Текст книги "Струна и люстра (сборник)"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Утром я встал с ощущением, что надо мной висит сверкающий шар – невидимый, но настоящий. И твердо сказал себе, что сегодня, в этот воскресный день, не буду думать ни о чем плохом. Ни о каком черном будущем. Запрещаю, вот и все!
После завтрака тетя Маруся распределила домашние дела. Маю и Тополятам выпало перекладывать поленницу в сарае, а Света и я были посланы на рынок за овощами. Не на тот рынок, что у пристани (и слава Богу, а то еще напорюсь на Мерцалова!), а на центральный. Мы ухватили хозяйственную тележку на колесиках и замаршировали по Театральному бульвару, по Рыночному проезду. Света рассказывала про подружку Грету и ее следопытский отряд, который ищет повсюду всякие редкости. И про ее брата со странным именем Лыш, который пытается строить из старых стульев летательные аппараты. Аппараты пока не получаются, потому что стулья надо предварительно дрессировать, а они, негодные, едва только научатся летать, сразу удирают…
– Как это? – не поверил я.
Она смешно развела руками:
– Может, Лыш и понимает, «как», а кроме него никто.
Я рассказал ту же историю, что вчера Маю – как приучился к чтению. Света слушала, кивала, но сама ни о чем не расспрашивала. История кончилась. Тогда спросил я (надо ведь о чем-то говорить):
– Толь-Поли близнецы, да?
– Да… – кивнула она и посмеялась: – Ох уж эти индейцы…
– А вы… Май и ты? Тоже близнецы? Похоже, что вам одинаково сколько лет…
Света быстро глянула на меня сбоку и стала смотреть вперед.
– Грин, нет… Мы ведь не кровные братья и сестры. У мамы и папы родные только Любаша и Женька. А мы четверо приемные… Ну, у каждого по-разному получилось. Младшие, они еще из дома малютки, я из детдома (когда четыре года было), Май… ему тоже около четырех лет было. Вообще-то тут долгая история…
Я не решился спрашивать: что за история. И чтобы не прерывать разговор, сказал:
– У него хорошее имя…
Света улыбнулась:
– Вообще-то у него другое имя, только его почти забыли… А получилось так. Когда мама и папа с ним знакомились в малышовом интернате, они спросили: «Ты кто?» А он не выговаривал тогда «эл» и «эр», вот и говорит: «Майчик…» То есть «мальчик». Ну и пошло с той поры: «Майчик», «Май»…
«Он и правда как май», – уже не первый раз подумал я, но вслух, конечно, не сказал. Тем более, что было мне ужасно неловко, я заспотыкался даже. И, наверно, покраснел. Идиот! Думал, что я один со своими несчастьями, а здесь так же!.. Хотя нет, не так же. Все-таки они счастливые. Все вместе и как родные…
Я пробормотал:
– Значит у вас семейный детский дом?
Она опять глянула быстро и неулыбчиво.
– Просто… наш дом.
«Счастливые», – опять подумал я. Но без капельки зависти. Хорошо, что счастливые…
На обратном пути, когда мы катили тележку с капустными вилками и картошкой, встретили тех самых Грету и Лыша. Каждый из них тащил на спине обшарпанный гнутый стул.
– Света, Грин, салют!.. Лыш, это Грин.
– Я догадался, – буркнул он. Потом все же сказал хрипловато: – Здравствуй… – и стал смотреть в сторону.
Нелюдимый такой, стриженный ежиком, худой и нескладный.
– Он меня замучил, – пожаловалась Грета. – Не только я, а весь наш отряд ищут для него мебельный утиль…
– А я для вас шары… – проворчал Лыш.
Грета была в той же, что вчера, форме, только без чужих ремней на плечах. Я поколебался и спросил:
– А где арестанты?
– Сидят, – с удовольствием сообщила Грета.
– Бедняги, – сказала Света. – Ты, Генриетта, какая-то… совсем несгибаемая.
– Я сгибаемая. Только им – полезно. И все равно сегодня суббота. По выходным к памятнику не ходят, это же не аттракцион…
Я не понял, что за памятник и подумал: не спросить ли? Но в этот момент Лыш тонко завопил:
– Куда?! Стой, паразит!..
Мы все аж подскочили. А дальше я увидел такое… ну просто сон какой-то! Стул, который Лыш только что держал на плече, теперь скакал по заросшему дикой травой газону. Подпрыгивал, удирал, путаясь в лопухах и бурьяне тонкими ногами. Как дурной жеребенок! Лыш стремительно догнал его, ухватил за спинку, дал шлепка по сиденью и водрузил беглеца снова на плечо… И все это никого не удивило. Кроме меня. Но и я не стал ахать и расспрашивать. Подумалось даже: «Если здесь бывают такие чудеса, то, может, и мне подвернется какое-нибудь чудо… счастливое…»
А дальше время вдруг запрыгало, как тот непослушный стул-жеребенок. Удивительно резвыми скачками. Пообедали, отнесли еду Анатолию Андреевичу (хотя и выходной, а бригада в церкви работала), погуляли по городу вместе с Гретой и Толей-Полей, искупались недалеко от песочного храма «Кафедраль де ла мар» (близнецам купаться Света не позволила – холодно еще, – и странно: они почти не спорили). Храм оказался целехонький. Нынче здесь было немало народу, вокруг храма – множество следов, но ни одного следа внутри начерченного круга…
– Вечером придем сюда снова, – шепнул мне Май. – Если в янтаре будет огонек, значит все в порядке.
Я не стал расспрашивать: что в порядке и какой огонек? Было хорошо, что он шепнул так доверчиво…
И мы пришли на берег снова, вечером. Света, Май, Грета, Лыш и я («индейцы» решили остаться в своей хижине). Народу здесь было больше, чем днем. Всюду горели костры. Неподалеку я услышал песню:
Поднявший меч на наш союз
Достоин будет худшей кары…
Вспомнилось, что ее сочинил поэт Булат Окуджава.
Мы подошли к песочному храму. Май сел на корточки, мы рядом. Вставленая в круглый узор бусина светилась желтым огоньком.
– Вот, я же говорил, – шепнул мне Май.
Мы помолчали. Грета сказала:
– Пойдемте, разведем свой костерок. Вон там, в сторонке.
Мы пошли. От обрывов пахло множеством теплых трав, от реки – сосновыми плотами и мягкой сыростью.
Света негромко окликнула:
– Грета…
– Да выпустила я их, выпустила! – в полголоса взвыла та. – Да что толку? Все равно будут дуться, пока… – А что «пока», объяснять не стала.
Мы набрали щепок, прошлогодних стеблей репейника, сухостоя в береговых кустах. Май и Грета умело развели маленький огонь. Тепло пошло по ногам… Возникли из сумерек два взрослых парня. Один – в форме, похожей на милицейскую (я напрягся, но оказалось – зря). Окликнули Лыша. Лыш отошел, поговорил с ними, вернулся. Его не расспрашивали, о чем был разговор. Он постоял немного с нами и сказал, что ему пора домой. Грета заворчала на брата. Но он опять сказал, что «мне надо». А дальше… опять начались чудеса. Лыш выволок из кустов стул, уселся на него верхом и умчался на нем вверх по откосу, как на коньке Горбунке.
– Вот это да… – не удержался я. Но понятно было, что сильно изумляться нет смысла.
Света негромко сказала мне:
– Видишь, ты уже столько всего знаешь про нас… Расскажи и про себя.
– Но я ведь рассказывал…
Май с другой стороны проговорил:
– Грин, ты не обижайся, но ты ведь говорил не все. Расскажи нам про главное…
Я больше ни секунды не сомневался. Сказал «сейчас» и стал рассказывать про все. И про ампулу. Подробно…
Часть третья
СТРЕЛОК
Глава 1Маму я, конечно, не помню. Снится иногда, но туманно, отрывочно, и лица не разглядеть…
Мы жили в поселке Рудаково рядом со столицей. Дом был наш собственный, небольшой, одноэтажный. Он сгорел, когда мне было полтора года. Мама погибла от угарного газа, а меня сумели вытащить. Отец в это время был в командировке.
После пожара отец снял квартиру в столице и мы жили там с тетей Анютой, которая ведала нашим хозяйством (она была нам все равно как родная). А через полгода отца арестовали. С тетей Анютой мы вдвоем жили еще полгода, потом у нее случился сердечный приступ (она пожилая была), ее уложили в больницу, а меня отправили в дошкольный детский дом, в Заозерные Сельцы. И обратно тете Анюте не отдали. Мол, не имеет она на меня права, по документам-то совсем чужая. Говорят, сперва я ревел отчаянно, Ну, а потом, что делать, привык постепенно… Тетя Анюта навестила меня только через год (раньше не могла разыскать). Я эту встречу запомнил хорошо, был мне уже четвертый год. И тетю Анюту узнал сразу. Мы сидели рядышком, и я все повторял: «Возьми к себе. Возьми обратно…» А она говорила, что обязательно, только вот сперва надо выхлопотать документы, поэтому мне придется немного потерпеть. А когда, уходила, сказала мне очень отчетливо: «Гришенька, ты пока маленький, но одно тебе надо запомнить крепко, как большому: твой папа ни в чем не виноват. Ты это знай на веки вечные. И не верь никому, кто будет говорить другое. Запомнил?»
И я сказал: «Да». И запомнил. И решил, что теперь буду каждый день ждать тетю Анюту.
Но тетя Анюта больше ни разу не пришла в детский дом. Мало того, она и к себе домой не вернулась. После той нашей встречи она поехала в столицу и пропала. Так мне сказали потом, когда подрос.
В том, в первом, детском доме было не так уж плохо. Взрослые нас почти не обижали, лупили редко и не сильно, случались всякие праздники, летние поездки на дачу, где лес и речка… Была у меня подружка, Валя Капустина (она никогда не звала меня «Дуня», только «Гришечка»). Но потом ее перевели в другой детдом. Вот слез было… Я вообще был слезливый пацаненок. Может, потому, что сидела во мне вечная (хотя и самому не всегда понятная) тоска по родному дому, а может, просто характер такой. Близко сдружиться ни с кем не умел, а, если обижали, начинал хныкать, а то и ударялся в громкий плач. («Маргарита Ивановна, Дуня опять ревет непонятно из-за чего…») Но бывало и так, что доведенный до большой злости, я кидался на обидчиков. «Зоя Игоревна-а! А Седой распсиховался, на всех махается табуреткой!»
Так и жил. В семь лет перевели в детдом-интернат со школьным обучением. Там стало хуже. Особенно сперва. Большие ребята помыкали нами по-всякому. И не пикнешь. Если пожалуешься, потом еще хуже будет, да и от воспитателей вместо защиты лишняя нахлобучка. Было, конечно, и хорошее. Праздники там всякие, походы в цирк и в театр, а особенно – библиотека. Но свою любовь к чтению я никому не выказывал, а то задразнят, да и «библиотечных отсидок» не будет. В третьем классе подружился я с Владиком Егоровым и Митей Кравцовым. Но у Владика появились приемные родители, увезли в Канаду, а у Мити открылась болезнь под названием «лейкоз», отправили его в больницу, и больше он не вернулся. А у меня в ту пору, кстати тоже появилась болезнь, название я забыл. Чтобы не помер, научили самого делать себе уколы (чтобы не страшно было, говорили не «укол», а «инъекция»). Но это было не долго. Появился новый директор интерната, Михаил Гаврилович, худой высокий дядька с рыжими от курева усами и басовитым (сперва казалось – грозным) голосом. Первым делом выгнал нескольких воспитателей, любивших распускать руки, а также перевел в другие интернаты и училища больших парней, которые вместе с этими воспитателями правили в интернате по своим законам. Затем устроил повальный медосмотр с помощью каких-то очень опытных врачей. Больных оказалось много, зато мне сказали, что опасной болезни у меня нет, и наша горластая тетка-врач со свистом вылетела с работы. Правда, наша Клизма Крысовна осталась. По-прежнему, если я на самоподготовке не решал задачки, а рисовал кораблики или мастерил бумажных голубков, она хватала меня за шиворот и волокла в директорский кабинет.
– Михаил Гаврилович, у меня сил нет! Опять бездельничает! Его надо в интернат для олигофренов!
– Та-ак! – грозно говорил директор. – Ладно, в тот интернат пока подождем, у них нехватка мест, а под арестом пусть посидит! В библиотеку его!
Если там была Галина Павловна, наша библиотекарша, она хитро улыбалась мне, давала переносную лампочку, и я забирался в дальний уголок за стеллажи, в таинственный запах книжной пыли. А часто я сидел совсем один. И это было самое лучшее время жизни. Мое… Не обязательно я читал. Бывало, что просто думал о всяких вещах и делах. Иногда – о том, как окажется на свободе и отыщет меня отец. Я ничего о нем не знал, но рассуждал так: есть же он где-то на свете! И не может он забыть родного сына!..
Один раз Гнида опять привела меня к директору, и он сурово сказал:
– Оставьте нас. Я поговорю с ним один на один.
Гнида с удовольствием оставила (может, надеялась, что я получу ремня). А Михаил Гаврилович сделался какой-то другой, озабоченный и печальный.
– Вот что, Григорий Климчук. Есть дело, о котором обещай молчать… Обещаешь? Иначе сильно подведешь меня.
Я ничего не понял, но сразу закивал: обещаю, мол, изо всех сил.
– Перед ужином, в семь часов, выйди на двор, в дальний конец, за гараж. Там за забором будет стоять мужчина в коричневой куртке, он тебя окликнет. Есть у него к тебе разговор. Только не долго… Понял?
Я опять закивал. Расспрашивать не посмел и до вечера изводился от ожиданий и догадок.
Была осень, октябрь, в семь часов уже стемнело, но по ту сторону решетчатого забора, на улице горела на столбе лампочка. Вокруг нее реяли дождинки. Я вздрагивал. От столба отделился (словно полоска тени) человек, сказал негромко:
– Гриша Климчук?
– Ага… – выдавил я и даже икнул от волнения.
– Возьми пакет. Это письмо от твоего папы. Я не могу сказать, где он сейчас, но ты знай: с ним все в порядке. Он помнит про тебя. Остальное в письме. Старайся никому не показывать его… – Сквозь рейки забора мужчина протянул мне конверт и сразу ушел, потерялся в сумерках.
Я почему-то завсхлипывал. Затолкал письмо под куртку, под рубашку, под майку, к самому телу. И побежал в школьный корпус. Оглянулся в коридоре, поскребся в библиотечную дверь. Я редко приходил сюда «по своей воле» (чтобы не разоблачили), но сейчас попросил Галину Павловну:
– Можно, я посижу до ужина? Очень надо!
– Посиди, голубчик. Я никому не скажу.
За стеллажами я засветил переносную лампочку.
Конверт был белый, без надписи. Я все еще вздрагивал. Надорвал уголок, сунул палец, рванул. Вытащил сложенный вчетверо лист. Он был голубоватый, линованный.
Отец писал небольшими, но четкими, почти печатными буквами. (Я уже потом подумал: может, он боялся, что я неважно читаю, и старался, чтобы я разобрал все до последнего словечка?)
Вот, что было в письме.
«Здравствуй, Гришенька!
Здравствуй, мальчик мой любимый.
Прости, что я не могу написать, где я теперь. Но я жив и здоров. Придет время, я тебя обязательно найду, и мы будем вместе. Это я обещаю.
А пока я тебя прошу: помни, что у тебя есть папа. И вообще старайся не забывать все, что помнишь хоть самую капельку. Может быть, даже вспомнишь маму. Она тебя очень любила.
Я каждый день вспоминаю, как мы жили вместе. Как ты любил ездить у меня на плечах.
А еще ты любил играть с рыжим котом Юшиком, бросал на пол бумажные шарики, Юшик прыгал за ними, а ты хохотал…»
(Я сразу вспомнил кота с торчащими, как иглы дикобраза рыжими прядками. Они были колючие на вид, а на самом деле мягкие. Юшик любил забираться ко мне на постель и укладываться в ногах. Что с ним стало?)
Еще помню, как мы встречали Новый год, последний, когда были вместе. Губить живую елочку не хотелось, и мы с мамой купили маленькую искусственную. Я соорудил для нее специальную полку высоко на книжном стеллаже. И даже сочинил песенку:
В лесу нашли мы елочку
С искусственной хвоей.
Поставили на полчку,
А дальше – ой-ей-ей…
Ой-ей-ей – потому что Юшик прыгал внизу, как сумасшедший, и подвывал от досады, что ему не удается цапнуть игрушки. А ты сидел у мамы на руках, слушал песенку, смотрел на кота и смеялся.
Мама тоже смеялась. Сначала она спорила, что надо петь не «хвоей», а «хв оей», но я ее убедил, что так будет нескладно. Она согласилась и стала тоже петь, но не как я, а на мотив своей любимой песни «Уралочка». И даже Юшик успокоился. Не помнишь?»
(Этого я, разумеется, не помнил. Мне же было тогда чуть больше года. Но я вспомнил гимн спортивного клуба «Уралочка», его иногда исполняли по телевизору, если показывали соревнования. «Уралочка» была знаменитая, часто выступала на общеимперских турнирах. А слова такие: «Полощут флаги яркие, и шум со всех сторон, выходим из-под арки мы опять на стадион…» Ну, или что-то похожее, точно не помню. Главное, что мотив подходил. И я потом повторял песенку про елочку с этой мелодией очень часто. Но только про себя, конечно…)
«Мы с мамой очень любили тебя, мой хороший. Мы звали тебя, Гришенька, Гришук и доварились, что когда подрастешь и, может быть, начнешь стесняться слишком ласковых имен, станем звать тебя Грин. Есть такой замечательный писатель. Постарайся найти его книжки и прочитай. Не поленись.
Целую тебя и обнимаю.
Твой папа».
Я не поленился. Прочитал письмо несколько раз, опять спрятал его, вытер слезы. Выбрался из-за стеллажей и тут же попросил у Галины Павловны что-нибудь писателя Грина, которого читал и до этого. Теперь хотелось не здесь читать, а взять с собой. И она дала мне книжку «Гнев отца», где оказалось несколько рассказов, которых я еще не знал. А в рассказе, по которому названа книжка, не было никакого гнева, а только отцовская любовь… И я читал – будто переговаривался с отцом…
А потом (я уже рассказывал про это) директор подарил мне «Алые паруса».
Я старался никому не показывать эту книгу, читал в укромных уголках. И только от одного мальчишки не прятался. Это был семилетний пацаненок по прозвищу Пузырек. Появился в интернате он недавно (первоклассник же) и часто ходил с мокрыми глазами. Наверно, вспоминал свой дом (как я когда-то). Отец у него спился и умер в больнице, мать посадили за воровство, а он загремел вот сюда. И хотя на воле жизнь у Пузырька была не сладкая, он все равно тосковал по ней…
Был он затюканный, тощий, большеротый, ни на какой пузырек не похожий. А прозвали его так потому, что на губе у него часто вскакивал белый волдырик и потом лопался… Однажды я распинал по сторонам двух третьеклассников, которые прискреблись к Пузырьку на перемене (сам-то я был уже в пятом). И он потом смотрел на меня, как преданный щенок. Но не липнул, только иногда выжидательно так улыбался со стороны. Нельзя сказать, что меня это радовало, казался он каким-то слишком уж хлипким и унылым. Но однажды я увидел, как он роняет слезы в раздевалке за вешалкой, и он меня увидел, и глянул будто через жидкие стеклышки. И прикусил губу с пузырьком. Я спросил «ты чего», а он только шмыгнул носом и головой мотнул. Наверно, и сам не знал «чего». Как объяснишь, если тоска? Тогда я сказал:
– Пойдем.
Привел его в спальню, посадил рядом на койку, а дальше… Я сам не знал, что делать дальше. И спросил:
– Хочешь, книжку почитаю?
Он закивал (даже брызги полетели с ресниц). Я достал из-под матраса книжку, увел Пузырька в библиотеку за стеллажи и там стал читать в полголоса «Алые паруса». Он слушал, приоткрыв рот. Я думал, он мало что понимает и сидит рядом, потому что со мной ему не так тоскливо, как одному. Но когда я дочитал до половины и надо было идти на ужин, он потрогал языком свой волдырик и прошептал:
– А потом… почитаешь еще?
– Ладно…
Оказывается, он понимал все, как надо, и даже запомнил все имена. Когда «Паруса» закончились, Пузырек опасливо посопел и спросил:
– А Грей взял к себе и к Ассоли Лонгрена?
– Конечно! Он же обещал!
– Тогда хорошо… – И Пузырек заулыбался. Не так, как раньше, а без боязни…
И потом я еще не раз читал Пузырьку рассказы Грина…
Глава 2А в апреле случилась беда.
Однажды после самоподготовки (это когда делают «домашние» задания), меня окликнули в коридоре: «Клим, тебя Гаврилыч зовет, велел, чтобы немедленно. Ты чего натворил?»
Я ничего не натворил и не ждал плохого. Но Михаил Гаврилович встретил меня сумрачно.
– Садись, Гриша… Даже не знаю, как начать. Плохие новости….
Я начал обмирать, вцепился в сиденье стула. Я почти догадался, о чем пойдет речь. И он понял это.
– Да, Гриша… Папы нет в живых…
Я помолчал, все еще надеясь, что это ошибка, что директор сейчас поправится. Потому что иначе… как я буду жить-то? Ведь все время после письма, я жил надеждой. Она была неотступная, почти как песенка про елочку. Он меня отыщет, возьмет к себе, он же обещал…
Но директор молчал, и я наконец выговорил:
– Почему… нет?..
– Я расскажу… Я не имею права, но… если я не скажу тебе это, больше никто не скажет. А меня здесь скоро не будет…
То, что его скоро не будет, я пропустил мимо ушей – до того ли мне было. А Михаил Гаврилович стал говорить дальше (сидел за столом, смотрел вниз и отражался в большом настольном стекле).
– В общем так… Твоего папу, Юрия Львовича Климчука, обвиняли в заговоре против имперской власти. Думаю, что не против власти он был, а против «Желтого волоса», такая гнусная партия набирала одно время у нас в стране силу. Прямо скажем, преступная… Потом эту партию запретили, только сторонников у нее осталось немало. А твой папа знал про эти дела очень много. Как говорится, владел базой данных. Потому что дело было связано со сложными технологиями, с хранением информации, а он же работал в научном журнале… Эту информацию у него старались добыть, но он ее упрятал надежно. Посадили в тюрьму, он бежал. Скрывался за границей, а недавно вернулся, и его раскрыли. Обнаружили, в общем. Он отстреливался, его ранили, он умер в больнице… Не спрашивай, откуда я это знаю. Но это, к сожалению, правда…
Я не спрашивал. Я отвернулся, лег щекой на спинку стула и заплакал. Директор меня не останавливал. Я плакал долго. Потому что все рушилось в жизни. Впереди теперь не было ничего… Но в конце концов слезы кончились, и я опять услышал Михаила Гавриловича:
– Может быть, хоть немного тебя утешит одна мысль. Что твой отец герой, он дрался за справедливость. Ты вырастешь и разузнаешь про него всю правду…
Я всхлипывал и молчал. Я не хотел вырасти. Я ничего не хотел…
Михаил Гаврилович подошел, погладил по плечу.
– Я понимаю, как тебе тяжело… и как на все теперь наплевать. И это будет долго, да… Но все же послушай совет…
Я шевельнул плечом: какой еще совет? Расти умным, честным, достойным? Зачем?..
– У тебя есть отцовское письмо. Знаю, оно тебе очень дорого. И все же… Я не смею настаивать, но… тебе следовало бы его уничтожить. Если найдут, может быть много неприятностей. Даже трагедий…
И опять я дернул плечом: не боялся я никаких трагедий. Директор сказал:
– Не у тебя. Тебе-то что… У многих людей. У меня в частности, но это не главное. У других… Пойми, я не могу сказать… Я ничего не требую, но все же подумай… Гриша Климчук…
Я потом, конечно, думал, думал, думал… Об отце, о письме. О том, как жить дальше. Жить не очень-то хотелось, но совсем умирать не хотелось тоже.
Надо сказать, что об отце я горевал меньше, чем, казалось бы, должен горевать. Может, потому, что я его почти не помнил. А может, внутри включились какие-то тормоза. Гораздо сильнее была печаль о рухнувших надеждах на будущее: никогда не будет у меня родного дома, родных людей… Но вскоре планы на будущее появились опять. Уже совсем другие. Такие, о которых я думал, стискивая зубы.
Я вырасту! Назло всем врагам! И разузнаю про отца все-все, всю правду. И напишу книгу про то, какой он был герой. Я даже знаю, какое будет название. «В лесу нашли мы елочку…»! По строчке из песни, которую он пел мне в забытом детстве…
В общем, впереди опять что-то засветилось… Но меня грыз постоянный страх из-за письма. Почему в нем какая-то опасность? Почему могут пострадать какие-то люди? В том числе и директор… Может, пойти, расспросить? Но я не решался. А вскоре у директора начались неприятности.
Его куда-то вызывали, чем-то грозили (ходили такие слухи). Стали появляться всякие комиссии. Нас приводили в кабинет, задавали вопросы. Не делал ли Михаил Гаврилович с нами что-то плохое. Многие таких вопросов просто не понимали. А кто понимал, плевался в ответ, потому что директор делал нам только хорошее. Но на плевки и грубости спрашивающие тети и дяди не обижались, продолжали беседу как ни в чем не бывало. Обещали награды за «обдуманные ответы». Кое-кто, наверно, купился…
Я стал бояться еще сильнее. Вдруг у меня найдут письмо и оно добавит директору всяких бед? Да и мне заодно… Я перепрятывал его в разные места, но все они казались ненадежными. Я носил его под майкой, но казалось, что бумага подозрительно шуршит.
В конце концов я струсил окончательно. Решил, что надо от письма избавиться навсегда. Ночью я ушел в туалет (будто приспичило), заплакал, перечитал письмо последний раз и разорвал его на мельчайшие клочки… Но у меня не хватило духу бросить крохотные бумажки в унитаз и смыть их. Это было бы уже не подлостью, а сверхподлостью. И я, давясь слезами и бумагой, сжевал, сглотал изорванное письмо и запил водой из умывального крана.
Я утешал себя, что помню письмо наизусть до последней буковки и не забуду никогда в жизни. Но все равно гадостный осадок остался у меня внутри. Как от ржавой, пахнувшей хлоркой воды…
А директора убрали. Я не знаю, что с ним стало. Просто он однажды не появился на работе. Его заместительница – похожая на квашню, пугливая Елена Маркеловна – потерянно бродила по интернату и вздрагивала, когда ей задавали вопросы. Потом появился новый директор. Его сразу прозвали Майором. Кто-то пустил слух, что раньше он был ментухаем. Он был прямой, тощий, с колючим лицом и кашляющим голосом. Ходил в пиджаке, похожем на мундир. Стал заводить порядки, как в кадетском корпусе, велел каждый день заниматься строевой подготовкой, и всех, даже малышей, сажали теперь не в библиотеку, а в настоящий карцер.
Клизма Крысовна расцвела, как пахучая гортензия на навозной клумбе. Ходила генеральшей. Руки распускала на всю катушку. Однажды за то, что не успел вовремя заправить койку, она врезала мне по шее и привычным путем отволокла в директорский кабинет.
– Вот… Совершенно отбился от рук!
– А драться можно, да?! – попробовал я «качать права».
– Ма-алчать! – заорал Майор. И потом кашляющим голосом долго орал еще. О том, что для бывших директорских любимчиков здесь больше не будет сладкой жизни, и что он еще дознается в подробностях, чем тут со мной занимался этот «Михал Гаденыч», и что сыночкам всяких террористов в интернате вообще не место и скоро я отправлюсь туда, где давно мне полагается быть…
После этого я понял, что пора уходить. Куда угодно, лишь бы подальше. И стал готовиться. Никто про это не догадывался. Только Пузырек. Однажды, когда остались вдвоем, он спросил шепотом:
– Клим, ты книжку возьмешь с собой, да?
Я не стал притворяться.
– Конечно…
Он спросил еще тише:
– А меня?
Я обмяк. Вот еще подарочек…
– Пузырек. Но я же сам ничего не знаю. Как все получится… Куда ты со мной…
Он прошептал книжную фразу:
– Хоть на край света…
И заплакал.
Ну, что я мог сделать? Бросить его и после маяться всю жизнь? У меня на совести и так было уже одно предательство – уничтоженное письмо…
Мы ушли среди ночи. Ночь была светлая, начало июня. Мы выскользнули из спального корпуса, пробрались за гараж. Там, недалеко от места, где незнакомец передал мне конверт, был в изгороди пролом. Через полчаса мы оказались на станции электрички. Забрались в пустой вагон с тусклыми лампочками. Никто нас не заметил, не выгнал. Еще через час мы оказались в столице.
Раньше я никогда не бывал в бегах (потому что внутри оставался «домашним мальчиком»). Но от других слышал, конечно, немало о беспризорной жизни. Знал, что в громадной столице немало такого «вольного» народа и что «не пропадешь, если думалка на плечах в рабочем режиме». И что найти сбежавших пацанят очень трудно, да никто и не станет искать. Разве что случайно вляпаешься…
Несколько суток мы болтались по рынкам, свалкам и задворкам складов. Выпрашивали (а раза два и стащили на базаре у южан) еду. Ночевали в ящиках за какой-то фабрикой, укрывались изодранными мешками. Пузырек не жаловался. Только иногда смотрел виновато: «Я для тебя обуза, да?» Я обещал ему, что вот осмотримся, устроимся продавать газеты или разгружать мелкие товары, подзаработаем деньжат и рванем на Юг, поближе к теплому морю и кораблям. Грин-то крепко сидел внутри у меня. Да и у Пузырька, видать, тоже. Каждый раз в ответ на мои слова Пузырек радостно кивал.
Но вместо южных стран мы оказались в крепкой компании беспризорников.
Однажды на привокзальном рынке к нам подошел парнишка чуть постарше меня, решительный, неплохо одетый, с цепкими глазами опытного человека. Спросил дружелюбно:
– Вы дикие, да?
– Сам ты дикий, – малость ощетинился я.
– Да ты не гоношись. Я в том смысле, что не столичные и без коллектива. А в одиночку здесь долго не живут, закон джунглей. Хотите в нашу бригаду? Сытые будете…
Я глянул на исхудавшего чумазого Пузырька. Мы не ели со вчерашнего дня. Я сказал:
– Хотим…
«Бригада» оказалась не такая, как я представлял «кодлы» беспризорников. Никто не ходил оборванцем, никто не «кололся», не нюхал клей. Даже курить разрешалось только старшим. Ну, я-то уже мог, если бы захотел, а Пузырек – ни-ни…
Было нас человек пятнадцать. Пацаны лет от семи и до четырнадцати. Кто-то исчезал, на его месте появлялись новички, но «ядро» оставалось долговременным. Жили мы в подвале обшарпанной девятиэтажки, она стояла в глубине двора недалеко от Стрелецкого вокзала. Подвал был обширный, со всякими закутками. Горело электричество, работал водопровод. Стоял в углу портативный телевизор. Была даже бетонная конура с унитазом и самодельным душем. В общем, не притон, а общежитие. Спали мы на топчанах, на разболтанных раскладушках, на разбитых диванах, притащенных со свалки. Постели полагалось заправлять одеялами, кусками парусины, старыми оконными шторами – у кого что было. За порядок и чистоту отвечала крашеная симпатичная девица, которую звали Марлен (совсем не похожая на жительницу трущоб). Она любила тискать младших ребят, следила, чтобы мы умывались, чистили зубы и раз в неделю ходили под душ. Но Марлен была не главная, она была подружка «бригадира». Они жили вдвоем в отдельном «бункере».
Командовал бригадой парень лет двадцати по имени (или по кличке) Морган. Он в самом деле был похож на пирата Моргана из американского кино «Карибские паруса». Худой, с темными усиками, с продолговатыми непонятными глазами. Иногда они были обыкновенные, даже ласковые, но если кто-то делал что-то не так… ого, какие становились глаза!
Впрочем, не всегда Морган злился на провинившихся. Иногда говорил добродушно: «Отшлепаю, голубчик…» Казалось бы, шутка, но провинившийся обмирал.
В общем, Морган держал нас в строгости. Мы «работали» целыми днями. Выпрашивали у пассажиров на перроне, у прохожих на улицах деньги, рассказывали при этом трогательные истории, будто «я вовсе не беспризорный, а просто так получилось, что папа погиб на стройке, мама в больнице, а я приехал в столицу за помощью к тете, а она здесь уже не живет и надо как-то добираться обратно в свой город…» Ну, или еще что-нибудь душещипательное. Главное – придумать жалостливо и правдоподобно, тогда многие верили. Я умел придумывать такие «сюжеты», и Морган меня ценил.