Текст книги "Под созвездием Ориона (сборник)"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Теперь – главный вопрос. Его можно сформулировать классической фразой: «А был ли мальчик?»
Да, был ли вообще Темчик-то?
Был. Правда, звали его Гена, Теня, Генчик. Но я это имя уже использовал в другой повести, пришлось придумывать новое.
Это был девятилетний мальчуган, появившийся в нашем квартале и живший там недели три – приехал и уехал.
Но вот тут-то все и дело. В субъективном восприятии фактов и людей.
Когда я потом, через много лет, спрашивал приятелей детства, помнят ли они Генчика, они пожимали плечами. Один только сказал: «А, это который в панамке бегал…»
– Да, – напомнил я. – Он еще на горне играл, был у нас вроде трубача.
– На горне, по-моему, все дудели по очереди…
Скорее всего, Генчик и правда не был тем умелым трубачом, которым остался в моем представлении. Он мне таким казался. Потому что на то короткое время возникла у меня с тем мальчишкой этакая душевная связь. Мы были двое среди многих. И те три недели тюменского лета остались для меня навсегда освященными дружбой с залетевшим к нам откуда-то Генчиком. Сплелись в памяти с ясными сигналами трубы, разносящимися над вечерним кварталом…
Он казался мне мальчиком из рассказа Леонида Пантелеева «Честное слово». Маленьким, но верным своему слову человеком, которым я восхищался в душе (и знал: сам я никогда не смогу быть таким).
Не так давно я прочитал в воспоминаниях Пантелеева, что на самом деле такого мальчика не было. Что это выдумка. Вернее, он написал о том, как нечто подобное произошло в детстве с ним самим, но без такого драматического накала, как в рассказе.
Я прочитал и подумал: ну, не было так не было… Потому что все-таки мальчик был.Многие годы он помогал тысячам других мальчишек становиться честнее и крепче душой – это факт неопровержимый. Это лишь подтверждало хемингуэевскую формулу, что правда искусства выше правды житейской.
Я бы сказал даже, что искусство – это и есть жизнь, только очищенная от случайных наслоений, мути и пыли повседневности. Очищенная и поднятая на более высокую ступень бытия – к высшей реальности.
Не всякий может соскрести эту пыль. Я понимаю, что некоторые мои сверстники вспоминают кварталы своего детства как замусоренную территорию с приземистыми неуютными домами и злобными, орущими на ребят соседками – и все.
Но я не мыслю свой квартал без запаха омытых дождем тополей, без патефонных голосов Шульженко и Утесова (и Франчески Гааль), без ударов по тугому мячу. Без оранжевого заката, распахнувшегося в конце улицы. И без Темчика, без его трубы, на котором закат зажег яркую вспышку…
Заводы, вставайте!..
[ Примечание при перепечатке. 13 июня, пятница.Недавно зашел ко мне в комнату Паша и сказал, что вчера вечером в Париже умер Булат Окуджава.
Вот и еще один наш современник стал историей…
Надежда, я вернусь к тебе,
Когда трубач отбой сыграет,
Когда трубу к губам придвинет
И острый локоть отведет…
Мне кажется, это о многих из нас. И о ребятах из «Каравеллы». И о Темчике…]
Почему я все-таки не написал повесть «Однажды играли…»?
Тут причины прежде всего «литературно-технического» свойства. Сам виноват.
Дело в том, что обдумывалась она долго, и я в своем нетерпении во многом растащил ее по другим повестям (как, говорят, Паустовский растащил свой почти готовый роман «Коллекционер»; иногда приятно сравнивать себя с классиками).
Зою Корнеевну я сделал матерью Фаддейки в «Оранжевом портрете с крапинками» (и в какой-то степени матерью Салазкина в «Бронзовом мальчике»). О вечерних играх (правда, без трубы) много писал в «Шестой Бастионной».
Историю ночного путешествия я перенес в повесть «Тридцать три – нос утри», сделав ее там сновидением. Да она и есть смесь реальности, снов и фантазии. И где что – мне теперь трудно разобраться самому. Да и не надо, наверно. Самое бессмысленное и неблагодарное дело в литературе – насильно расчленять реальность и фантазию…
«Романтику трубача» я перенес в роман «Бронзовый мальчик».
О сгоревшей уборной (во имя большей документальности) рассказал в повести «Мой друг Форик…»
Да и сам Темчик незаметно просочился в образы Ивки («Бабушкин внук и его братья») и Зорко («Взрыв Генерального штаба»). Так что пришлось бы повторяться. За повторения меня и без того ругали неоднократно. Хотя я и помню слова К. Г. Паустовского, что не надо бояться повторений, но…
Особенно бессовестным повторением была бы история с пластинкой и сломанным патефоном. Где я только не писал о патефонах, граммофонах и старых пластинках! «Битанго», «Золотое колечко…», «Кораблики», «Пистолет капитана Сундуккера», «Голубятня на желтой поляне»… Всего и не вспомнишь. Удержаться было очень трудно. Любовь к патефонному волшебству я впитал в себя с первых лет жизни…
ПАТЕФОННАЯ МАГИЯ
Да, это действительно была магия. Сила, завораживающая душу.
Помню себя еще совсем малышом, переживающим томительное ожидание: к сестре и брату должны прийти гости, будет вечеринка, на которую принесут патефон.И вот его приносят: темно-синий, голубой, зеленый или коричневый чемодан. А иногда и празднично-красный, как флаги первомайской демонстрации. (Мама говорила, что в довоенные годы у нас тоже был такой, но его унесли, когда обокрали квартиру – еще до моего рождения; как я ненавижу этих воров!)
Мне разрешают сесть на стол рядом с патефоном (попробовали бы не разрешить! – сразу будет такой рев!). Щелкает плоский никелированный замочек. Медленно, с тихим скрипом поднимается и замирает в наклонном положении крышка. А из недр этого раскрытого чемодана – как широкий выдох – вылетает восхитительный, специальный «патефонный» запах…
Даже сейчас, когда я открываю старый коричневый патефон, купленный в комиссионке, я вдыхаю тот же запах… Вообще-то это смесь застоявшихся ароматов клея, коленкора, чуть поржавевшего железа (из недр внутреннего рупора), сукна на диске и тому подобного. Но все вместе – именно патефонный запах. Тот же, что в давнем детстве. И я, зажмурив глаза, вмиг становлюсь маленьким, переношусь на широкий обеденный стол к предмету своего обожания.
Меня в патефоне восхищает и радует все: блестящие рычажки тормоза и регулятора скорости, сверкающий обод круга, суконное покрытие этого круга (обязательно тех же тонов, что и патефон, только посветлее)…
Вот вертят ручку, и я ощущаю нервное подрагивание патефонных внутренностей. Он, как живое существо, напрягается, чтобы сейчас выдать музыку и песню…Вот кладут на круг пластинку, по которой скользят особые «пластиночные» блики…
Замечательно, если поставят что-нибудь боевое: про кавалеристов, танкистов или летчиков. Но есть и другие прекрасные пластинки. Например, «Рио-Рита». Без этой мелодии немыслим ни один праздник.
Да, в конце концов, неважно, какаямузыка. Всякая хороша! А главное – сам процесс игры! Волшебное воспроизведение звука при соединении вот этого чудесного чемодана и черной лучистой пластинки.
Я неотрывно смотрю, как отражающая лампочку головка мембраны покачивается над вертящимся диском и медленно сдвигается от края пластинки к яркой круглой наклейке с размытой от скорости надписью.
Этикетки пластинок были всяких цветов: алые, вишневые, зеленые, черные с золотом, пополам красные и желтые, светло-голубые… Больше всего мне нравились наклейки глубокого сиреневого тона – они были похожи на сгустившийся за окнами летний вечер…
На этикетках, кроме надписей, были различные значки, которые казались мне полными таинственного смысла: горн с флажком и буквами НГ на этом флажке, ласточка с какой-то загогулиной (потом я узнал, что это скрипичный ключ), а на самых больших и тяжелых были картинки: две пышноволосые тети склонили головы, у граммофончика с похожей на оркестровый контрабас трубой.
Что такое граммофон, я знал. Он стоял на тумбочке в квартире Шаклиных. Квадратный коричневый ящик с медными накладными узорами на деревянных стенках.
Граммофон тоже иногда заводили. Только труба его почему-то не присоединялась к ящику, и звук был негромкий. Однако танцевали иногда и под такую музыку.
А бывало, что приятель сестры Юра Жернаков, который увлекался радиотехникой, приносил какую-то электрическую штуку, к которой подключали патефон. Это называлось «радиола».
Мне не нравилась радиола. Я был изрядный трус и боялся треска электрических помех в усилителях и приемниках. Поэтому, кстати, не любил ходить с сестрой к Юре в гости: там обязательно включали приемник, и он начинал сотрясаться от разрядов.
Сейчас думаю: а почему у Жернаковых был приемник? Ведь с началом войны населению было приказано приемники сдать (чтобы не слушали фашистскую пропаганду). Но у Юры приемник точно был. Высокий, как шкафчик. Я даже помню, что когда начинала светиться шкала, на ней проступала фигурка разноцветного, странно скрюченного человечка…
Иногда Юра и другие приятели сестры и брата приносила пластинки необычного вида: очень тонкие, гибкие, из полупрозрачной разноцветной пленки. Про них почему-то полагалось говорить шепотом. Брат объяснял, что музыку на такие пластинки записывают «самодельным способом»…
Кстати, о записи. О том, как отпечатался голос Темчика на гладких бороздках пластинки. Сам я такого не видел и не слышал. Пробовал сделать этот фокус на своем патефоне, но (безуспешно. Что же меня толкнуло задумать такой трюк для повести?
Дело в том, что еще в детстве я читал о таком способе звукозаписи в книжке Марии Прилежаевой «Юность Маши Строговой». О школе военного времени. Там есть один мальчик, Витя Шмелев, который показался мне во многом на меня похожим. Так же его «доводили» в школе, так же он любил улизнуть от уроков, притворившись больным. И вот, оставшись однажды дома, он отыскал старую книгу с популярными рассказами по физике и прочитал там об этом звуковом трюке. Тут же попробовал – получилось…
Потом, когда я был уже далеко не молодым писателем, я не раз встречался с Прилежаевой в редакции «Пионера». Однажды во время традиционного застолья после заседания редколлегии я попробовал узнать у Марии Павловны подробнее, про какую книгу она писала и пробовала ли она сама сделать опыт с патефоном и пластинкой. Она, поддавшись общему веселью, была разговорчива, доброжелательна и, услыхав мой вопрос, принялась рассказывать. Но тут же, увлекшись всякими подробностями, «съехала на другие рельсы». И так два или три раза. Больше я не решился настаивать и переспрашивать.
А теперь уже ни о чем не спросишь, ничего не узнаешь. Разве что снова возьмешь и перечитаешь страницы в книжке детства – «Юность Маши Строговой»…
Кстати, недостоверность «звукового трюка» тоже была причиной (одной из многих), по которой я так и не закончил повесть.
По правде говоря, все ее задуманное окончание – чем дальше, тем больше – казалось мне искусственно-драматичным, сконструированным.
Хотя, может быть, я и не прав. Самый-самый конец, когда мы бежим на мост и машем пароходу, искусственным не кажется. Здесь все на месте. Кроме одного: на самом деле пароход не мог плыть под мостом. Пристань была ниже моста по течению, и пароходы, уходившие к Тобольску, двигались в другую сторону.
Впрочем, «правда искусства выше правды житейской». И я отчетливо вижу, как последний раз вспыхивает на солнце горн, брошенный Генкой Лавровым в желтую воду Туры…
1997 г.
ПОД СОЗВЕЗДИЕМ
ОРИОНА
Неуклюжий опыт
бессюжетного «мемуара»
Евгению Ивановичу Пинаеву, чье умение писать мемуары восхищает меня
Говорят, всех (или очень многих) литераторов при достижении определенного возраста тянет к мемуарному жанру. Сам я поддавался этому соблазну неоднократно. Написал два цикла автобиографических повестей, а потом «Опыт короткого дневника с длинными воспоминаниями» (и часть этих воспоминаний даже опубликовал в «Уральском следопыте» под названием «Однажды играли…»).
Очень удобная штука такой «мемуарный дневник». Допускает «вольное течение мысли», не скованное требованиями сюжета и жанровыми канонами.
О заманчивости подобной прозы и своем желании писать именно так не раз упоминали известные авторы.
Что касается меня грешного, то я отнюдь не помышляю в чем-то сравняться с именитыми мастерами. Просто подобные «писания» – хорошая возможность вернуться в прошлое, вдохнуть воздух давних лет и снова встретиться с друзьями, в том числе и с теми, которых уже нет…
И почему бы и не позволить себе такое дело? Имею право! Вчера отнес в «Следопыт» дискету с только что законченным произведением, написанных в строгих традиционных рамках литературного жанра – с романом «Лужайки, где пляшут скворечники». Это была давняя работа, я обещал ее еще Виталию Бугрову – значит, более пяти лет назад. И теперь… Как там у Александра Сергеевича?
Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Грусть тревожит в основном из-за неизвестности: как там, в редакции, отнесутся к этим самым «Скворечникам»? Но в любом случае есть какое-то время, чтобы отдаться воспоминаниям… А о чем?
Здесь выручают ассоциации…
Эти страницы я начинаю писать 12 августа 99 года. Вчера было солнечное затмение. На Урале – не полное, «на половинку». Глянул сквозь стеклышко, которое закоптила жена. Ну, затмение как затмение, видел такие и раньше. Главное же – то, что предсказанный Нострадамусом и другими вещателями будущего всеобщий конец света не состоялся. Слава Богу! А что касается отдельных и многих признаков Апокалипсиса, то они начались не вчера и кончатся, видимо, не завтра. Стоит включить телевизор и… Да ну его к лешему!
Только что вернулся с очередного совещания в поддержку журнала «Урал». Главная польза от таких совещаний – то, что есть возможность потолкаться среди братьев-писателей и журналистов, узнать новости и отвести душу в суждениях о современных событиях в литературе и политике.
По коридору, махая листом с каким-то текстом, сверкая очками и погонами носился поэт Александр Кердан. Я ухватил его за рукав и попросил объяснить мне, тупому в военном деле прозаику, кое-какие вопросы, касаемые Дагестана…
– Я, Саша, конечно, человек сугубо штатский, но даже мне кажется, что… – Ну и так далее.
Полковник по-офицерски прямо глянул мне в глаза и внятно изложил свое мнение в таких выражениях, которые здесь я приводить не стану. Главное, что мнение это вполне совпадало с моим.
Далее поэт Кердан помчался куда-то дальше, а я, глядя ему вслед, сочинил:
С маханьем белого листа
И вдохновением во взоре
Мелькает Кердан в коридоре
Созвездьем Южного креста.
Я имел ввиду его большие блестящие звезды на погонах.
Саша с удовольствием записал мой экспромт, хотя ни я, ни он не знали, похожи ли три звезды на погонах хоть в какой-то степени на упомянутое созвездие.
…Сейчас, оторвавшись от клавиатуры, попробовал найти Южный крест («Crux») на штурманском звездном глобусе, который давным давно подарил мне знакомый моряк-балтиец. По вечному «закону подлости» именно это созвездие на желтом лаковом шаре оказалось полустертым. Все же разобрал кое-как, что часть его можно сравнить со звездами на полевом погоне своего коллеги.
А «в натуре» Южный крест я никогда не видел. Ни разу в жизни не пересекал экватор. Наименьшее расстояние, на которое приближался к нему, это километров двести. Когда был в Гаване.
Случилась та поездка почти полжизни назад, в ноябре семьдесят второго года. Весьма интересное было время. Тропики, Атлантика, отель-небоскреб «Гавана либре» (бывшая «Гавана Хилтон»), коктейль «Дайкири», мельканье провинциальных городков (Матансас, Пинар-дель-Рио, Канделария, Сан-Кристобаль…), старые экзотические кабачки «Бодегито дель медио», «Лос дос эрманос и «Ла каса де лос винос»; воспетый Хемингуэем портовый район Гаваны; весьма по-дружески настроенные кубинские поэты и грозовое предощущение чилийских событий, зреющих совсем неподалеку…
Удалось пообщаться даже со всемирно известным классиком и борцом против колониализма Николасом Гильеном. Правда, не столь тесно, как хотелось бы.
Когда мы, четыре члена советской писательской делегации, пришли в Кубинский союз писателей и художником, чтобы поздравить Гильена с недавним семидесятилетием, вручить сувениры и провести часок за дружеской беседой, классик поздравления и сувениры с удовольствием принял, беседой – весьма непринужденной – удостоил, но вынутую нами бутылку столичной распечатать не дал, приобщил ее к сувенирам и спрятал в шкаф. Объяснил, что распивать водку без коллег по кубинскому писательскому сообществу ему неловко, а если этих коллег пригласить, они сейчас, с утра, накачаются и весь день не будут работать. Потом, после визита, нам пришлось компенсировать «сухость» беседы в прохладном подвальчике напротив отеля – уютном заведении с телефоном начала века и старинным портретом неизвестной нам дамы на стене…
Долго собирался описать эту поездку (она стоила того) в документальной повести, да так и не удосужился… А никаких созвездий – ни знакомых северных, ни экзотических южных разглядеть в экваториальном темном небе мне тогда не удалось. Чаще всего по ночам небо затянуто было полупрозрачной дымкой (кубинцы говорили, что это предвестие близкого тропического урагана, который, к счастью, так до нас и не добрался).
Лишь один раз мне показалось, что я заметил в разрыве летящих облаков трехзвездный пояс нашего родного Ориона. Но за достоверность данного факта ручаться не могу, ввиду специфичности условий наблюдения.
Дело в том, что в тот вечер «имела быть» дружеская встреча с кубинскими коллегами в знаменитом кафе «Тропикана». Обещано было весьма смелое (по тем временам и понятием) зрелище стриптизного толка («шоу», как сказали бы сейчас). Однако вместо этого показали ансамбль из дружественной Болгарии, в котором дальше заурядных купальников дело не пошло. И с не оправдавшего наши надежды зрелища мы перенесли внимание на знаменитый гаванский ром лучших сортов.
Друзья-кубинцы учили нас пить, наливая ром на дно фужера и заполняя оставшееся пространство кока-колой (или чем-то вроде). Я же и рыжебородый Игорь Нагаев (зам. редактора журнала «Детская литература»), слегка развеселившись, сообщили друзьям, что российские традиции диктуют иные пропорции: рому полный бокал, а газировки – чуть-чуть, сверху. Кубинские коллеги попробовали и одобрили.
Что с ними стало потом, не знаю. А себя помню уже в машине – в длинном полуразвалившемся «форде», который водил шофер «ихнего» союза писателей (и художников заодно!) по имени Хесус. Кстати бывший капитан армии Фиделя (по кубинской табели о рангах ого-го какое звание!).
Так вот, этот капитан Хесус, не скованный советскими правилами безопасности движения, видимо, тоже кое-чего принял в «Тропикане», на веранде среди черных ночных пальм и цветных фонариков. По крайней мере, злополучный «форд» который вечно ломался («Трансмисьон – крак», – говорил тогда Хесус), на сей раз ехал то боком, то кормой и лишь изредка вперед радиатором. Столь удивительному способу передвижения способствовал скользкий асфальт. Через каменный парапет знаменитой набережной Малекон хлестали штормовые волны. Возможно, это начинался обещанный ураган.
Помню, что у себя на восемнадцатом этаже я вышел из лифта твердой походкой и даже сказал милой горничной-мулатке «буэнос ночес». И отметил про себя, что небоскреб «Гавана либре» слегка раскачивается. В этом не было ничего удивительного: я слышал и раньше, что верхние этажи высотных зданий при ураганных ветрах подвержены некоторым колебаниям.
Однако же следующее мое воспоминание – то, что я лежу (точнее, полусижу) на полу с головою на застеленной кровати. Ураган, видимо, продолжался, поскольку качание не стало меньше. Устыдившись своего состояния, которое недостойно советского писателя и командора парусной флотилии «Каравелла» (это свое звание я настойчиво пропагандировал среди кубинских детских писателей и даже надевал иногда штурманскую куртку), я преодолел качку и вышел на балкон.
Штормовая ночь над Мексиканским заливом мигала огнями и звездами. Проблесковый маяк Морро-де-ла-Гавана на мысу Барловенто каждые пятнадцать секунд бросал во тьму яркие двойные вспышки. А звезды то и дело вспыхивали среди клочкастых летящих облаков (которые почти сливались с тьмой). Вот тогда-то мне и почудилось, что я вижу три яркие, знакомые с детства звезды – среднюю часть созвездия Орион.
Я любил это созвездие. В детстве, в городе Тюмени, когда я, пятиклассник, после шести уроков второй школьной смены возвращался домой по непроглядно-темной улице Смоленской, Орион дружески светил мне в осеннем или зимнем небе, разгоняя страхи и напоминая, что путь недолог…
И вот здесь, на балконе восемнадцатого этажа, я вспомнил школьные годы, темную Смоленскую улицу, где из-за поворота выплывали наконец три желтых окошка моего дома, и меня резанула ностальгия. Та самая, о которой раньше я только читал в книжках про старинные путешествия. Я вдохнул «соленый ветер океана», и он почти полностью выдул из меня ромовые пар ы, но не смог выдуть тоску по родным краям. И на этой, щемящей мою грешную душу ноте сочинились стихи:
Тоска придет на пятый день,
И вдруг ненужным станет город,
Который раньше был как сон,
Как сказка зюйдовых морей.
Тоска найдет тебя везде —
У старой крепости Эль Морро,
Среди портовых кабаков
И раскаленных площадей.
И снова смотришь на маяк,
Туда, где древние атланты
Готовы сбросить горизонт
В руины вспененных штормов.
И отзвук незнакомых слов
«Tamborileros, adelante!»
Звучит командой «Все наверх
Для постановки парусов!»
В этих скоропалительных виршах была лишь одна фактическая натяжка: день был уже не пятый, а, кажется, пятнадцатый. Но стихотворные размеры диктуют свои правила. А все остальное…
Слово «тамборилерос» означает «барабанщики». Мне его сказал пожилой поэт Элисео Диего, которому я показал фотографию с маленькими барабанщиками своего отряда. «Аделанте» же – это «вперед». «Аделанте!» – вдохновенно восклицал капитан Хесус, когда ему удавалось наконец запустить мотор своего дряхлого темно-синего монстра (и мы мчались под антильским небом до очередного «трансмисьон – крак»). Ну, а «Тамборилерос, аделанте!» – значит, «Барабанщики вперед!» По-русски эта команда в те времена то и дело звучала в отряде «Каравелла». Это, когда наши пацаны с высокими «суворовскими» барабанами – юная и отважная гвардия отряда» – на построении выдвигались в передние шеренги. Чаще всего такое бывало на сборах, после которых начинались какие-то интересные дела. А самым интересным были плавания во время парусной практики. «Внимание, экипажи! Пошел все стакселя и гроты ставить!»
Там, на балконе, меня вдруг охватило ощущение несправедливости. Почему я здесь, а мои ребята там, далеко, среди ноябрьской слякоти и снега? Они тоже имеют право видеть пальмовые рощи, бастионы пиратских времен, тропические волны Атлантики и Карибского моря… Если бы можно было притащить их сюда, как таскал в Севастополь и в Ленинград! Ну, пусть не всех, а хотя бы несколько лихих штурманов и матросов из первой «барабанной» шеренги: Сережку Сомова, Сашку Шильникова, Максимку Языкова, своего верного друга и адъютанта Альку со звучной, как у греческого контрабандиста, фамилией Сидоропуло. И самого юного барабанщика – моего первоклассника Пашку…
Да, свободные ассоциации – штука все-таки рискованная. Разве о Кубе я собирался писать, когда сел за компьютер? А повело вдруг от звездочек на погонах до штормовой ночи в Гаване…
Кстати, наутро мне сказали, что ветер был не столь уж силен. По крайней мере, не из тех, что раскачивают небоскребы…
А испанские слова «Tamborileros, adelante!» я привез ребятам в «Каравеллу», и они написали их на эмблеме отряда, сделали своим девизом. Ничего удивительного, кубинская романтика была тогда еще сильна и горяча. К тому же, слово «Каравелла» тоже испанское. Пишется: «Саrаbеlа». Так и вышито на шевронах флотилии. По-моему, именно от этого слова пошло русское «корабль». Некоторые филологи (я читал) объясняют, что «корабль» – от славянского «короб», но это кажется мне притянутым за уши. Тем более, что в допетровские времена слово «корабль» использовалось редко, говорили «ладья», «судно». А при Петре иногда так и писали – «карабель». Почти что испанская «карабела»… Кстати, какой повод для ура-патриотов обвинить меня в низкопоклонстве перед заграницей!
Но опять же понесло меня в сторону, в филологию. А о чем я хотел?
Да! Сидя на совещании в «Урале», я думал, что начну очередные мемуары именно с этой ободранной комнаты на четвертом этаже.
Здесь в начале шестидесятых располагалась редакция «Уральского следопыта». Именно сюда я пришел летом шестьдесят второго, будучи оформлен «переводом» из «Вечернего Свердловска». Перейти просто так было нельзя – не вышел трехгодичный срок после распределения в университете. «Перевод» прошел на удивление гладко. Спасибо Вадиму Кузьмичу Очеретину, который тогда руководил «Следопытом».
Сейчас вспоминаю: до чего же хорошо тогда относились ко мне, «молодому прозаику», все, от кого зависела моя судьба! В «Вечерке» (где я поочередно был литсотрудником разных отделов) добродушно сказали: «Все равно он в рабочее время пишет в основном не репортажи о городских делах, а свои рассказы; ну и пусть уматывает в журнал». А в журнале уже поджидали, считали «за своего». И даже разразились по поводу моего прихода соответствующими виршами:
От «Вечерки», как от жутких пыток
Он бежал, Исетских вод гроза,
И в Уральском нашем следопыте
В. Крапивин подымает паруса.
А Владимир Николаевич Шустов (он вскоре стал главным редактором, сменив на этом посту Очеретина) внес уточнение:
От «Вечерки», как от жутких пыток
Он бежал в объятья следопыток.
Впрочем, любовь к истине требует отметить, что сей шедевр был создан не сразу, а через пару месяцев, к моему 24-летию, которое было отпраздновано в редакции.
То же пристрастие к точности требует от меня указать, что «пытками» свою жизнь в «Вечернем Свердловске» я не считал, хотя случалось «всякое».
Я благодарен газете за недолгую, но основательную журналистскую школу, за репортерскую выучку. А еще пуще – тем людям этой газеты, которые охотно читали и обсуждали мои литературные творения и порой печатали их. Особое спасибо заведующему отделом информации Феликсу Овчаренко, который дважды устраивал мне (тогда еще «нештатнику») вздрючки за опоздания при сдаче репортажей. Вздрючки были крепкие, зато с той поры я ни разу не провалил ни одного редакционного задания. И до чего же горько, что Феликс так рано умер из-за скоропалительной болезни…
Кстати, именно «Вечерка» сорок лет назад напечатала мой первый «настоящий» рассказ «Восьмая звезда», который потом вошел в книжку «Рейс «Ориона». И с этой даты – 17 октября 1959 года – я начал отсчитывать официальный литературный стаж.
Иногда я набираю знакомый, не изменившийся за сорок лет номер отдела информации – 51-65-34 – и звоню в «Вечерку» давним соратникам: Алику Чудиновских и Эдику Якубовскому. Вот позвонил и сейчас:
– Эдик, можно я помещу в своих бестолковых воспоминаниях твои стихи?
– ?
– Я только что нашел этот листок в старой архивной папке. Пометка – Свердловск. 26. 4. 62. Ред. Газеты «Веч. Свердловск». Надпись – Славе Крапивину с уважением…
– Ну-ка напомни…
Я напомнил. И теперь, с позволения Эдуарда Григорьевича, привожу здесь эти стихи. Как свидетельство того тревожного времени, когда беспрестанно шли речи о происках НАТО, когда мы, молодежь, то и дело находили в почтовых ящиках военкоматовские повестки, призывающие нас то на переподготовку, то на какие-то таинственные перерегистрации, и когда нарастали события вскоре разразившиеся «Карибским кризисом».
ТРЕВОГА
Над лугом, где кидались мячиком,
Над группою березок тощих,
Два скоро-грозных перехватчика
Ловили ТУ-бомбардировщик.
Мы знали – это все условно,
Хоть очень грозно и красиво,
И через час, сойдясь в столовой,
Враги закажут вместе пиво.
Но было что-то в этом вое
Такое, бьющее по нервам…
Я бросил мяч, прошел травою,
И на земле уселся первым
Пришел второй, четвертый, пятый.
Среди березок тощих, дохлых
Легли мы рядом, как солдаты,
Застигнутые криком «Воздух!»
Кстати, а что изменилось с той поры? Разве, что типы самолетов…
Да, газету я до сих пор вспоминаю добрыми словами.
И все же я был счастлив, оказавшись в журнале.
Началось славное «следопытское время». На работу можно было приходить хоть в десять, хоть в одиннадцать, хоть к обеду (а в случае чего, можно и вообще денек погулять). Лишь бы дело свое делал к назначенному сроку. Не то, что газета, куда, хочешь – не хочешь, а бреди раным-рано с тяжкой от недосыпа головой и начинай собирать по телефону ежеутреннюю информацию. В журнале – и суеты в сто раз меньше, и работа по душе, над рукописями рассказов и повестей. И вообще жизнь веселее. Часто шел как на праздник.
В редакции, насколько помню, только у главного редактора был свой кабинетик. Остальных объединяла эта самая комната. Здесь были и художественный редактор Александр Соломонович Асс, и зав. редакцией Эвелина Петровна Ермакова, и машинистка Валя Бабушкина, и корректор Галя Стороженко, и литсотрудник Лена Константинова, и шеф отдела прозы Лев Григорьевич Румянцев, и знаменитый краевед и эрудит Юрий Михайлович Курочкин. А еще – Александр Георгиевич Богачев, Стефан Антонович Захаров, писавший стихотворные «драмы» к каждому празднику и юбилею; и бородатый богатырь Евгений Григорьевич Ананьев – зав. отделом семилетки.
Для тех, кто не знает – «семилетка» это не школа с семью классами, а хрущевский план развития народного хозяйства, придуманный вместо традиционных пятилеток.
Евгений Григорьевич, кстати, незадолго до того был руководителем моей дипломной работы в УрГУ. Руководил своеобразно. Сказал: «Слава, я же тебя знаю, пиши спокойно свои рассказы, будет тебе пятерка за диплом». И больше не вмешивался до самой защиты. После защиты мы славно выпили у моей старшей сестры, на Уктусе, где я обитал в ту юношескую пору…
Надо сказать, что и редактор наш, больше отирался в «обществе», чем в своей клетушке. А еще – обязательно кто-нибудь из «заглянувших на минутку» собратьев по перу.
Работа работой, а общие разговоры не умолкали. Бывший артиллерийский разведчик Шустов порой рассказывал фронтовые истории. Лев Григорьевич непрочь был потолковать о загадках вселенной и гипнотизерах. Юрий Михайлович любил вспомнить мало известных в ту пору, а то и запрещенных писателей и поэтов. Однажды он дал мне листок с напечатанными на машинке стихами.
– Слава, мне кажется, это будет вам интересно…
Так я впервые прочитал гумилевских «Капитанов».
Иногда «треп» становился веселым и шумным. Травили анекдоты. Порой, увы, такие, что Галя пряталась за стопки рукописей, Валя – за машинку, Лена прижимала к щекам растопыренные пальцы, а бедная Эвелина Петровна, давясь от возмущения и хохота выбрасывалась через дверь на лестницу, как десантник в парашютный люк…