: ни пятого года, ни нашей работы... Такое ощущение одиночества...
И вот выбор – либо сказать войне «нет!» и стать в положение отщепенцев по отношению к своему народу, изолировать себя от массы... всеобщее оплевывание, грязь... либо пройти весь этот путь с массой... Да, да, весь этот путь с его постыдными компромиссами, временным отречением от наших принципов... Я не оправдываю, но я очень хорошо понимаю тех, кто не смог выстоять и дрогнул.
И Чхеидзе там, в Питере, исходит из этой реальности... которая здесь... не всегда может быть понята. Да, он не Робеспьер, но связан с массой... И он не боится испачкаться... Я бы не мог, а он может... Поэтому не я ему судья...
Сейчас, конечно, что-то приближается... Но что? Ведь не от сознания необходимости социальной революции... Поднимутся потому, что на фронт идти не хотят, от голода, от холода... Вот что ужасно!.. Это же не социальная революция, а... Будут громить лавки, жечь, убивать... пугачевщина... На двести лет назад... Война обесценила человеческую жизнь, привела к всеобщей вере во всемогущество насилия... Да, это народное движение, да, мы не можем поворачиваться к нему спиной... Но и нельзя строить на нем легкомысленных спекуляций. Оно не может стать источником того великого движения, которое составляет нашу задачу.
Федор Дан сказал как-то о Ленине: что против него сделаешь, если он 24 часа в сутки думает о революции... А я... я думал, но боялся этой революции, вернее – столкновения необузданной стихии с той красивой мечтой, которую несли все мы... поколения революционеров... Ну и что из того, что многое пошло так, как он говорил? Я не верил, что наш народ способен был тогда... что-то создать... И сейчас не верю...
Вообще, когда мы говорим об особой роли – «исторической миссии» рабочего класса, мы иногда впадаем в какой-то идеализм. Этот вопрос сложнее, чем кажется на первый взгляд. В политической борьбе есть... как бы это сказать... разные арены... Одно дело – стачки, демонстрации, массовые выступления, когда противники стоят друг против друга. Тут необходимы такие качества, как мужество, прямота, способность к самопожертвованию...
И совсем другое дело, когда борьба идет на другой арене, точнее, в области высокой политики, где необходимы стратеги, тактики... Не только политика, но и, если хотите, политиканство... Тут уж, извините, над вашей прямотой, благородством противники будут только смеяться, обращая их в свою пользу. Тут действительно нужен опыт, громадные знания... Так что рабочим надо сначала учиться демократизму, учиться этой «высокой политике»... А потом уж... Нельзя же лезть в воду, не умея плавать.
ЛЕНИН. В политическом деятеле самая отвратительная черта – неопределенность... когда не знаешь, что от него можно ждать завтра...
В этом смысле Мартов, еще задолго до 17-го года, часто приводил меня в ярость. В нем тогда как будто сидели два человека... Один – революционер, с великолепным революционным темпераментом... А другой... совсем ненадежный... Какая-то размазня, поддающаяся самым подлым влияниям...
Чем всегда был опасен Мартов? Он любое – и правое и неправое – дело мог защищать с одинаковым блеском... И каждый раз был убежден, что прав... Как глухой... Там, в Питере, его коллеги – Чхеидзе и компания – сотрудничают с Гучковым и Милюковым, а Мартов здесь прикрывает их... Вот и получается: снимет последнюю рубашку, если понадобится товарищу, но в политике употребит свой «высокий ум» для оправдания предательства... Потому-то и стояли между нами долгие годы политической борьбы.
Помню, как в годы войны он скорбел о «всеобщем распаде»... об утрате рабочей массой веры в «старые ценности»... Да, рабочие потеряли веру в тех, кто обманул их. В тех, кто божился и клялся именем революции, а потом предал... Да, раскол был неизбежен, и не надо было жалеть об этом... А он скорбел и все хотел оправдать, примирить, усадить за один стол...
Зачем? Попить чайку? Вспомнить совместную ссылку? Спеть старые любимые песни? Ах, не для этого? Значит, не чай пить, а заниматься политикой?.. Так, так... Что же явится тем принципом, по которому будут приглашать за стол? Глубокий ум? Прекрасно... Честность, порядочность? Очень хорошо... Личные симпатии? Совсем замечательно... Ну, а дальше?
Поймите меня правильно. С нашей, марксистской точки зрения человека глупого, бесчестного, безнравственного вообще нельзя близко допускать к политике... Но и быть просто «дамой приятной во всех отношениях» – тоже недостаточно... Нельзя политические явления сводить лишь к добродетельности одних и порочности других... О политическом деятеле судят не по тому – приятен он или нет, не по его благородным намерениям, а прежде всего по его делам, по результатам его политики. Политика – это судьба миллионов...
Я – за единство... За, за и за! Я всегда готов на честное сотрудничество... Но я очень хорошо знаю, что мнимое единство – страшнее раскола...
Вы думаете, что единство – это всех запрячь в один воз?
А я думаю, что сначала надо выяснить: куда мы собираемся его тащить? Если в одну сторону – это и есть единство... Пусть даже не будет личных симпатий... Извольте-ка вашу позицию, и тогда решим, впрягаемся ли мы в общий воз, то бишь садимся ли за один стол?
С Мартовым и его коллегами я сидеть за одним столом не мог.
Каждый раз, когда в 1917 году я писал, что все надежды страны связаны с рабочим классом, с его борьбой, они отвечали:
– Спуститесь с небес на грешную землю... Потрогайте реальную жизнь руками... Посмотрите на этих рабочих... Ну что они могут?
Что они могут – они показали в феврале 1917 года. Они сделали то, о чем мечтали многие поколения самых светлых умов России... И вместе с тем они оказались недостаточно просвещены и организованы, чтобы противостоять опытнейшим политиканам и демагогам... Недостаточно просвещены...
Да, в политической борьбе есть разные уровни... разные формы... Для одних достаточно азбуки, другие требуют громадных знаний... Так, может быть, правы те, кто говорит, что наш рабочий, сделав свое дело, не должен претендовать на какую-то особую роль, ибо он полуграмотен, нищ, лишен демократического опыта? Пусть сначала просветится... научится жить в условиях Демократизма, а там... там будет видно...
Но господа, называющие себя «товарищами», кто же научит их демократизму? Не господин ли Родзянко? Или господин Милюков? А может быть, Чхеидзе? Или Керенский? Чему они могут научить? Политическому карьеризму? Политической проституции? Они будут «просвещать»?
Они никогда не сделают этого, ибо знают, что политическое просвещение масс – это их конец, конец их политиканству. Значит, вопрос стоит так: или массу будут «организовывать» и «просвещать» Гучковы и Милюковы с помощью Чхеидзе и Керенского... Или это сделаем мы. Или – или... Извольте выбирать!
Я сравнивал как-то нашу партию с низшей и высшей школой одновременно... Против низшей никто не возражал: она дает азбуку классовой борьбы, начатки политических знаний и, главное, начатки самостоятельного политического мышления.
Так, может быть, хватит азбуки? Зачем же высшая школа? Она нужна лидерам, вождям? Нет! Это было бы близорукостью невероятной! Это лишь облегчило бы демагогам и шарлатанам сбивать с толку прошедших одну только азбуку людей...
Я против демократии, которая рассматривает народ как бессловесное стадо, от имени которого вещают и вершат судьбы людей... Я за демократию в точном ее смысле – народовластие. И только политическая борьба самого народа за такую демократию даст ему и азбуку, и высшую школу. Тогда никакие демагоги и шарлатаны не собьют его с толку.
«Нельзя лезть в воду, не умея плавать»?
Нет, господа хорошие, нельзя научиться плавать, не залезая в воду!..
РОДЗЯНКО. Великий князь не возвращался очень долго. Ожидание становилось невыносимым. Голицын втиснулся в спинку кресла и молча следил за мной своими бегающими старческими глазами. Ему явно хотелось заговорить, но я каждый раз показывал ему, что не хочу его слушать. Я сидел, ходил, пытался звонить по телефону, но он уже был отключен, пытался сосредоточиться на предстоящем...
Подойдя к окну, я увидел, как крадучись, подняв воротник шубы, чтобы не быть узнанным, вышел из дворца министр князь Шаховской. Вид убегающего министра потряс меня. Я повернулся к Голицыну, желая высказать ему все, что я думал в эту секунду, но он, казалось, только и ждал этого момента и не дал мне рта раскрыть.
– Михаил Владимирович, за что вы так? Ведь мы же в некоторой степени родственники... я же в свойстве с вашей сестрой...
Нет, я положительно не мог с ним разговаривать! Я мерил шагами кабинет, он вертел за мной своей старческой трясущейся головкой и говорил, говорил, говорил...
– Я человек старый и больной... и совершенно не домогался этого назначения. Оно меня самого ошеломило... Я вам расскажу откровенно. Меня пригласили к императрице, я приехал в Царское к восьми вечера, а швейцар говорит: «Вас приглашала императрица, а примет государь... Пожалуйста». Государь начал беседовать о посторонних предметах, а потом говорит, что теперь, когда Трепов уходит, он очень озабочен, кого назначить председателем совета министров. Я слушаю. Называет нескольких лиц, между прочим Рухлова, но, говорит, хорошо бы, да он не знает французского языка. Потом несколько минут молчания, и его фраза: «Я с вами хитрю. Я вас вызвал, не императрица. Мой выбор пал на вас». Я поник головой, так был ошеломлен. Никогда я не домогался, напротив, прослужив 47 лет, я мечтал только об отдыхе. Я стал возражать. Указал на свое болезненное состояние. Политикой я не занимался. Я прямо умолял его, чтобы чаша сия миновала, говоря, что это назначение будет неудачно...
Он говорил, а я сквозь окно смотрел, как уходят из дворца министр иностранных дел Покровский и министр финансов Барк. Лучше бы я не видел этого позора. А старик все жужжал:
– Совершенно искренне и убежденно говорил я, что уже устарел, что в такой трудный момент признаю себя совершенно неспособным. Если бы вы слышали, сколько гадостей о самом себе я наговорил государю! Если бы обо мне сказал это кто-то другой, я вызвал бы его на дуэль! Я уходил совершенно успокоенный, уверенный, что я убедил, что чаша сия...
Вошедший великий князь Михаил Александрович прервал извержения Голицына. По его виду я сразу понял, что дело плохо.
– Я говорил... но не с братом... К проводу подошел генерал Алексеев. Я все сказал... Я рекомендовал удалить весь состав совета министров и поставить лицо, пользующееся общественным доверием... Таким лицом я назвал князя Львова... Брат через Алексеева поблагодарил меня за совет, но сказал, что он сам знает, что делать.
– А мне ничего не велено передать? – спросил Голицын.– Мое прошение об отставке...
– Вам велено передать следующее: государь в создавшейся обстановке не считает возможным производить какие-либо перемены в составе правительства, а лишь требует решительных мер для подавления бунта. Для осуществления этого он назначает вас, князь Голицын, диктатором над Петроградом.
Я посмотрел на новоявленного диктатора, и сердце у меня захолодело. Нет, определенно, бог лишил государя разума.
– Эх, Михаил Александрович,– с глубокой болью сказал я,– не надо было всего этого... прямого провода... Надо было, как я говорил... явочно, а потом бы разобрались. Боюсь, как бы благоприятный момент не был упущен...
Возвращался я в Таврический поздно. Зон уже не существовало. Сплошная революционная волна все залила. Нас много раз задерживали и спрашивали пропуск. Временами удовлетворялись, а временами даже мое имя встречалось неодобрительно. Картина была вполне ясная. Таким образом, создалось такое безвыходное положение, перед которым меркло все. Я чувствовал, что тяжкая ответственность перед Россией легла на мои плечи.
Николай Иудовин Иванов, 66 лет, генерал-адъютант, бывший кронштадтский генерал-губернатор, с 1914 года главнокомандующий Юго-Западным фронтом, с 1916 года состоял при ставке. После Октября командовал белогвардейскими частями на Южном фронте. Убит в 1919 году.
ИВАНОВ. Поздно вечером 27 февраля я получил приказ срочно явиться к государю. Поскольку я жил на вокзале, то пошел прямо по путям. По беготне офицеров и нижних чинов охраны царского поезда я определил, что готовится отъезд государя из ставки. Около салон-вагона стояли несколько свитских офицеров, державшихся слишком вольно, и среди них флаг-капитан Нилов, изрядно выпивший. Он скоморошничал: «Все будем висеть на фонарях! У нас будет такая революция, какой еще нигде не было!» Зная, что он является любимчиком государя, я сделал вид, что ничего не услышал, и прошел в вагон.
Государь ждал меня. Он стоял в глубине кабинета в своей черкеске и, как мне показалось, был бледнее обычного. Наружно он был совершенно спокоен, но я чувствовал по тону его голоса, что ему не по себе и что внутренне его что-то очень заботит и волнует. Я доложил по форме, но государь жестом руки как бы попросил меня отбросить все официальности и заговорил с крайней степенью доверительности:
– Николай Иудович, я всегда знал вас как преданного и надежного генерала. В 1906 году, когда вы так энергично и твердой рукой ликвидировали беспорядки, я убедился в этом. Да и потом... Вы слышали о волнениях в столице?
– Так точно,– ответил я.– Тамошний гарнизон никогда не внушал мне доверия. Это гнездо для маменькиных сынков, лодырей и трусов, которые прячутся от фронта. Напрасно с ними церемонятся!
– А что, по-вашему, следовало бы предпринять?
– Это смотря по обстоятельствам, но главное – твердость и... без всяких церемоний. Время военное. Толпа только с виду страшна. Видел я этих бунтовщиков... Возьмите любого – тля, ничтожество. Они потому и сбиваются в кучу, жмутся дружка к дружке, что каждый в отдельности трус, боится за свою шкуру. А если увидят, что их не пугаются, что на железо железом,– вмиг теряются.
В этот момент вошел генерал Алексеев. Он не очень владел своим лицом, и было видно, что произошло что-то неприятное. Государь недовольно посмотрел на него.
– Ваше величество,– сказал Алексеев,– получена новая телеграмма князя Голицына. Он чистосердечно просит снять с него полномочия диктатора и откровенно признает, что совершенно бессилен в создавшемся положении. Он полагает, что единственный выход – поручить Родзянко или Львову составить новый кабинет. Со своей стороны полагаю, что князь предлагает разумное решение. Такой шаг мог бы внести успокоение.
Я удивился бестактности генерала Алексеева. Было видно, насколько неприятно государю полученное известие, и не стоило расстраивать его дополнительным комментарием. Тем более все знали, что государь не любил, когда военные вмешивались в неподведомственные им гражданские дела.
Выслушав Алексеева, государь, медленно перебиравший на столе какие-то бумаги, поднял голову и произнес только одну фразу:
– Я сам составлю ответ князю и пришлю вам.
– Ваше величество,– сказал Алексеев,– я хотел бы...
– Вы свободны, генерал,– прервал его твердо государь.
Алексеев, конечно, оскорбился, но сам виноват, нечего было на рожон переть. Ему оставалось только поклониться и уйти, что он и сделал, бросив на меня уничтожающий взгляд. Свидетель был ему явно не нужен.
Государь помолчал, видимо преодолевая раздражение, но затем, не отрывая глаз от стола, все так же медленно, не глядя, перебирая бумаги, глухо заговорил:
– Вы, конечно, помните, Николай Иудович, пятый год? Неприятные были дни, не правда ли? Но они ничто в сравнении с теперешними. Все говорили мне тогда, что настал час решений. Я чувствовал всем сердцем, а может быть, господь вселял в меня эти мысли, что надо назначить энергичного военного человека и всеми силами раздавить крамолу. Государыня императрица поддерживала меня в этих мыслях, но граф Витте, которого я поставил во главе правительства, ходил буквально каждый день, обложил со всех сторон, как на охоте. Он совсем парализовал мою волю, настаивал на втором пути: предоставить гражданские права населению и даже обязательство – проводить всякие законопроекты через Государственную думу. А это, в сущности, и есть конституция. Я чувствовал всем сердцем, что мой народ еще не готов к этому, что все это чуждые ему идеи, но уступил. И вот прошло двенадцать лет. Разве эта уступка внесла успокоение, принесла пользу родине? Нет! Она только обнадежила тех, кто подрывает устои трона. Они увидели в моем самопожертвовании и стремлении к благу лишь слабость. Теперь опять передо мной два пути... Опять все твердят, что необходимы уступки... Генералов моих втянули,– государь кивнул на дверь, за которой скрылся Алексеев,– не зря Михаил Васильевич так драматизирует обстановку. А государыня императрица перед моим отъездом из Царского говорила: «Не уступай! Дай им почувствовать свой кулак!»
– Очень точно заметили их величество,– не выдержал я.– Я, может быть, что не так скажу, ваше величество...– но ободряющий взгляд государя повелел мне продолжать,– случился у меня раз подобный эпизод в Кронштадте... Вы позволите?
– Да, да, пожалуйста, Николай Иудович, очень интересно.
– Попал я в толпу, когда моряки с сухопутными дрались. Я очутился между ними один. Уйти? Все меня в Кронштадте знают. Человек я холостой и по воскресениям часто ездил по городу в дрожках или санках – зимой. Что тут делать? Уйду – смертоубийство будет. Тут, извините, выругался я основательно – не подействовало. И вдруг моментально пришло в голову, как закричу: «На колени!» С обеих сторон толпа остановилась. Один матрос в упор, в глаза, ну и, конечно, нервы у него не выдержали, заморгал, в слезы... И все успокоились. Моряков повернул в одну сторону, пехоту в другую...
– А что же этот человек стал на колени? – спросил государь, внимательно слушавший меня.
– А как же, ваше величество, стал. Привычное на них магически действует. А не стал бы...– и я выразительно похлопал по кобуре.
Государь молча прошелся по вагону, затем, обернувшись ко мне, торжественно сказал:
– Я не ошибся в вас, Николай Иудович. После вчерашних известий из города я видел здесь много испуганных лиц. Но мы не повторим ошибки пятого года. Через несколько минут я выезжаю в Царское Село. А вы, генерал, назначаетесь главнокомандующим Петроградским военным округом с неограниченными диктаторскими полномочиями. В ваше распоряжение поступят батальон георгиевских кавалеров и надежные сводные боевые полки Северо-Западного и Юго-Западного фронтов. Погрузка войск уже началась. Мой приказ: беспорядки в столице прекратить немедля. Я надеюсь на вас, Николай Иудович.
Я ответил, что всегда рад верой и правдой служить моему государю. Он кивнул мне и быстро, не присаживаясь, набросал какую-то записку. В это время опять вошел генерал Алексеев.
– В чем дело? – недовольно спросил государь.
– Плохие вести,– ответил генерал,– войска переходят...
Но государь не дал ему продолжить:
– Я уже сделал нужные распоряжения. Вот, отправьте Голицыну немедля. Присовокупите к этому, что все министры должны исполнять требования главнокомандующего Петроградским военным округом генерал-адъютанта Иванова беспрекословно. Беспрекословно! – повторил он, ободряюще посмотрев на меня.
– Ваше величество,– продолжал упрямствовать Алексеев,– получены новые телеграммы... Положение стало еще хуже. Назначение генерала Иванова диктатором может лишь...
Но государь опять не дал ему закончить.
– Все нужные распоряжения я уже сделал, а потому бесполезно мне докладывать что-либо еще по этому вопросу. Благоволите сделать распоряжение об отправке поезда.
Алексеев вышел. Государь подошел ко мне. Лицо его приняло торжественное выражение, он медленно трижды перекрестил меня, обнял и поцеловал.
– Увидимся завтра в Царском Селе,– сказал он. – Я надеюсь на вас. Бог над всеми.
Слезы навернулись у меня на глаза, и я поспешил удалиться. Я вышел из вагона, как сейчас помню, с мучительной болью за своего дорогого государя, со жгучим стыдом за изменившие ему и родине хотя и запасные, но все же гвардейские части. Я хотел верить и успокаивал себя, что присланные настоящие воинские части сумеют восстановить порядок и образумят свихнувшихся тыловиков...
Раздался удар колокола, вагоны лязгнули и медленно поплыли перед мной. Государь стоял у окна. Я приветствовал его, он ласково кивнул в ответ. Была глубокая ночь. Как только поезд отошел, моему взору открылась картина погрузки георгиевского батальона. Их эшелон стоял на соседних путях. Погрузка происходила быстро, отменно. Вид этих бравых молодцов, уже нюхавших порох, радовал мое сердце. Все у них получалось складно и ловко. Помню, я еще подумал тогда: покажут они господам революционерам где раки зимуют.
ШУЛЬГИН. Позднее я прочел у одного из журналистов, что «Таврический дворец напоминал в эти дни зал третьего класса провинциальной узловой станции во время посадки войск». Сказано точно... Пахло кожей, солдатским сукном, хлебом. Всюду вдоль стен спали вповалку солдаты. А по коридорам, лестницам сновали тысячи других солдат, матросов, штатских, вооруженных винтовками студентов. Появились и офицеры. Кажется, этой ночью Дума как бы вооружилась. В сенях стояли пулеметы. Какие-то военные части ночевали у нас в Большом Екатерининском зале.
В полутемноте ряд совершенно посеревших колонн с ужасом рассматривает, что происходит. Они, видевшие Екатерину, видевшие эпоху Столыпина, видевшие наши попытки спасти положение, видят теперь Его Величество Народ во всей его красе. Блестящие паркеты покрылись толстым слоем грязи. Колонны обшарпаны и побиты, стены засалены, меблировка испорчена – в манеж превращен знаменитый Екатерининский зал. Все, что можно испакостить, испакощено, и это – символ. Я ясно понял, что революция сделает с Россией: все залепит грязью, а поверх грязи положит валяющуюся солдатню...
Выбившись из сил, мы дремали в креслах в полукруглой комнате, примыкающей к кабинету Родзянко, – в «кабинете Волконского». Рядом со мной на кушетке поместился Некрасов. Укладываясь, он сказал мне:
– Вы знаете, в городе еще идут бои... Кто-то держится в Адмиралтействе. Там, кажется, Хабалов...
Я откинулся на спинку кресла. Тысячи мыслей роились в моей голове.
Где выход? Где выход? Пока решится вопрос с государем... Да, вот это главное, это самое важное... Я отчетливо понимал и тогда, как и теперь, как и всегда, сколько я себя помню, что без монархии не быть России. Но кто станет за государя сейчас? У него – никого... Распутин всех съел, всех друзей, все чувства... нет больше верноподданных... есть скверноподданные и открытые мятежники... последние пойдут против него – первые спрячутся... Он один... он – с тенью Распутина... Проклятый мужик! Говорил Пуришкевичу: не убивайте. Вот он теперь мертвый – хуже живого... Если бы он был жив, теперь бы его убили... хоть какая-нибудь отдушина. А то – кого убивать? Кого? Ведь этому проклятому сброду надо убивать, он будет убивать – кого же?
Внезапно дверь отворилась и вошел Родзянко. Все вскочили.
– Ну что? Как?
– Все прахом. Князь говорил со ставкой. По всем пунктам отказ. Город во власти толпы.
Словно какой-то кошмар опустился над нами. Первым, кажется, опомнился я:
– Нужен центр! Немедленно! Не то все разбредется... будет небывалая анархия.
И словно в подтверждение моих слов за дверью послышался какой-то грозный рокот. Мы выбежали в коридор. То, что мы увидели, было ужасно. Какой-то студент с винтовкой, сопровождаемый группкой серорыжей солдатни, вел председателя Государственного совета Щегловитова. Эта группа, в центре которой тащился высокий седой Щегловитов, пробивалась сквозь месиво людей, и ей уступали дорогу, ибо понимали, что схватили кого-то важного.
Родзянко ринулся вперед.
– Вы с ума сошли! – закричал он.– Иван Григорьевич, – обратился он к Щегловитову,– пожалуйте ко мне в кабинет.
Студент, видимо, заколебался, то толпа зарычала что-то угрожающее, вперед высунулись штыки. В этот момент с другой стороны толпу разрезал Керенский. Медленно подчеркивая шипящие звуки и тщательно выговаривая каждое слово, он произнес:
– Щегловитов – пленник народа! С ним будет поступлено по закону! – И, повернувшись к бывшему «сановнику», объявил: – Иван Григорьевич Щегловитов! От имени народа объявляю вас арестованным! Ваша жизнь в безопасности! Знайте, Государственная дума не проливает крови.
Керенский и Родзянко несколько минут молча красноречиво смотрели друг на друга, но вот Родзянко не выдержал, опустил голову и молча отошел.
– Отведите арестованного в министерский павильон,– приказал Керенский.
Какое великодушие! Он «прекрасен»! В этом эпизоде сказался весь Керенский: актер до мозга костей. Он буквально танцевал на революционной трясине, он вырастал с каждой минутой.