Текст книги "Февраль: Роман-хроника в документах и монологах"
Автор книги: Владлен Логинов
Соавторы: Михаил Шатров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Господа, это недостойно! Что за манера у нас, русских, во всем винить государя, но только не себя... Я прочел на днях в немецких газетах: Россия потеряла убитыми, ранеными и пленными 8 миллионов, а немцы – 4 миллиона. Два русских за одного немца. Это приговор нам всем... всему правящему классу, всей интеллигенции, которая жила беспечно, не обращая внимания на то, как безнадежно в смысле материальной культуры Россия отстает от соседей. То, что мы умели только «петь, танцевать, писать стихи и бросать бомбы», теперь окупается миллионами русских жизней. Мы не хотели и не могли быть Эдиссонами, мы презирали материальную культуру. Гораздо веселее было создавать «мировую» литературу, трансцендентальный балет и анархические теории... Теперь пришла расплата. «Ты все пела... так поди же попляши...»
– Это несправедливо,– Милюков тоже встал.– Интеллигенция не виновата. Если бы нас допустили в правительство, результат был бы иным. Но государь...
– Генерал Брусилов прав,– негромко сказал Шингарев.– Если придется выбирать между Россией и государством, я предпочту, сказал он, Россию.
Все замолчали. Слово было произнесено. И кем? Шингаревым, который, чуть дойдет до дела, сразу же докажет, почему оно преждевременно. Но сразу же вскочил Гучков.
– У меня был разговор с одним видным военным,– сказал он, поглядывая на нас,– настроение в армии склоняется к перевороту... Какая-нибудь небольшая, но верная воинская часть останавливает, допустим, царский поезд на перегоне...
– Я никогда не пойду на переворот,– теперь встал и Родзянко.– Прошу вас в моем доме об этом не говорить. Я присягал... Если армия может добиться отречения – пусть она это делает через своих начальников, а я до последней минуты буду действовать убеждениями, но не насилием.
– Господа, до сих пор мы были прежде всего лояльным элементом,– добавил я.– Протест против того пути, по которому шел государь, всегда переплетался в нас с уважением к престолу. Но сегодня здесь звучат речи, слушать которые я считаю для себя невозможным.
– Успокойтесь, Василий Витальевич,– сказал Шингарев,– речь шла лишь о мнении некоторых военных.
– Считайте, что разговора не было,– заметил Гучков и, сразу же поскучнев, начал пить остывший кофе.
– Господа,– вырвалось у Милюкова,– ужас в том, что во всем этом огромном городе нельзя найти и нескольких сотен людей, которые сочувствовали бы власти. Западные демократы выдвинули на министерские посты цвет нации, а у нас...
– У нас,– подхватил Гучков,– правительство состоит на одну треть из людей глупых, на одну треть из никуда не годных.
– Да,– согласился я,– нет, в сущности, ни одного министра, который верил бы в себя и в то, что он делает. Класс былых властителей сошел на нет. Никто из нынешних не способен стукнуть кулаком по столу...
– Правительство само разрушило себя,– констатировал Шингарев.– Наша задача будет чисто созидательная: в бурю и хаос мы должны будем создать новое правительство...
Мне надоели наши пустые разговоры, и я решил воспользоваться словами Шингарева:
– Господа. Вот уже полтора года мы твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами наконец согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных живых людей? Я полагаю, что нам необходимо теперь уже – это своевременно сейчас.– составить для себя список имен, то есть людей, которые могли бы быть правительством.
Последовала некоторая пауза. Все растерялись и чувствовали себя не в своей тарелке, как будто я сказал нечто неприличное.
– Между прочим,– Гучков вынул из кармана какую-то газетку,– небезызвестный Ленин уже месяц назад высказался по этому поводу в своем эмигрантском листке «Социал-демократ»: «При теперешнем состоянии России ее правительством может оказаться Милюков с Гучковым или Милюков с Керенским».
– Кто-кто премьер? – не расслышав, переспросил Родзянко.
– Какой вздор! – Милюков опомнился.– Вот плоды десятилетнего прозябания в эмиграции. Мы и Керенский?! Даже младенцу ясно, что этот чудовищный мезальянс принципиально невозможен...
Произошло то, что я ожидал. Слово взял Шингарев и, отвечая мне, выразил, очевидно, мнение всех, потому что все закивали согласно, что пока это еще невозможно. Всем было как-то неловко. И мне тоже.
– Что же нам делать в таком случае? – только и смог я спросить.
– Придерживаться нашей прежней тактики.– Милюков оседлал своего конька.– Государственная дума, ее поведение – вот что сейчас главное. Перед нами стоит вопрос: или мы станем на сторону правительства, вызывающего всеобщее недовольство, или же, признав справедливым это недовольство, введем его в наименее резкие, в самые приемлемые формы.– Милюков говорил быстро, словно боялся, что его прервут и снова оттеснят на второй план, как это было в начале разговора. Он спешил взять реванш.– Господа, мы должны встать между улицей и властью и недовольство массы подменить недовольством Думы. Массы останутся спокойными, если за них будет говорить Дума. Народ наивен и легковерен. Он никогда не мог сформулировать своих требований. Ну, что они вам, Василий Витальевич, говорили? «Мы голодаем, а вы едите пирожные? Мы умираем с голоду, а вы жиреете?» Я не был на улице, но знаю все наперед... Мы будем бороться с этим правительством, пока оно само не уйдет. Мы будем говорить все в Думе до конца, чтобы там, на улице, молчали. Слово – суть наше единственное оружие. Наше слово есть уже наше дело...
– Послушайте, Милюков,– снова не выдержал
Гучков,– как же вы не понимаете, что все ваши способы борьбы обоюдоостры. При повышенных настроениях толпы, особенно рабочих, все ваши обличительные речи могут послужить первой искрой пожара, размеры которого никто не может ни предвидеть, ни локализовать. Из пожарников мы рискуем превратиться в поджигателей.
– Гучков прав,– вмешался Родзянко.– Настало время великих свершений, большой политики, а большую политику не делают вашими громовыми речами. Не надо искать дешевой популярности у толпы, у галерки. Большую политику вообще делают не на трибунах и площадях. Она требует тишины кабинетов, разговоров в кулуарах. Мы должны еще и еще раз пытаться воздействовать на государя, уговорить, убедить его... Не может быть, чтобы все события не подействовали на него. Впрочем, он многого не знает. Часто его просто обманывают. Надо искать прямые контакты или контакты с людьми, близкими к государю. Вот вы, Василий Витальевич, могли бы встретиться с государыней, вам она поверит... Вы, Александр Иванович, достаточно близки с генералом Алексеевым, а ведь он бывает у государя ежедневно... В крайнем случае и я бы мог снова испросить высочайший доклад, барон Фредерикс ко мне расположен...
Мы расходились, недовольные друг другом. У меня было смутное ощущение, что грозное близко. А наши попытки отбить это огромное были жалки. Бессилие людей меня окружавших и свое собственное снова заглянуло мне в глаза. И был этот взгляд презрителен и страшен.
ЛЕНИН. Работая в Цюрихской библиотеке, я всегда начинал день с русских газет, с «солидной» буржуазной прессы...
То, что российские либералы были настроены против старого порядка, настроены в пользу политической свободы, то, что они ненавидели правительство, оттеснявшее их от власти,– это несомненно. Но столь же несомненно, что они хотели не ликвидации привилегий «высшего сословия», стоявшего у власти, а лишь их дележа. Вот почему они неизмеримо больше боялись и ненавидели революцию, уничтожающую всякие привилегии. И вот почему даже самые «левые» либералы не шли дальше требования «конституционной монархии»...
Либеральная печать напрасно трубила о «слепоте», «безволии», «тупости» царя и министров, которые якобы не видели «спасительных путей» и вели «самоубийственную политику»...
Конечно, царь был заурядным человеком. Прусские помещики, находясь в свое время в критической ситуации, выдвинули фигуру такого масштаба, как Бисмарк. Прогнившая царская бюрократия своего Бисмарка дать не могла. Весь этот строй был уже несовместим с умом и талантом, и власть, вызывавшая ранее у обывателя чувство страха и почтения, теперь подвергалась всеобщим насмешкам и презрению...
Но дело было отнюдь не в личных качествах царя и его министров. Они представляли интересы своего класса – крепостников-помещиков, а классы не ошибаются. В общем и целом, частью интуитивно, частью сознательно, они правильно понимают свои политические задачи.
«Неужели они не могут дать хоть немного свобод?» – вопят либеральные профессора... Нет, не могут! «Немножко свобод?» А кто ими воспользуется? Либеральные болтуны, ищущие «умиротворения» и «спасительных путей»? Нет, те, кто хочет сломать эту варварскую систему...
Трехсотлетнее, громоздкое и неуклюжее здание «великой российской монархии» уже прогнило насквозь. Пятый год был тем подземным толчком, от которого пошли трещины от фундамента до крыши...
«Подумаешь, немножечко свобод...» Нет, господа! Люди реакции – не чета либеральным балалайкиным. Они люди дела. Они видят и знают по опыту, что самомалейшая свобода в России ведет только к подъему революции. Поэтому они вынуждены, да, вынуждены идти все дальше и дальше назад, закручивать гайки, задвигать все больше всякими заслонками щели, сквозь которые мог подуть ветер свободы, защищать свой дикий и варварский режим самыми дикими и варварскими способами.
Нужно все безграничное тупоумие российского либерала или «беспартийно-прогрессивного» интеллигента, чтобы вопить по этому поводу о «безумии» правительства и убеждать его встать на «конституционный путь». Правительство не может поступить иначе, отстаивая царскую власть от угрозы революции... Вся многовековая история царизма сделала то, что в начале XX века у нас не было и не могло быть иной монархии, кроме черносотенно-погромной монархии.
Создалось положение, известное в шахматах как «цугцванг», когда любой дальнейший ход в этой игре лишь ухудшает положение. Ремонтировать рассыпавшееся и прогнившее здание «дома Романовых» было поздно. Оно годилось только на слом. Царизм уже не мог мирно выйти из тупика. Или гниение страны, гниение долгое и мучительное... Или революция... Другого выхода не было.
БАРОН ФРЕДЕРИКС. После доклада генерала Алексеева государь решил поехать на моторе погулять. Как обычно, я поехал с ним. Мы направились в сторону Орши. Снег был мягкий, пушистый. Около церкви Симеона государь остановил мотор, и мы пошли пешком. В церкви как раз шла служба, двери почему-то были открыты, и голоса певчих, чистые и красивые, далеко разносились по округе. За поворотом мы увидели огромный холм, на склонах которого было устроено солдатское кладбище. Сотни крестов, запорошенные снегом, как голубым саваном, ровными рядами тянулись до самого бора. Это была величественная картина.
Раскрасневшийся на морозе государь повернулся ко мне и сказал:
– Сейчас бы чайку горячего...
Вернувшись домой, мы сели около самовара и конечно же играли в домино. У государя было прекрасное настроение: фортуна в этот раз улыбалась ему. День прошел спокойно.
Иван Дмитриевич Чугурин, 34 года, жестянщик, в РСДРП с 1902 года, один из руководителей баррикадных боев в Сормове в 1905 году, был в ссылке, бежал, учился у Ленина в партийной школе в Лонжюмо. С 1916 года секретарь Выборгского, член Петербургского комитета РСДРП. 3 апреля 1917 года, в день приезда Ленина в Петроград, вручит Владимиру Ильичу партийный билет. В октябре – член районного штаба по руководству восстанием. После Октября – Красная Армия, ВЧК, директор верфи в Ленинграде.
ЧУГУРИН. Таких тяжелых дней, как в феврале, ни прежде, ни потом, когда многое пришлось пережить, у меня не было... Стихия стихией, но ведь для нее тоже русло нужно. Ясно было – или попрут без толку лавки громить... Или на дело поворачивать – главное наше дело... Казалось бы, что проще – «Давай!». Но это только совсем глупый человек считает, что если революционер, то всегда – давай! Тут думать надо... А кому думать? В Питере в этот момент – никого... Все авторитеты, которых вся партия знает, или в эмиграции, или в Сибири... Правда, Ильич все эти годы сотни раз писал нам, вникал, советовал, каждый наш шаг обговаривал, предупреждал: не пропустите момента, не пропустите момента! А наше ПК, да и бюро ЦК, как бы это сказать, чтобы никого не обидеть,– практики. Свое дело – стачки, демонстрации, баррикады – знали хорошо. Но ведь тут такое наворачивалось... Момент или не момент? Вот экзамен... Не только для нас, но и для учителей наших... Понимаете, ответственность какая? Сейчас легко рассуждать, а тогда...
Вечером, как условлено, собираемся за Выборгской стороной, на огородах. Холодно.
Коля Свешников приносит чугунок с теплой картошкой. Разбираем. Ругаем, что соль забыл. Приходят Шляпников с Залуцким, потом остальные. Если память не изменяет, здесь находятся следующие товарищи, кроме упомянутых: Ганьшин, Шутко, Озол, Скороходов, Коряков, Нарчук, Каюров, Лобов и я. Настроение приподнятое. Становимся все в кружок, чтобы каждого было видно. Залуцкий осматривается и говорит:
– От ПК есть, выборжцы тут, можем начинать. Как настроение?
Как всегда, поперек батьки в пекло лезет Петька Коряков:
– Ну, что было... Фараон на коне прямо на меня. В ногах у меня слабина какая-то, а сам гляжу – и у него глаза испуганные. Схватил его за ногу, не, честно, прямо обнял, как мать родную, и вниз, кобыла в сторону, а он на меня свалился, как куль. Лежим обнявшись, смех один... Не, честно...
Все смеемся, ему это впервой, в пятом году под стол пешком ходил, а он продолжает:
– Народу тысяч двести, не, честно...
Я и говорю ему:
– Это у тебя коленки дрожали и в глазах двоилось. Мы посчитали – больше ста тысяч бастовало, ну, а на улицах, конечно, поменьше было.
Тут с протестом вмешивается Каюров:
– Как-то все неправильно получилось. Мы же позавчера договаривались: никаких частичных выступлений. Выдержка и дисциплина. Так? Так. И вдруг нате вам – все на Невском, здрасте!
Смеемся: «Здрасте, здрасте».
– Ну, а ты-то как туда попал? – спрашивает, улыбаясь, Залуцкий.
– А что я? Как забастовка пошла, решили не удерживать, выводить всех на улицу и самим идти во главе. Вот тебе и «здрасте».
Тут опять со своим «не, честно» вылезает Петька Коряков (до сих пор у меня в ушах стоит это его «не, честно», жаль парня, хороший большевик был), но так как времени у нас в обрез, решаем послушать Нарчука.
– Хорошо, что все сориентировались идти на Невский. Получилось сразу что-то цельное и внушительное. Если бы остались по районам или разбрелись по центру – всех бы по кускам разбили. Вышло примерно около ста пятидесяти заводов и фабрик. Завтра выведем больше. Попробуем превратить забастовку во всеобщую...
– Чхеидзе и Керенский,– перебивает Шляпников,– передали через Соколова, что желают встретиться.
– Чего им надо? Зачем это? – все заволновались.
– Сегодня на улице,– вмешиваюсь я,– наши заводские меньшевики и эсеры держались молодцом, как все... Сходи. Смотри только, чтоб не облапошили...
– Так как же завтра? Решили продолжать? – спрашивает Залуцкий.
Все согласно закивали.
– У нас такая же точка зрения,– говорит Залуцкий.
– На бюро ЦК хочет,– охлаждает наш пыл Шляпников,– чтобы всем была ясна перспектива. Это не обычная стачка на два-три дня... Мы накануне решительного боя. Уличные демонстрации неизбежно вовлекут широкие массы. Сегодня было сто тысяч, завтра будет двести. Обострение борьбы заставит правительство пустить в дело армию. Бояться этого мы не должны. Все недовольство солдат войной и своим положением, наши лозунги, наша агитация должны заставить их присоединиться к рабочим. Но это путь уличных битв, и мы не можем питать мещанских иллюзий, обманывать рабочих несбыточными надеждами на победу без жертв. Другого пути, товарищи, сегодня нет. Готовы ли мы?
Видно, бюро ЦК решило вести дело всерьез. По тому, как был поставлен вопрос, мы это сразу почувствовали. Но это только прибавило решимости. Раздаются голоса: «Да, ясно, чего там...»
– Нет, подождите,– останавливает нас Залуцкий.– Дело не в том, что ты, или ты, или я, или все мы ляжем. Мы даем лозунги, за нами пойдет масса, а встретить ее могут пулеметы. Все, что может случиться, падет на нас. Пусть каждый подумает, какую ответственность берем на себя. Вправе ли мы? Подумайте...
Тут я опять подаю голос:
– Если бы не знали, во имя чего, и мы бы не повели, и за нами бы не пошли.
Все соглашаются со мной.
– Итак,– подводит итог Залуцкий,– завтра выводим. Сходимся у Казанского собора. Особое внимание к солдатам. Только не стрелять. Подходите вплотную, отсекайте офицеров. Солдат не трогать. Только агитировать. На митингах выступает каждый.
– Что говорим?
– Жить стало невозможно,– начинает шепотом говорить Залуцкий.
Чтобы лучше слышать, мы становимся теснее вокруг него, и его жаркий шепот доходит до каждого.
– Нечего есть. Не во что одеться. Нечем топить. На фронте – кровь, увечья, смерть. Нельзя молчать. Издыхать от холода и голода и молчать без конца – это трусость, бессмысленная, преступная, подлая. Все равно не спасешься. Не тюрьма – так шрапнель, не шрапнель – так болезнь или смерть от голодовки. Прятать голову, не смотреть вперед – недостойно. Страна разорена. Нет хлеба. Надвинулся голод. Впереди может быть только хуже. Кто виноват? Виноваты царская власть и буржуазия. Они грабят народ в тылу и на фронте. Стая хищных бездельников пирует на народных костях. Пьет народную кровь. По доброй воле они не откажутся от наживы и не прекратят войну. Пора укротить черносотенного зверя. Нельзя молчать! Все на борьбу! За себя! За детей и братьев! Лучше погибнуть славной смертью, борясь за свободу, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода в тылу. Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует восьмичасовой рабочий день! Вся помещичья земля крестьянам! Долой войну! Да здравствует братство народов всего мира!
ПРЕССА 25 ФЕВРАЛЯ 1917 ГОДА
В Петрограде минус 6 градусов по Цельсию. День солнечный, снегопада не ожидается.
ИЗВЕСТИЯ ЗА ДЕНЬ
– Ея величеству государыне императрице Александре Федоровне в царскосельском Александровском дворце имели честь представляться послы: испанский – маркиз Виласина, японский – виконт Ушида с супругой; посланники: бельгийский – граф де Бюннере-Стеенбек-Балараноген, персидский – Иссак-Хан, сиамский – Фра-Бизан-Бачанокет.
– Вчера в Царское Село выезжал министр внутренних дел А. Д. Протопопов.
– Западный фронт – на митавском направлении неприятель пытался наступать, но нашим огнем был отбит в свои окопы.
– Румынский фронт – перестрелка и поиски разведчиков.
– Кавказский фронт – наши разъезды продвинулись на 2,5 версты.
– У союзников – французы захватили в Шампани большую часть выступа между холмом Метель и Мезон-де-Шампань, ранее занятую неприятелем.
– Из Берлина сообщают о смерти гр. Цеппелина.
ОБЪЯВЛЕНИЯ
«Все в жизни меняется!! Только единственные папиросы «СЭР» были, есть и будут всегда подлинно высокого качества! Товарищество «Колобов и Бобров».
Правление Восточного банка на основании § 63 Устава имеет честь пригласить г.г. акционеров банка на чрезвычайное общее собрание. Предмет занятий: об увеличении основного капитала банка с 5 000 000 до 10 000 000 рублей».
«С 19 февраля по 4 марта 1917 года жертвуйте на «Красное яичко Солдату к Пасхе». Третий раз наши войска встречают светлый праздник пасхи в окопах. Третий, и, бог даст, последний, раз внесите вашу лепту на «Красное яичко Солдату к Пасхе», скрасьте ему праздник торжества Христовой любви над грубой физической силой, дайте радостно воскликнуть «Христос воскресе!». Несите пожертвования деньгами и вещами на сборные пункты. Городской голова П. Лелянов».
«Путиловский завод сообщает, что ввиду закрытия завода подлежат к расчету рабочие всех мастерских, за исключением: железнодорожного цеха, заводского депо, испытательной станции, смотрительского и сторожевого цеха, магазина завода и центральной электрической станции. О дне выдачи расчета будет объявлено дополнительно. Директор завода генерал-майор Дубницкий».
ЗРЕЛИЩА
Александрийский театр – в бенефис Ю. М. Юрьева первое представление драмы Лермонтова «МАСКАРАД».
Интимный театр – «ПОВЕСТЬ О ГОСПОДИНЕ СОНЬКИНЕ» – пьеса С. Юшкевича.
Сплендид-палас – сегодня артистка Франции ГАБРИЭЛЬ РОБИН в трехактной драме «УСНУЛА СТРАСТЬ, ПРОШЛА ЛЮБОВЬ».
Пассаж – «НОЧНАЯ БАБОЧКА» – в главной роли знаменитая артистка Италии красавица ЛИДИЯ БОРЕЛЛИ! Небывалая роскошь постановки. Богатые туалеты (последние моды Парижа).
Бега на Семеновском плацу. Начало в 11 час. 30 утра.
XXV выставка картин Петроградского общества художников.
Алексей Родионов, 28 лет, рабочий, меньшевик, в 1918 году работал в Наркомпроде. Дальнейшая судьба неизвестна.
РОДИОНОВ. Наша колонна, тысяч около шести, двигалась к Финляндскому вокзалу. У Михайловского военного артиллерийского училища и Военно-медицинской академии мы соединились с колоннами других заводов. Получился митинг. Ораторы – большевики, меньшевики, социалисты-революционеры. Призыв – идти на Невский... Один оратор заканчивает революционным стихом: «Прочь с дороги, мир отживший, сверху донизу прогнивший, молодая Русь идет!» Атмосфера накалена... Дружный порыв. Жить или умереть в борьбе. На красных знаменах, которые плыли над нами, было четко начертано «Долой самодержавие! Да здравствует демократическая республика!».
Двинулись к Литейному. Еще издали увидели, что вход перегородили конные городовые и драгуны, а впереди их начальник 5-го полицейского отделения Выборгской стороны полковник Шалфеев. Мы его и он всех нас хорошо друг друга знали. Злой был старик. У него была большая седая борода, которую он любовно поглаживал даже тогда, когда бил по зубам при допросах. Он оглядывал всех нас и, казалось, каждого брал на заметку.
Завидя его, многие рабочие смутились, но задние напирали, и расстояние между нами сокращалось. Оставалось метров сто пятьдесят – двести. Передние остановились. Тогда Иван Чугурин и Петр Ганьшин собрали наших. Иван взял знамя и двинулся вперед, мы за ним, а за нами человек сорок рабочих. Но по мере того как мы приближались к Шалфееву, группа наша делалась все меньше и меньше.
Когда подошли метров на пятьдесят, осталось всего человек пять. А Шалфеев сидит на коне и ухмыляется, только шашку сунул в ножны и вынул плетку, но с места не сдвинулся. Остановились и мы. Постояли. Пошли обратно.
Снова нас окружило человек шестьдесят. Двинулись на Шалфеева. Подошли – опять нас осталось всего ничего. А Шалфеев хохочет, и вся полиция вместе с ним. Опять вернулись.
Можно было бы, конечно, плюнуть на них и по Неве на тот берег пройти, но дело пошло на принцип. Решили идти в третий раз. А тут еще бабы вперед выскочили и ребятишки, тянут за собой рабочих, толкают вперед. Ну и зашагали всей массой. Иван со знаменем – первый. Настроение было такое, что хоть из пушки пали – не остановишь.
Первыми до Шалфеева добежали пацаны, а он, ирод, выхватил свою шашку, но рубануть не успел. Петя Ганьшин схватил его лошадь под уздцы и рванул, тот повернулся и полоснул Петра по руке. Брызнула кровь. В это время Шалфеева берут за ноги и опрокидывают, городовые спешат на выручку, получается стрельба с той и другой стороны. Городовые отступают. Шалфеев остается один. С него снимают погоны, нагайку, саблю. Одним из рабочих было взято полено из провозимого извозчиком воза, и этим поленом начинают утюжить Шалфеева. После первого приема он поднялся, зашатался и снова упал. После выстрела в грудь из его же собственного револьвера он уже больше не встал. Вся масса с такой яростью рванула вперед, что от заслона городовых ничего не осталось – еле ноги унесли. А мы вышли к Невскому.
Виктор Николаевич Нарчук, 35 лет, токарь, большевик с 1915 года, член Выборгского райкома. После Октября – Красная Армия. Через три года умрет от сыпного тифа на Южном фронте.
НАРЧУК. Когда я с Каюровым привел наших с «Эрикссона» на Невский, там уже была тьма народа. Все, как шли с заводов, стояли и двигались кучками, которые росли на глазах, превращаясь в огромные толпы. Ни трамваев, ни автомобилей... Полиция совершенно исчезла.
Встретили Васю Алексеева с путиловцами, Чугурина и Ивана Антюхина с «Айваза», Илью Гордиенко с нобелевцами... всех уж не помню. Когда сошлись недалеко от Литейного, образовалась толпа во всю ширину улицы...
Невский не узнать. Вместо обычной чопорной, выхоленной публики – муравейник трудящихся, масса синих блуз, рабочих картузов, белых и черных платков, кое-где виднеются зеленые и синие фуражки студентов. Из окон лазаретов высовываются выздоравливающие солдаты, машут костылями, кто чем может, кричат «ура!». Все балконы открыты – чистая публика сочувствует и буржуазные дамы машут беленькими платочками. Им кричат: «Трусы!», «Буржуи!», «Выходи на улицу!»
Стали выступать ораторы, а когда взвились два красных знамени «Да здравствует революция!» и «Долой самодержавие!», послышались радостные крики, точно этих знамен борьбы и надежды недоставало, чтобы придать единство настроению многотысячной толпы... Конечно, большинству наших, кто пятый год видел, это не впервой. Да и теперь, когда собрания чуть не каждый день, вам этого не понять. А для меня тогда это был первый в жизни открытый митинг.
Вдруг появились казаки. Медленным шагом они двигались прямо на нас. Стало тихо и жутко. Деваться некуда – проспект в этом месте узкий. Взоры всех направлены в одну точку. К казакам бросились наши работницы, они что-то кричали им, хватали за стремена. Но вот раздалась команда офицера. Казаки с обнаженными шашками, с гиканьем и свистом бросились на нас. Сердце сжалось, мысль усиленно работает: защищаться нечем, бежать некуда.
Грудью коней пробивая себе дорогу, с глазами, налитыми кровью, первыми врезались в толпу офицеры. За ними скачут во всю ширину проспекта казаки... Но – о радость! – казаки бросились гуськом в пробитую офицерами дыру, некоторые из них улыбались, а один хорошо подмигнул рабочим. Радости не было конца. Крики «Ура казакам!» неслись из тысячи грудей. Все стали им аплодировать, некоторые казаки стали кланяться народу...
Но вот последовала вторая команда, и снова атака, но теперь уже с тыла. Повторилась та же самая история, что и первый раз. Когда один из молодых казаков проносился по живому коридору мимо сына Каюрова совсем еще мальчишки,– он выхватил у него на скаку знамя, сорвал полотнище и сунул в карман. Парнишка побежал за ним: «Дяденька, отдай...» Казак смутился и незаметно, чтобы офицер не видел, вернул добычу.
Офицер опять построил сотню. К нему подбежал какой-то пожилой рабочий, стал увещевать, а тот в от-вет: «Чего тебе тут надо, старый черт?» – и замахнулся... Старик, распахнув одежду, подставил грудь: «Молокосос, тебе надо крови голодного человека – бери!» Пристыженный офицер отъехал в сторону, но сотню на толпу больше не повел, а поставил цепью поперек Невского.
Ободренные тем, что казаки не трогают, рабочие совсем осмелели и стали подныривать под лошадей. Казаки этому не препятствовали. С обеих сторон неслись шутки и смех... Так мы все и прошли к Знаменской площади.
На площади бесконечное море голов с разноцветными кое-где переливами бушует, гудит все грознее и грознее, бурлит все мощнее и настойчивее. Повсюду самодельные флаги, лозунги. В толпе на палках носят потерянные шапки. В одном месте поют «Марсельезу», в другом «Варшавянку», в третьем «Смело, товарищи, в ногу»... Из ораторов помню Ивана Чугурина, эсера Александровича, межрайонца Юренева... много их было. Но главное, помню настроение... какое-то пьянящее, хотелось всех обнимать, целовать... как на свадьбе по любви.
Тимофей Устинов, 43 года, унтер-офицер 4-й запасной роты Павловского полка. Других сведений нет.
УСТИНОВ. Бумагу, что мы нарушили присягу, я подписывать не буду, потому, что неграмотный, и потому, что не было этого. Нас поставили у Знаменской площади держать заслон. На самой площади народу собралось, может, тысяч тридцать или сорок. С памятника государю покойному, что на лошади сидит, говорили всякие речи про войну и про свободу. И про землю упоминали. Подходили и к нам разговаривать. Штабс-капитан барон Тизенгаузен велел стрелять в агитаторов – это, говорит, все шпионы подкупленные. Но мы так не думали. А когда мальчишки стали через строй бегать, он пять раз стрелял в одного, а другому разбил голову ножнами шашки. Тут подошла к нам девушка какая-то, стала беседовать с нами и стыдить по-хорошему, так штабс-капитан выхватил у Тимохина винтовку и застрелил ее. Смотреть на это безобразничанье и душегубство мы больше не могли и сговорились уйти в казарму. А народ не пускает: «Мы вас не тронем... Мы только городовых...» Принялись за винтовки хватать, чтобы мы отдали, но я сказал своим про присягу, и оружие при нас осталось, а потом очень серьезно обратился к бунтовщикам: «Пропустите нас... у вас свои дела, а нам время на обед». Тут толпа расступилась, а мы пришли на обед в казарму точно по распорядку.
М. Г. Филатов, подхорунжий шестой сотни 1-го казачьего полка, полный Георгиевский кавалер. После Октября – командир сотни 1-го казачьего советского революционного полка на Дону. В 1918 году убит в бою под хутором Романовский-Головской.
ФИЛАТОВ. По поводу происшедшего могу показать следующее. Наша 6-я сотня была поставлена у Знаменской площади для охраны порядка. Сюда пришло много рабочей и другой публики. Вели они себя хорошо, не безобразничали, а только говорили всякие речи про войну, про свободу, про Советы от рабочих. А еще все пели и кричали: «Амнистия!» и «Ура!». Драгуны и полиция все время наскакивали на них, устраивали «мельницу», но мы в этом не участвовали. Что мы, нехристи, православный народ, женщин да детей топтать? Лошади и те на людей не идут... Тут как раз подскакал ротмистр Крылов из полиции и приказал нам стрелять. Но мы не шелохнулись, так как полицию не уважали,– на фронте никто из них не был, а только морды в тылу нажирали. А когда ротмистр ударил правофлангового Доценко, я стоял рядом и уж не помню как, словно затмение нашло, рубанул саблей... Только он богу душу отдал не от этого – я не в полную силу ударил. Это уж народ его добил лопаткой, которой дворники лед скалывают. А когда полиция бросилась меня заарестовать, наши погнали их, а меня народ стал подбрасывать кверху и опять кричать «ура!».
ЛЕНИН. Само по себе угнетение народных масс, как бы жестоко оно ни было, нежелание этих масс мириться с существующим порядком – не могут вызвать революции. Недостаточно для нее и кризиса верхов, разложения власти. И то и другое могут создать лишь медленное и мучительное гниение страны, если нет в ней революционного класса, способного претворить пассивное состояние гнета в активное состояние возмущения и восстания. И в России был такой класс: пролетариат, прошедший хорошую школу борьбы.