Текст книги "Под созвездием Ориона (сборник)"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Их лица не потеряли природной смуглости, но были сморщены от холода. Один тихонько плакал. Замерзшие ботинки стучали о половицы.
Мама в тот момент готовила пареную свеклу с добавкой пайкового сахара – лакомство военного времени. Дала солдатикам по красному горячему клубню.
Тот, что плакал, пожевал и улыбнулся сквозь слезы:
– Как урюк…
Случай запомнился. Мама вспоминала этих солдатиков и после войны, все жалела их:
– Господи, они даже по-русски-то плохо говорили. Они Просто не понимали, зачем их выдернули с теплой родины, остригли, повезли куда-то в холод, в голод, под крики осатанелых, издерганных командиров… Понятно, что некоторые бежали…
Тех, кто бежал, называли неприятным словом «дезертиры» (похоже на «дизентерию», которой я один раз мучительно болел, и на «дезинфекцию» – борьбу с заразой).
Дезертиров полагалось ловить и расстреливать или отправлять в штрафные роты.
Ловили их по ночам.
Иногда среди ночи раздавался безжалостный стук в окно. В доме появлялись несколько красноармейцев с винтовками (приклады стукали об пол) и командир с кубиками в ромбовидных петлицах шинели. Они были сумрачны и деловиты. Заглядывали под кровати и даже в большой деревянный сундук с одеждой – больше дезертирам спрятаться было негде. Мама стояла, нервно прижав к груди концы накинутого платка. Остальные съеживались под одеялами.
Убедившись, что дезертиров мы не укрываем, командир сухо интересовался документами Сергея. Документы были в порядке: до призывного возраста брат еще не дотянул и к тому же работал на оборонном заводе.
– Марш… – недовольно командовал начальник патруля своим подчиненным и пропускал их перед собой в дверь. И лишь на пороге, полуобернувшись и козырнув, говорил:
– Извините. Служба…
Помню, что такое случалось не однажды.
Один раз Сергей не выдержал:
– Ехали бы воевать, вместо того чтобы невиноватых людей по ночам дергать…
Он сказал это уже в закрывшуюся за патрулем дверь, но мама все равно испуганно накинулась на него:
– Замолчи сейчас же! Хочешь попасть за решетку из-за своего длинного языка?!
То, что «из-за длинного языка» можно попасть «куда следует», я знал уже с малолетства. Свидетельство тому – колонны арестантов, которые ходили по нашему кварталу не реже, чем военные. Было время, что ходили каждый день. Тюрьма находилась неподалеку, на улице Ялуторовской (высокий частокол, дощатые башенки с часовыми, все это слегка похоже было на старинную деревянную крепость с картинок), и заключенных вели утром по нашему кварталу на какие-то работы, а вечером обратно.
Квартал притихал.
Шли сутулые худые мужчины в ватниках и мятых кепках, смотрели под ноги. Запинались на ходу. А по сторонам шагали нахмуренные часовые с длинными колючими винтовками наперевес. Никуда не убежишь. Да никто из арестованных, по-моему, и не думал бежать.
Хотите верьте, хотите нет, но уже тогда я – дошкольник – знал, что среди заключенных есть такие, кто попал в тюрьму ни за что.
В самом деле, не мог же я поверить, что шпионом и белогвардейцем был отец Пашки и Володи Шаклиных, чей портрет висел в их комнате и через несколько лет после того, как отца «взяли».
Случилось это, по-моему, в тридцать седьмом году, когда Павлику было около двух лет, а Володя собирался в первый класс.
Говорили, что за Шаклиным-старшим пришел сосед, который жил в одном из ближних домов и служил «там». С сопровождающими, конечно. И не ночью, как обычно это делалось, а утром. И сказал:
– Извини, Григорий Иванович, надо идти. Если ошибка, скоро вернешься. А у меня работа такая…
Отец Шаклин был болен, маялся желудком, пошел с трудом. Потом, через много лет, стало известно, что он очень скоро умер в тюрьме.
Тетя Лена – мать Пашки и Володи – рассказывала, что, когда наступила эпоха реабилитаций, ее пригласили в КГБ. Молоденький сотрудник в штатском (наверно, лейтенант) вручил ей пособие за погибшего мужа – кажется, в размере среднемесячной зарплаты. Тетя Лена кинула деньги на стол.
– Господи, ну я-то здесь при чем! – со стоном сказал измученный подобными сценами лейтенантик. – Меня тогда на свете не было!
Наверно, он был прав по-своему. Но правота тети Лены была неизмеримо больше… А того энкавэдэшника, который Так «по-соседски» забрал Шаклина, тоже, говорят, вскоре взяли. Тоже как врага народа.
Впрочем, не исключено, что я путаю события. Я знаю их по рассказам мамы и других взрослых. Но от путаницы в частностях события эти не делаются менее страшными…
Кстати, в тех же рассказах я слышал, будто в вину Пашкиному отцу вменялось то, что он мастерил из бумаги и коллекционировал солдатиков разных стран – среди них были и представители капиталистических армий! А это – сплошная Контрреволюция.
Солдатиков почему-то не конфисковали. Они хранились дома у Шаклиных в пухлой конторской папке, и мы с Пашкой иногда играли ими…
Я представляю, с каким чувством смотрела от калитки тетя Лена на проходивших мимо арестантов. Надеялась, наверно, что и ее муж где-нибудь так же – под конвоем, но все-таки живой…
31.03.97
О СТРАШНОМ
Видимо, от этих вот посещений патрулей, от приглушенных, с полунамеками, разговоров взрослых, от их постоянной боязни «синих фуражек» (которые носили тогда чины НКВД), от рассказов о зверствах фашистов на оккупированных землях во мне и родилось тогда это чувство – особый вид страха перед злой непонятной силой.
Сила эта могла проявить себя самым неожиданным образом: в безотчетной боязни за маму, за брата, за сестру; в страхе перед темным углом в сенях, который еще вчера вовсе не пугал; в назойливом опасении, что вот-вот постучит в дверь цыганка и сунет меня в мешок и никто не посмеет заступиться. Но эти страхи все-таки можно было прогнать при свете дня. А вот сны…
Помню сон, что солнце стало черным (я потом не удивился, прочитав у Шолохова про «ослепительно черное солнце»). Оно сделалось черным, но при этом еще более слепящим и знойным. Под таким солнцем по городу сновали непонятные существа на круглых медных, похожих на начищенные самовары автомобильчиках. Это были не то марсиане (про которых рассказывал Пашка), не то фашисты. А возможно – те и другие сразу. Они наводили свой порядок (по-немецки «орднунг» – так говорил брат). Суть порядка была неясна, но то, что она зловеща, чувствовалось всеми нервами. В воздухе неслышно разносилось известие, что скоро будут «брать». Но на самом деле все происходило еще страшнее. Они никого не брали, просто с шелестом проносились на автомобильчиках, и позади них оставалась пустота. Как эта пустота выглядела, я не могу описать. Просто там ничего не было.
Другой сон казался еще страшнее, поскольку в нем полно было бытовых подробностей.
По приказу какого-то начальства в городе появился детский палач.Он ездил по улицам на телеге, в которую запряжена была сонная тощая кобыла. Тяжелая телега представляла собой нечто вроде низкого эшафота. На эшафоте был крепко установлен обшарпанный, забрызганный бурыми засохшими каплями стул.
Палач на телеге неторопливо перемещался по городу и «брал» детей то ли наугад, то ли по списку. Если и существовал список, то непонятно, по какому признаку в него заносили. Палач мог забрать и непослушного, неумытого мальчишку, и примерную девочку, которая в школе училась только на «отлично».
Он останавливался у очередной калитки и бесцветным голосом, негромко называл имя. И дети шли. Почему-то никому не приходило в голову попытаться убежать, спрятаться, никто не сопротивлялся. Палач – небритый плюгавенький мужичок в мешковатом сером кителе и плоской полувоенной фуражечке – усаживал мальчика или девочку на стул, приматывал к спинке веревкой. И ласково спрашивал:
– А шея-то у тебя чистая?
Жертва почему-то обязательно кивала и торопливо говорила, что да, конечно, чистая.
– Вот и хорошо. Я сейчас, это быстренько… – и вытягивал из-под кителя не то меч, не то саблю – широкое лезвие вроде пилы, с зубчиками по одному краю. И с пятнами ржавчины.
Что делалось дальше, я ни разу не видел. Видел только кобылу, которая сонно поматывала головой, а потом вдруг вздрагивала и коротко ржала…
Я знал, что каждый час этот дядька с ржавой пилой может приехать и за мной. И я тоже пойду – вялый от страха и покорный, и никто не заступится: ни мама, ни брат, ни сестра, ни соседи. Потому что так надо.
А Пашка Шаклин (в этом же сне) говорил с оттенком гордости:
– Меня он тоже, наверно, вызовет. Только привязывать к стулу не будет. Я пионер. Пионерам полагается умирать стоя…
Интересно, что на самом деле он тогда еще не был пионером. В ту пору мне исполнилось пять лет, а Пашка только-только пошел во второй класс…
Этот сон я видел несколько раз, и в нем страшнее боязни за себя было ощущение всеобщей покорности, всевластия злой силы…
Было у сна и окончание. Неожиданное. Палач поселился у нас в квартире, в проходной комнатке, которая называлась «прихожая». До войны там жили то моя сестра Миля, то мой дядюшка – дядя Боря, а во время войны мама стала сдавать ее квартирантам. Квартиранты не всегда доставались по выбору. Порой начальница домоуправления Устюжанина приводила кого-то из эвакуированных, и тут ничего не поделаешь – приказ.
Видимо, Устюжанина и прислала этого дядьку с пилой (во сне). А кобылу и телегу поместили в сарае, вместе с коровой Таисии Тихоновны.
Я понимал, что ни меня, ни Пашку такой поворот событий не спасет. Пускай палач – наш квартирант, это ничего не меняет. Он не будет относиться к нам по-соседски, если мы окажемся в томсписке.
Когда палач куда-то ушел, я пробрался в комнатку и увидел в углу за печкой-голландкой тот самый инструмент.Оглядываясь и обмирая, вытащил я его на свет – за деревянную с медными клепками ручку (похожую на ручку большого кухонного ножа). Я понимал, что без этой штукипалач уже не палач.
На плоском железе были коричневые пятна, и я заставлял себя думать, что это просто ржавчина.
Озираясь, я поволок меч-пилу через широкий солнечный двор. В этой солнечности не было добра, наоборот. Резко звенела тишина, ноги не слушались. Но я тащил, тащил зубчатое лезвие за рукоять. Двумя руками. Скорее, скорее…
У дальнего забора было дощатое строение – общая уборная с двумя дырами в широком помосте. В такую дыру я и опустил орудие палача. Лезвие сразу ушло в вонючую жижу, а деревянная ручка держалась еще секунды две, потом с чмоканьем исчезла.
Совсем ослабевший, но счастливый, я спиной вперед выкатился из будки, упал на спину, поднялся и услышал, как чирикают воробьи. И пошел в дом.
Плюгавый палач сидел в проходной комнатке на кровати и скручивал «козью ножку». Поводил по ней языком и миролюбиво сказал:
– Ну и утопил. Ну и че? Надо будет, другой дадут… Да я и не работаю уже, уволился. Потому что дело это уже закончено.
Я испытал большущее облегчение. Пошел в нашу комнату, – а на пороге обернулся и бесстрашно показал отставному палачу язык. Тот укоризненно покачал головой.
«А куда теперь лошадь-то денется?» – подумал я.
И на этой вопросительной нотке сон кончился. Навсегда. Больше я ни разу не видел плюгавого дядьку с его ржавым зазубренным лезвием. Но в памяти он остался на всю жизнь. Ц теперь кажется, что это был не сон, а кусочек реальности. Может быть, той реальности, которая существует в параллельном мире.
Раз уж речь зашла о страшном, есть смысл рассказать о существе по имени Тихо.
По утверждению взрослых, оно невидимо жило в нашей квартире и могло «забрать» меня, если буду капризничать. Куда «забрать» и зачем, было непонятно и от этого еще более Страшно.
Появился Тихо, когда мне было около трех лет. Следующим образом. Говорят, я ревел и не хотел ложиться спать и Кто-то из взрослых – то ли мама, то ли сестра – сказал с угрожающей ноткой:
– Ну-ка, не реветь! Ти-хо…
В моем младенческом сознании это слово, замешенное на непонятной угрозе, вдруг превратилось в чудовище, которое готово схватить меня, если не стану хорошим.
– Не надо Тихо! Я его боюсь!
– Тогда спи!
Надо сказать, что взрослые потом довольно эгоистично использовали мой страх перед загадочным и ужасным Тихо. В трех-четырехлетнем возрасте Тихо был кошмаром моей жизни.
– Если не будешь слушаться, позову Тихо!..
И каково мне было оставаться в доме одному, когда все уходили – кто на работу, кто в школу или в техникум! Даже за дощатой стенкой у Шаклиных была тишина. Только отчетливо стучали ходики в прихожей… Правда, в ту пору мне было уже пять лет и я знал, что «никакого Тихо не бывает, его придумали, когда ты был маленький, чтобы не капризничал».
– А теперь тебе уже шестой год! Как не стыдно бояться таких глупостей!
– Я и не боюсь!
Я и не боялся. Пока был дома не один. А когда все уходили, начинал прислушиваться: кто там возится и пыхтит под кроватью?
А один раз я видел Тихо! В натуре!
Было мне тогда года четыре. Я проснулся слишком рано и почему-то захныкал. Мне сказали (не помню, кто):
– Ну-ка, спи! Нельзя еще вставать. А то Тихо как вылезет из-под кровати…
Соседняя кровать, на которой спала сестра, стояла в углу у окна. Я видел ее с торца, сквозь прутья своей кроватной спинки. Под кроватью сестры было темно. И вдруг темнота зашевелилась. У пола, между железными ножками, проступило смутно-белое повернутое на бок громадное (в полметра!) яйцо. На нем были круглые зеленые глаза. Очень живые и какие-то плотоядно-любопытные. Глубоко сидящие в мякоти этой белой головы. А под головой-яйцом виднелись плечи, обтянутые синей, в мелкую белую полоску, рубашкой. Я понял, что Тихо лежит на животе и приподнял верхнюю часть туловища, чтобы взглянуть на меня.
Я отчаянно завопил.
Случился переполох. Мне стали доказывать, что никакого Тихо нет, даже отодвинули кровать.
Но какое там «нет», если я его только что отчетливо видел!
Никто не мог убедить меня тогда, что это было нечто вроде сна…
Окончательно бояться Тихо я перестал лишь годам к шести.
А однажды, уже в пожилом возрасте, мне в голову пришли сразу две догадки.
Во-первых, та, что Тихо на самом деле существовал, хотя взрослые полагали, будто придумали его.
Во-вторых, та, что Тихо был не зловещим, а добродушным существом, некто вроде домового. И пугали меня им напрасно: При иных обстоятельствах я мог бы с ним и подружиться.
Эта мысль появилась у меня поздно вечером, когда я в одиночестве полулежал на диване с рюмкой коньяка. И едва рна (мысль, а не рюмка) оформилась, мне показалось, что под диваном кто-то запыхтел.
– Тихо! Это ты, старик? – догадался я.
Он вздохнул и проворчал (телепатически):
– Наконец-то ты начал думать обо мне прилично…
– Лучше поздно, чем никогда, – пробормотал я виновато.
– Оно конечно…
– А ты… как живешь-то?
– Я живу тогда, когда ты про меня вспоминаешь. И каждый раз обидно…
– Ну, прости. Теперь я буду вспоминать тебя иначе. И чаще…
Тихо засопел благодарно. В самом деле, симпатичное и незлопамятное существо.
– Хочешь выпить?
– Ну, давай. Только я мысленно, символически. Тут, под диваном…
– Можно и так…
Мы выпили. Я из рюмки, Тихо – по-своему. И потом мы еще болтали о том, о сем…
Хотите верьте, хотите нет.
5.04.97
Вчера поздно вечером комета Хейла – Боппа висела высоко на северо-западе во всей своей красе, в пышности своего хвоста. В черном небе среди звезд. Ирина посоветовала смотреть на нее не прямо, а чуть в сторону, «боковым зрением», тогда шлейф кометы делается заметнее. Я попробовал. Правда, его стало видно еще лучше – длинный, пышный.
Хороша комета и тогда, когда смотришь в трубу, очень четко видно ядро.
Я снял комету видеокамерой – для потомства.
На улице набирает силу апрель – безоблачно, солнечно, хотя еще и не очень тепло…
В детстве такая погода была связана с переходом от валенок к ботинкам (правда, по календарю это случалось раньше; нынче весна запоздала на месяц). Ботинки были обычно новые – прошлогодние к весне делались малы. Новые башмаки пахли обувным магазином, кожей – «по-ботиночному». Такой запах всегда был связан с весной…
А еще весна всегда была связана с корабликами из сосновой коры. Мачты-лучинки, паруса из клетчатых тетрадных листков. Зигзаги солнца в лужах. Это было моим первым приобщением к парусам. Впрочем, про такие кораблики я много писал в своих книжках.
Корабликами, парусными соревнованиями в период разлива весенних луж горячо жил весь квартал. Помню свой маленький триумф. Было это, по-моему, весной сорок шестого года. Я жил тогда «официально» на Смоленской, но чаще обитал у сестры, на прежней квартире. Мне удалось однажды выстругать и оснастить такой кораблик, который обходил всех, «как стоячих». До моего появления самое быстрое суденышко было (как ни странно!) у моей соседки-ровесницы Галки Ковальчук. Но его рекорды сразу поблекли перед достижениями моего парусника.
…А какие ручьи бежали вдоль дороги! Говорливые, неутомимые…
Сейчас мальчишки делают кораблики из пенопласта. Подходящий материал. Но таких бурных парусных игр я в нынешнее время не видел…
Наш двор был обширен. Кроме двух домов, стоял в нем двухэтажный сарай – внизу были дровяники и стайки для коров, наверху – сеновалы. К торцу большого дома примыкал кирпичный магазинчик, «хлебный распределитель», где во время войны по карточкам выдавали хлебные пайки. На дворе всегда толпилась очередь из «нездешних» людей. Чтобы покончить с этим беспорядком, Иван Георгиевич – главный среди всех жильцов нашего двора человек – однажды огородил участок вокруг магазина бугристыми, покрытыми корой досками. Тогда я впервые услышал слово «горбыль» и понял, что название это от того, что доска горбатая…
Получился дворик внутри большого двора. Вход в него был отдельный, с улицы Дзержинского. Теперь очередь не мешала тихой суверенной жизни нашей ограды.Да, я писал уже где-то, что двор на ребячьем языке назывался «ограда».
В дальнем углу двора находилась огороженная досками помойка. Она мне вспоминается в связи с одним забавным случаем: как я приобщился к французской кухне.
Дядя Боря в ту пору только-только выписался из больницы, где лечился от дистрофии. Был он очень худой и всегда голодный. Однажды по двору пошел слух, что Борис Петрович спятил: собирает в сумрачном углу за помойкой поганки, варит их и ест с картошкой. Мужчины пожимали плечами, сердобольные соседки пытались дядю Борю образумить. А он лишь усмехался.
Мне дядя Боря разъяснил, что грибы, которые местные необразованные жители считают поганками, на самом деле вполне съедобны и даже очень вкусны. Они называются «шампиньоны» и во Франции считаются лакомством. А уж французы-то понимают толк во вкусной еде.
Я поверил не сразу. Даже когда мама подтвердила, что дядя Боря прав, я сомневался. Тем более что название какое-то подозрительное, похоже на слово «шпионы». И когда дядя Боря предложил мне попробовать жареную картошку с грибами, я осмелился не сразу. Но голод, постоянно сидевший внутри пятилетнего пацаненка военной поры, оказался сильнее опасений. Я съел ложку, другую…
По правде говоря, вкуса шампиньонов я тогда не разобрал, вкус картошки и подсолнечного масла был сильнее. Но сам факт, что я ел «иностранную пищу», давал мне повод гордиться собой. К тому же я был рад, что не помер…
С тыльной стороны двор был огорожен серым дощатым забором. Очень высоким, щелястым и, по-моему, с ржавой колючей проволокой наверху.
В повести «Сказки Севки Глущенко» я писал, как ребята добывали из-за забора ржавые формы для булок и буханок и как играли ими.
Форм этих на дворе накопилось много. Иногда их даже клали в лужи – цепочкой, чтобы ходить не замочив ноги…
Запахи, порой долетавшие из пекарни, в голодные годы были просто пыткой.
С пекарней связано одно приключение из жизни старшего брата и его приятелей. Из их довоенного детства. Брат не раз излагал мне эту историю. Но о ней – в следующий раз. На сегодня и так написано много…
6.04.97
…Эпизод с пекарней, как говорится, имел место, когда брату было двенадцать лет, а мое рождение только намечалось.
Этот рассказ я слышал в нескольких вариантах: от мамы, от Сергея и даже от отца, когда гостил у него в Белоруссии. Передаю близко к словам брата – непосредственного участника.
Несколько пацанов, в том числе и Вотя Петров, забрались в сад к Ковальчукам. За яблочками. Мероприятие это имело чисто спортивный интерес, поскольку яблочки были мелкие, недозрелые и отвратительно кислые. Годились они лишь для того, чтобы стрелять ими из рогаток.
В саду «налетчиков» обнаружил незнакомый мужик. Те резво ударились в бега, но Вотя зацепился за сучок широкими сатиновыми трусами и был схвачен.
Попытки вырваться и сдавленные вопли типа «пусти, гад, а то пожалеешь» не дали результата.
Дядька подтащил пленника к забору, грубой бесчувственной ладонью сорвал крапиву и выдрал беднягу в назидание остальным – тем, кто с замиранием души наблюдал за этой процедурой со спасительной высоты ближнего сарая.
Отпущенный Вотя с подвыванием кинулся на свою территорию, ощущая жжение тела и души. Души – даже больше, ибо он был уже в том возрасте, когда человек воспринимает подобные акции как поношение чести и достоинства.
Вотя воззвал к отмщению. Приятели его поддержали, поскольку чувство коллективизма у пацанов тридцатых годов, воспитанных на героических фильмах и романтике Гражданской войны, было весьма крепким. Не то что (увы!) у нынешнего поколения.
Прежде всего была проведена разведка: кто и откуда этот «буржуйский прихвостень». До той поры его никто не видел.
Какое отношение мужик имеет к Ковальчукам и почему оказался в их саду, осталось невыясненным. Но зато было точно установлено, что он работает сторожем пекарни.
Двор Ковальчуков, как и наш, тыльной стороной примыкал к пекарне. Ее красный двухэтажный корпус с большими квадратными окнами как бы нависал над садовым забором.
В качестве рабочей гипотезы было принято предположение, что в этом сволочном дядьке сыграли сторожевые инстинкты: он увидел, как мальчишки забрались в чужой сад, не выдержал, проник со двора пекарни сквозь щель в заборе и распространил свои охранные функции на территорию Ковальчуков, хотя, казалось бы, какое его собачье дело?
Итак, принадлежность дядьки-злодея к штату пекарни была установлена. Далее логика массового сознания распространила ненависть с конкретного обидчика на пекарню в целом. Естественно, что «все они там такие», иначе бы не стали брать в сторожа подобного негодяя.
Отряд из шести или семи снайперов залег на крыше двухэтажного сарая. Квадратные стекла пекарного цеха были видны наискосок – над забором и яблонями.
Рогаточный залп был сокрушителен. Осколки стеклянной метелью ворвались внутрь цеха. Послышались истошные вопли пекарей – жалобные и яростные. Сергей говорил, что они разносились над всем кварталом.
Отважные стрелки, не ждавшие такой реакции, разом струхнули. Скатились с крыши, упрятали оружие в надежный тайник и кинулись кто куда: на реку, в кинотеатр, домой – чтобы задним числом обеспечить себе алиби («ал иби», как говорил Вотя, чей папа работал начальником милицейского отделения).
Почти сразу ближние дворы начали прочесывать работники пекарни и милиционеры. Стало известно, что осколки после залпа густо посыпались в чаны с тестом, которые стояли под окнами. Ущерб был нешуточный. К тому же в ту пору активной борьбы с «вредителями» стрелкам и их родителям могли приписать диверсию, направленную на подрыв благополучия советского народа. Запросто! Тем более что с хлебом в ту пору (как и во многие другие времена) были трудности.
К счастью, виноватых не нашлось. Во всем квартале не видно было ни одного мальчишки.
– На реку усвистали небось, окаянные, – говорили мамаши. – Нет чтобы дома помочь матери, целый день их не дозовешься.
– А мой в кино намылился пятый раз «Волгу-Волгу» смотреть, а у самого переэкзаменовка на осень…
Даже у Таисии Тихоновны возобладал, видимо, дворовый патриотизм, и она подтвердила, что «еще утром слышала, как мальчики собирались идти купаться»…
А интеллигентный мальчик Сережа в пионерском галстуке с блестящей пряжкой-зажимом (по форме того времени) тихо сидел у окна и читал книжку «Чапаев».
– Вот этого писателя, – с улыбкой сказала слегка бледная мама и указала зашедшему милиционеру на портрет, с которого по-командирски смотрел комиссар Фурманов. Милиционер подтянулся и козырнул – он был рядовой. А по поводу мальчика Сережи – отличника и сына известного в городе педагога – не могло быть серьезных подозрений.
Но если их не было у милиции, то у родителей были. У всех. Ал иби не получилось. Отцы (те, кто еще не был посажен) и матери очень быстро раскопали правду. Рогатки были изъяты и сожжены. Затем наступил «воспитательный час». И по сравнению с ним полученная Вотей крапивная порция была все равно что комарик перед прививкой от скарлатины. Однако обычного в таких случаях рева и воплей «я больше не буду» из окон не слышалось. Воспитуемым было строжайше предписано «молчать и даже ни разу не пикнуть, а то хуже будет». Мол, услышат посторонние, догадаются, за что лупят несчастных Борек, Витек и Вовок, сообщат «куда следует», и тогда преступное деяние выплывет наружу. А это пахнет уже не ремнем, пострашнее.
Лишь самому младшему члену диверсионной группы третьекласснику Вовке Шаклину было оказано некоторое послабление. Сложивши вдвое потертый, «еще папин» ремешок, мать вздохнула и разрешила:
– Можешь визжать. Но только шепотом.
И Вовка визжал шепотом.
– Хотя это очень трудно, – жаловался он потом друзьям. – Попробуйте сами, узнаете.
Друзья пробовали визжать шепотом и признавали, что да, трудно. И жалели младшего соратника, хотя и сами для сидения на ступенях крыльца прилаживались с некоторым затруднением.
Только Сереже все сошло глаже, чем другим. Дело кончилось маминым подзатыльником (данным импульсивно, со страху). Отец же ограничился долгой воспитательной лекцией, прослушанной сыном вполуха. Он, наш папа, в педагогических вопросах придерживался принципов гуманизма.
7.04.97
ОРУЖИЕ
У брата Сережи был друг Виктор Ножкин. Он жил в деревянном двухэтажном (вернее, полутораэтажном) доме через квартал от нас, на углу улицы Челюскинцев.
В дошкольные годы для меня то место (до которого дошагать можно за полторы минуты) было уже чужой территорией, иным миром. Вроде как сейчас другой город. Идти «в гости к Вите» значило идти далеко.
А еще дальше лежали совсем неведомые (в ту пору) кварталы. Потом-то, в школьные годы, я изучил их до каждого домика, до каждой калитки. И удивительную резьбу карнизов, крылечек и парадных дверей, и неожиданные изгибы улицы, которая порой выходила на край нашего знаменитого лога и становилась односторонней… Я знал на память жестяные таблички домовладельцев (написанные еще с «ятями» и твердыми знаками). Помнил узоры железных дымников на печных трубах… Но все это уже тогда, когда я был «большим». Школьником. А в первые годы жизни мне казалось, что родная улица уходит в неведомые дали.
Иногда судьба позволяла мне сделать в эти дали прорыв. Случалось, что кто-нибудь из приятелей Сергея сажал меня на раму велосипеда (чаще всего тот же Витя Ножкин) и катил далеко-далеко, аж до Перекопской улицы с ее Земляным мостом через лог. Там улица Герцена кончалась. Но я тогда в уличной топографии еще не разбирался. Просто, замирая от восторга и вцепившись в руль – рядом с крепкими пальцами хозяина велосипеда, я мечтал, чтобы счастье подольше не кончалось.
Велосипед потряхивало, сидеть на твердой трубчатой раме было неудобно, но все же радость была великая!
Движение велосипеда было похоже на бреющий полет.
Я быстро плыл над немощеной дорогой и видел, как из-под шины переднего колеса убегает назад по пыли тонкий змеиный След. Его рисунок состоял из маленьких кружков, соединенных в двойную цепочку. На никелированном ободе дрожало слепящее отражение солнца. И на руле, и на круглом звонке – тоже. Мне иногда позволялось посигналить этим звонком…
Но хотя и длинна была наша улица Герцена, счастье все равно рано или поздно кончалось. Чаще всего рано…
Вот уже едем обратно. Вот уже промелькнул крошечный домик с круглым «венецианским» окном (он и сейчас, по-моему, стоит там), вот и Витин дом проехали. Вот и наша серая калитка с чугунным кольцом и щеколдой… Как быстротечно в жизни все хорошее…
– Слезай, не канючь. А то больше никогда…
Да, я помню этот велосипед с пахнувшим кожей седлом и сверкающими ободами.
Я вообще помню многие предметы, которыми были знамениты приятели Сергея и Людмилы.
Например, у Моти (Матвея) был похожий на маленькую гармошку фотоаппарат. Этим аппаратом сделаны некоторые мои детские снимки. Футляр у аппарата был черный, оклеенный чем-то вроде, искусственной кожи, и с блестящим замком. Мне иногда его давали поиграть. И я воображал, что у меня в руках тоже аппарат. Ставил футляр на сложенную для моего роста треногу от Мотиной фотокамеры, накидывал на голову мамин платок.
– Внимание, снимаю!..
А у Милиной подруги Вали Елькиной был патефон. А еще у какого-то Сережиного приятеля – бинокль. Мне однажды дали в него посмотреть, но я ничего не увидел от возбуждения…
Только у нас ничего не было. Родители всегда еле сводили концы с концами. К тому же перед войной нашу квартиру обокрали. Из вещей, которые можно было считать относительно ценными, остался лишь папин письменный прибор из серого мрамора…
Зато у Сережи был пистолет-поджиг, который стрелял зарядами из спичечных головок.
Поджиг был сделан любовно. Ручка обточена, и на щечках ее вырезана тонкая решетка, чтобы оружие не скользило в ладони. А ствол из медной трубки был прикручен к рукоятке проволокой очень аккуратно – виток к витку.
Иногда Сережа и Володя Шаклин (если никого из взрослых не было дома) уходили на кухню стрелять из поджига. Я смотрел на это издалека, сквозь раскрытые двери проходной комнаты, потому что боялся выстрелов. Зажимал уши.
Но даже сквозь прижатые к ушам ладони удар выстрела ощутимо толкался в барабанные перепонки. И был синий дым. И подпрыгивал на старинной тумбочке пузатый самовар Шаклиных. А Сергей и Володя, сталкиваясь головами, разглядывали очередную дырку от пули в могучей двери, которая вела из кухни в сени.
Со временем этих пробоин от самодельных пуль накопилось много. Будто следы от древоточца. Дверь никогда не красили, и эти дырки сохранились, видимо, до последних дней существования дома. Так же, как следы моего детского рисунка мелом.
В сорок третьем году, обрадованный очередной победной сводкой Совинформбюро, я изобразил мелом на кухонной двери громадную медаль «За отвагу». С надписью. Писать печатными буквами я тогда уже умел. Никто этот рисунок не тронул. Ни тогда, ни долгие годы спустя.
Даже через двадцать с лишним лет, когда я заходил в гости к Шаклиным и снимал крохотной любительской кинокамерой тетю Лену, слабые контуры мелового рисунка еще были различимы на обшарпанной древней краске могучих досок. И пробоины тоже…