355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Под созвездием Ориона (сборник) » Текст книги (страница 4)
Под созвездием Ориона (сборник)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:26

Текст книги "Под созвездием Ориона (сборник)"


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

 
На-ашему ба-арину…
 

На сей раз «конем», увы, быть выпало мне. А «качалкой» – увесистому Семке Левитину. Ка-ак меня ахнули! Будто выстрелили по мне из орудия тутой кожаной подушкой.

Ласточкой пронесся я над лужайкой, зарылся носом в городскую ромашку, вдохнул ее земляничный запах и сел. Помотал головой, прогоняя из нее гул. Сквозь этот гул услышал, как веселится народ. И открыл глаза. Валерка Сизов, парнишка тихий и участливый, спросил:

– Сильно стукнулся, да?

– Не… Только вот штаны…

Ветхие штанины украсились на коленях широкими дырами. Видимо, от трения о траву.

– Попадет?

– Ништяк, – отмахнулся я.

Вокруг смеялись все тише. Сперва я подумал: от сочувствия ко мне. Но тут же понял: от того, что рядом посторонние.

Неподалеку на дощатом тротуаре стояли женщина и мальчик. Явно не здешние.

Женщина – молодая, высокая, в переливчато-шелковистом синем платье, в широкой белой шляпе. Из-под шляпы смотрели на нас какие-то странные, продолговатые глаза («Как у артиста Дружникова», – говорила потом Тоська Мухина).

Мальчик был чуть помладше меня (а может, и ровесник, только более щуплый). Белая, очень чистая панамка, нарядный костюмчик в мелкую бело-голубую клетку, новые сандалики, короткие васильковые чулочки…

Ну, панамка, ну клетчатая курточка и штанишки на крупных пуговицах – это хотя и было чуждо нашей потрепанной вольнице, но особого удивления вызвать не могло, лишь усмешку. А такие вот чулочки до колен были среди тогдашней ребятни совершенно не в ходу. Где-то в конце пятидесятых они под названием «гольфы» войдут в быт и станут для мальчишек и девчонок привычной вещью. А в том, сорок восьмом году мы их видели только на картинках про довоенных пионеров-отличников и в кино про заграничную жизнь.

Эти похожая на актрису тетенька и ее нарядный мальчик были явно из какого-то другого мира.

Женщина смотрела на нас, по-моему, с жалостью, как на безнадежно больных. И с опаской. Страх этот был не за себя, а за мальчика, которого могут опасно заразить бациллой здешней детской безнадзорности.

А мальчик – тот глядел без боязни. С некоторой робостью, но и с любопытством. И с веселым таким пониманием. С готовностью тут же подбежать, если позовут. И включиться в наши варварские развлечения.

Он был не похож на маму (если это, конечно, мама). Тоже тонколицый, тоже с большими глазами, но не с продолговатыми, а скорее с круглыми. С широким, готовым улыбнуться ртом. Еще чуть-чуть, и улыбнулся бы.

Но женщина взяла его за плечо, резко качнула шляпой:

– Идем. Уже поздно.

Он пошел за ней сразу, послушно. Однако через несколько шагов оглянулся. Словно хотел сказать: «Я не виноват, что меня уводят».

Каблуки женщины отчетливо стучали по доскам тротуара. Потом она и мальчик перешли дорогу и скрылись за воротами обширного двора, который у нас назывался «большая ограда»…

Генка Лавров – самый большой и авторитетный из нас – подытожил наконец общее впечатление:

– Ну и… фигуры. Будто из Парижа.

– Не из Парижа, а из Москвы, – тут же влезла в разговор Тоська Мухина, довольная, что знает больше нас. – Они вчера приехали и рядом с нами теперь живут. В той комнате, где раньше жил одноногий дядя Петя… Она музыкантша. Ее знаете как зовут?

Мы, разумеется, не знали.

– Ее зовут Зоя Корнеевна! – торжественно объявила Тоська, словно сообщала нам невесть что важное.

Во время игры, в которую девчонки не допускались, Тоська скучала на завалинке и теперь была рада овладеть общим вниманием.

– А пацана как звать? – небрежно спросил Генка Лавров. Конечно, воспитанный мальчик в панамке не стоил особого внимания, но все-таки…

– То ли Тема, то ли Дема, я точно не расслышала.

– Еще не все разнюхала, – с меланхоличным ехидством заметил маленький Игорек. – Но вы не бойтесь, она про все узнает. Она уже дырку в стене проколупала, они как раз за ихней стенкой живут.

Тоська замахнулась, шагнула к нему. Игорешка отскочил, оскалился, чиркнул пальцем по зубам, выставил палец перед собой. Тоська сразу – стоп! Мы не удивились…

Игорек (Игорешек, Горошек) был среди нас младший. Хоть и маленький, а сообразительный. В играх и в делах наших не отставал от других, если только не требовалось большой силы. А если что-то не по силам, сидит в сторонке, не лезет, не мешает. Кругловатый такой, всегда спокойный, даже ласковый. Только с Тоськой шла у них постоянная война.

Тощая, нескладная, но с кукольным личиком, Тоська была старше Игорька лет на пять и приходилась ему то ли двоюродной сестрой, то ли даже теткой. Их семьи жили в одной квартире, в двухэтажном деревянном доме – одном из тех, что рядами стояли в большой ограде. Тоська часто ябедничала на Игорька его родителям. Он за это перед всей нашей компанией разоблачал всякие нехорошие Тоськины дела: как воровала из шкафа сахар, как мазала губы взятой у матери помадой, как подглядывала за старшей сестрой, когда та целовалась с пришедшим в гости курсантом Федей…

Со стороны могло показаться, что эта девчонка вполне наша приятельница. Не боязливая, кокетливая лишь самую малость, ловкая, с мальчишечьими ухватками, она часто играла с пацанами в войну, в «сыщики-разбойники», в «двенадцать палочек», а то и в футбол – если в «мужских рядах» была нехватка.

И все же мы, мальчишки, относились к Тоське с прохладцей. Знали у нее кой-какие привычки, за которые горячей дружбой не жалуют.

Нравилось Тоське делать болезненные пакости. То будто ненароком пихнет человека в крапиву и с любопытством смотрит, как он сопит и чешется. То в шуточной потасовке ущипнет по-особому, с вывертом… Очень любила она игру в солдатики. Солдатиками назывались длинные стебли подорожников с тугими продолговатыми головками из мелких семян. Берешь солдатика в пальцы и стараешься перешибить им такого же в руке у соперника. А потом проигравшие получают по голой руке несколько горячих – по числу потерь. Таким же солдатиком.

Боли, конечно, почти никакой. Подумаешь, травинка! Но Тоська умела стегнуть так, что человек даже ойкал. При этом она часто облизывала яркие губки, а щеки у нее розовели. Амирка Рашидов однажды не выдержал, обругал ее, потирая руку:

– Тебе надо было в Германии у фюрера работать гестапницей…

Но Тоськины привычки не могли зайти так далеко, и в «гестапницы» она не годилась. По простой причине. Тоська панически боялась крови.

И поэтому ее, Тоську, ничуть не боялся Игорек. Она за ним погонится, а он – раз! – колупнул коросту на коленке или чиркнул пальцем по деснам (они у него часто кровоточили). Увидев на пальце Игорька красную полоску, Тоська шарахалась назад, словно лошадь от топтыгина…

Вот и сейчас ее отнесло от Игорька. Издалека Тоська пригрозила:

– Скажу отцу, он тебе опять всыплет!

– Фиг тебе! Он меня никогда… Иди лучше сама своего пупса выдери. Сразу успокоишься…

От Игорька мы знали, что двенадцатилетняя Тоська до сих пор играет в куклы: шьет им всякие наряды. А если на душе досада, Тоська кладет на колени целлулоидного пупса-голыша и наказывает его специальным кукольным ремешком.

Тоська издалека бросила в своего братца (или племянника) ржавой консервной банкой, промахнулась и пошла прочь – обиженная, независимая, длинноногая. Тощие косы подрагивали на спине.

А мы поняли, что прежняя игра надоела. Хорошо бы что-нибудь другое».

12.04.97

Итак, что же было после того, как закончился процитированный выше эпизод?

И в повести, и на самом деле было одно и то же.

Наступила та вечерняя пора и то вечернее настроение, когда новые игры затевать уже поздно.

Я сказал ребятам, что пойду домой.

И пошел. К себе на Нагорную. Путь лежат по улице Г ер-цена, мимо старых, порой причудливых домиков, по дощатым тротуарам и тропинкам с извилистыми поворотами. Иногда улица выходила на край лога, за которым на фоне заката темнели крыши и высокие ели района, именуемого Большое Городище. Иногда – на широкие, заросшие лютиками и сурепкой перекрестки, похожие на маленькие площади.

И так – до Перекопской, до Земляного моста. Здесь можно было выбрать разные пути. Я выбрал не самый простой, но самый короткий – через лог.

Лог – тогда еще не засаженный тополями, с травянистыми склонами и речкой Тюменкой внизу – разветвлялся на отдельные рукава. В одном месте он, словно крепостной ров, окружал квадратный участок земли, на котором (как мне казалось) очень удобно было построить укрепление. А может, именно там и стояла старинная Тюменская крепость? Я знал, что не там, но иногда позволял разгуляться своей фантазии.

Кстати, теперь этого квадратного островка уже нет. Позднее, при строительстве стадиона, многие места были там перерыты и выровнены….

Я спустился в лог, перешел вброд Тюменку (было чуть выше щиколоток), поднялся на «Крепостной остров» – так я его про себя называл. Здесь было плоское, поросшее овсяницей пространство. Раньше его раскапывали под огороды, но в том году не стали. Говорили, что городские власти почему-то запретили.

Тишина стояла, только овсяница еле-еле слышно шепталась. Окруженный глубоким логом, Крепостной остров был словно частичкой иного пространства. И я здесь был один, ч «Летнего» времени тогда не существовало, и солнце в самые длинные июньские вечера заходило у нас не позднее половины десятого. И сейчас оно уже спряталось. И были кругом тишина и покой. Жизнь в городке в то послевоенное время и вообще-то не была шумной, а сейчас звуки и совсем поутихли.

Я лег на спину в траву. И оказался совсем уже в отдельном мире. Только я и тихое пространство, окруженное со всех сторон колосками овсяницы. И в палевом вечернем небе надо мной розовели полупрозрачные облака.

Так я лежал минут пятнадцать – впитывал покой и тихую сказку.

Потом я легко вскочил, пересек бегом по щекочущей овсянице остров, преодолел еще одно русло широкого лога и по крутому склону поднялся прямо в огород того двора, где стоял тогдашний мой дом…

Мама удивилась моему появлению. Она думала, что я останусь ночевать у дяди Бори. Но заниматься мной было ей некогда. Мой братишка Лека (в повестях я называл его Леськой) ревел и не хотел спать.

– Возьми на кухне молоко и хлеб. Поешь и сразу ложись, не вздумай опять читать с фонариком. Не забыл, что тебе завтра с утра на анализы в поликлинику?

Я не забыл. Отчим выхлопотал в своем профсоюзе для меня путевку в пионерский лагерь, и надо было готовить документы.

В лагерь я собирался впервые. При этом испытывал «смешанные чувства»: радостное предчувствие новизны и в то же время немалую опаску. Утром, проснувшись, я увидел, что мама с сокрушением разглядывает мои штаны. Вечером дыр на коленях она не заметила, торопилась к Леське, а теперь:

– Где тебя угораздило так их разодрать?

– Я, что ли, виноват? Они еле живые. Чихнешь – и расползаются…

Штаны были ветхие, из похожей на потертую мешковину материи. Когда-то они застегивались под коленками, но теперь пуговицы пообрывались, манжеты истрепались, а спереди над ними зияли две лохматые дыры – итог вчерашней игры.

– Как теперь ты пойдешь в поликлинику! Это невозможно починить!

– Подумаешь! В трусах пойду. В лагере все равно все ходят в трусах.

– Они у тебя драные или с заплатами.

– А эти! – Я крутнулся перед мамой.

– И эти с заплатой. Посмотри, сзади бубновый туз, как у арестанта!

Я читал, что в старину арестанты действительно ходили с нашивками в виде бубнового туза на тюремных бушлатах и шинелях. Но тузы были на спине, а не на…

Про это я и сказал маме. В ответ я узнал, что получу сейчас по своему «тузу», если не перестану глупо острить.

– Надевай черные брюки.

Я взвыл. Эти брюки были от костюма, который весной прислал отец. Суконные, жаркие и кусачие. В холодную погоду еще можно носить, а сейчас…

– Я в них изжарюсь!

– Тогда надевай белые, в которых бегал в прошлом году.

– У-у! Они со шкеровозами!

Дело в том, что штаны на нашем ребячьем диалекте назывались «шкеры», а лямки, соответственно, – «шкеровозы». Отношение к шкеровозам было пренебрежительным.

Надо сказать, что проблема штанов (вернее, их нехватки) в первые десять лет моей жизни всегда остро стояла предо мной. Наверно, потому я не раз касался этой болезненной темы в повестях о своем детстве (например, в «Тени Каравеллы»). Вот и сейчас…

– Не буду я в них! Пацаны задразнят!

– Надевай тогда брюки! Иначе опоздаешь! И не спорь, а то взгрею как следует этими самыми шку… шке… возжами!

Я знал, что не взгреет, сроду такого не бывало. Но все же спорить дальше было рискованно.

И через пятнадцать минут я в отглаженной синей рубашке с красным сатиновым галстуком и в отутюженных черных штанах до пят шагал к старинному особнячку на улице Ленина, где помещалась детская поликлиника.

Утро было солнечное, горячее, и уже в самом начале пути я изрядно взмок.

Дорога от улицы Нагорной шла сперва по улице Республики, по мосту через лог с бегущей по дну Тюменкой, потом в горку. Там на возвышении, где улица Республики соединяется с улицей Ленина, стоит старинное здание Областного краеведческого музея (бывшая Городская дума). С колоннами и часами. В сороковых годах этот памятник классицизма девятнадцатого века венчала деревянная пожарная вышка. А рядом с музеем располагалось пожарное депо.

Перед низким депо, в скверике, был квадратный бассейн маленького фонтана.

Порядком измученный зноем, я наклонился над бассейном, задрал рукав, побултыхал рукой в мутноватой воде, плеснул себе в лицо.

– Эй, бактерия! Че воду мутишь!

Неподалеку стоял крепкий парень в форме пожарного – сизой гимнастерке с петлицами.

– Ничего я не мутю!

– Мотай отсюда!

Когда я посмотрел на парня, мне сразу пришло в голову где-то вычитанное слово «ражий». Не «рыжий», а именно «ражий». То есть с широкой тупой рожей, с этакой нескладной приземистой фигурой и крепкими длинными лапами.

У него были редкие серые волосы, белые ресницы и бесцветные стеклянные глаза.

Прикинув, что для бегства у меня есть запас шагов семь, я храбро сказал:

– А чего вы командуете! Это не ваша вода, а государственная! Для всех!

– А ну, катись отсюда, пионер засраный! Еще раз увижу тут, искупаю в государственной воде по уши!

Я ушел. Некоторое время размышлял: чего им надо от ребят, таким сволочам? Не раз уже было: идешь, никого не трогаешь, а на тебя начинают орать какие-нибудь дядька или тетка. Например, наш школьный завхоз Захвостыч. Ну ладно, он на войне контуженный. А этому-то ражему дубине чего надо? Наверняка войны не нюхал…

Но скоро меня одолели другие мысли. Опасливые. Мне еще ни разу не приходилось сдавать кровь, но я знал, что это делается путем втыкания чего-то в палец.

Сумею ли я достойно выдержать болезненную процедуру?

Чем дальше, тем больше я нервничал. Особенно заволновался в коридоре поликлиники, где своей очереди ожидало много ребят (некоторые были с баночками и бутылочками, но у меня эту неприличную часть анализов мама отнесла сюда накануне). Я храбрился и, дурачась, рассказывал незнакомой конопатой девочке, своей ровеснице (весьма симпатичной), что кровь берут путем вбивания в лоб громадного гвоздя.

Этот мой садистский рассказ услышала вышедшая из кабинета медсестра. И сказала, что гвоздь вбивают не в лоб, а в язык. И не всем, а только болтунам. Я усох.

Процесс «взятия крови» оказался нестрашным. А всякие там взвешивания, измерения роста, прослушивания и стуканья молоточком по коленкам – тем более. Плохо только, что после осмотра опять пришлось влезать в колючие штаны и душную рубашку…

После поликлиники мне предстояло еще одно дело: пойти подстричься. Белобрысые мои волосы изрядно отросли, а в лагерь полагалось ехать «коротко подстриженным, лучше всего под ноль». Я, впрочем, собирался попросить знакомую парикмахершу Таню оставить мне хоть маленькую челку, чтобы «кумпол» не был совсем как огурец.

С Таней я был знаком еще с той поры, когда жил на Смоленской. Однажды, во втором классе, пришел подстричься, разболтался с молоденькой мастерицей, и она за мою разговорчивость прониклась ко мне симпатией. Всегда стригла без очереди.

Парикмахерская располагалась в приземистой мазанке, похожей на хибарку дедушки-рыбака из книжки «Белеет парус одинокий». И стояла она тоже на берегу – над откосом лога, там, где улица Вокзальная смыкалась с Первомайской. Сейчас про нее, конечно, мало кто помнит. От мазанки не осталось следа еще в ту пору, когда я был старшеклассником. Снесли, когда реконструировали мост через лог.

В глинобитной парикмахерской всегда было прохладно. Над двумя креслами уютно щелкали ножницы. Пахло одеколоном. Одно мне там не очень нравилось: с простенка между окошками непонятно смотрел из портретной рамы лысоватый дядька в пенсне. Типографская надпись под портретом сообщала, что это «Л. П. Берия».

Я знал, что Берия – нарком (по-новому – министр), один из вождей и верный помощник товарища Сталина. И что он главный над теми, кто ловит шпионов. До той поры, когда Берию самого объявят шпионом (кажется, английским), изменником и вредителем, было еще далеко. Так что портрет вызывал опасливое уважение (хотя и непонятно, почему его повесили здесь, в захудалой парикмахерской).

Мало того, я знал, что от Берии была большая польза лично моему отчиму. Будто бы он, Берия, сам утвердил список тех, кого следует отпустить на волю.

В середине войны отчим в одном из лагерей отсиживал срок за «шпионаж». Сперва-то его хотели просто расстрелять, но потом смягчили приговор. И вот нарком Берия, перестрелявший тысячи и тысячи людей, вдруг решил устроить ревизию: нет ли в делах осужденных лиц ошибок, перегибов и несправедливых приговоров? Что его подвигло на столь либеральный шаг, теперь, наверно, никто уже не скажет. Тем не менее, раз нарком велел, «ошибочно осужденные» тут же нашлись. Отчим говорил, что была это горсточка счастливцев, на которую неожиданно свалилась милость судьбы – этакий каприз тогдашнего «энкавэдэшного» режима. И отчим оказался в этой кучке избранников. С далекого «лагерного» Севера он приехал в Тюмень (в Москву, где жил раньше, – не разрешили) и познакомился с мамой.

Конечно, отчим не очень-то доверял наркому Берии. Говорил, что «сегодня отпустил, а завтра, глядишь, опять…» Но, тем не менее, был не очень сдержан на язык: иногда отпускал шуточки, за которые «опять» очень даже было возможно. И порой в моем присутствии описывал детали лагерного быта и допросов у следователей. Впрочем, я про это писал в нескольких книжках…

Порой, когда отчим устраивал дома скандалы (и пьяные и «трезвые»), я, признаться, думал, что зря Берия подписал этот список. Сидел бы заключенный В. Э. Кун там, куда посадили, и мама с папой, может быть, не разошлись бы и все было бы по-иному…

Впрочем, чего теперь «если бы да кабы». Все равно у отца в Белоруссии была уже другая семья…

Так, размышляя и предвкушая прохладу парикмахерской, я прошагал квартала два. И спохватился, что денег на стрижку у меня с собой нет. Мама еще позавчера дала мне трешку, но я «тянул резину», не шел в парикмахерскую. А теперь деньги остались в кармане старых штанов.

Ну и ладно! Два-три дня у меня еще есть. А сейчас я, весь изжаренный, пойду скорее домой и отпрошусь у мамы на реку. Туда вполне можно в трусах с «бубновым» задом.

Проходя мимо пожарного депо, я оглянулся. Никого из пожарных поблизости не было. Я присел на бетонный барьерчик и опять поплескал себе в лицо. Пофыркал, помотал головой – с ресниц разлетелись радужные брызги.

И в этот миг меня крепко ухватили за бока.

– Опять ты здесь бултыхаешься, шмакодявка! Я тебе что обещал!

Откуда он появился, этот ражий детина? Сильными руками он взметнул меня над бассейном и уронил в воду. С плеском!

Я сел и оказался в воде до подмышек.

И, конечно, заревел.

Выскочил я из бассейна на другом его краю, отбежал и со слезами обозвал Ражего всякими неприсущими пионеру словами. Потом, оставляя на досках тротуара сырые следы и подвывая, пошел домой.

На весь путь до Нагорной слез у меня, разумеется, не хватило, но перед самым домом я опять шумно завсхлипывал. И в таком вот облипшем и зареванном виде я предстал перед мамой.

Мама разделила мое негодование по поводу вероломного поступка ражего пожарника. Но что она могла сделать? К тому же ее больше беспокоило не нанесенное мне оскорбление, а судьба брюк. Они, по словам мамы, «наверняка теперь ссохнутся и сядут».

Так оно и случилось. Высохшие брюки сделались съеженными и маленькими. Нет, надевать их было можно, только никакого парадного вида они не имели, несмотря на долгое разглаживание. И длина стала – по щиколотку. Ладно, за повседневную одежду сойдут (особенно зимой, с валенками), но выходного костюма я оказался лишен.

Когда с работы пришел отчим, мама с великим огорчением поведала о случившемся. А я снова набух слезами от пережитой утром обиды и унижения.

Отчим неожиданно все это принял близко к сердцу.

– А ну, идем! Покажешь мне этого огнеборца!

– Володя, не надо! – встревожилась мама. – Мало тебе еще неприятностей? Пожарники – это же почти милиция!

Мне было понятно, о каких неприятностях идет речь. Кто-то недавно сообщил про отчима «куда следует», что он ездил в Москву к дочери (она была от первой жены), сестрам и брату, хотя не имеет права никуда уезжать из Тюмени, потому что административный ссыльный.

И отчима вызывали «туда».

На самом деле ссыльным он не считался и мог ездить, куда хочет. Это его право «там» вежливо подтвердили, и недоразумение вроде бы уладилось. Но отчиму казалось, что во время разговора на него «смотрели странно». А был сорок восьмой год, когда вдруг снова начали сажать тех, кто был арестован до войны и во время войны, а потом отпущен (как потом говорили взрослые, «шел второй призыв»). Конечно, в отчиме сидел постоянный страх. И он теперь был рад, что завтра на два месяца уезжает в командировку по охотничьим хозяйствам в районе Ханты-Мансийска и Салехарда.

Надежда, что «там не найдут», была, конечно, иллюзорная, но все-таки: от областных органов подальше…

В такой ситуации логично было бы ему тихо сидеть до самого отъезда и не влезать ни в какие истории. Но Владимир Эдвинович завернул мои иссохшие брюки в газету и сказал:

– Идем!

И я – в трусах с арестантским клеймом, полинялой майке и босиком – запрыгал впереди отчима, лелея надежду на отмщение.

Нам повезло – в том смысле, что у депо стояли несколько человек и среди них оказался начальник, кругловатый дядя в синей гимнастерке и фуражке с серебристым значком. Выяснив, кто есть кто, отчим – высокий, тощий, со значительным лицом и манерами взбешенного интеллигента – обратился к командиру. Развернул перед ним брюки и, указывая то на них, то на меня, в жестком тоне изложил ситуацию. И потребовал возмещения материального и морального ущерба.

Командир малость оробел. И начал говорить, что ничего подобного не могло иметь места. Ибо его подчиненные никогда не обижают детей, а, наоборот, полны к ним всяческой любви и готовности помочь и спасти…

Но я уже узрел обидчика.

– Вот он!

Однако Ражий отперся. Заявил, что видит меня впервые, а утром он был у тещи, помогал ей рыть колодец в огороде.

Видя, что у нас нет прямых доказательств, начальник слегка обнаглел и сказал, что обязан верить своим бойцам, а не случайным прохожим. И что «ваш мальчик» наверняка сам где-то свалился в воду, а теперь ищет виноватых, чтобы избежать ремня.

От такого нахальства у меня перехватило дыхание. А потом опять брызнули слезы. А отчим взял меня за плечо и сообщил пожарной команде, что отсюда мы прямиком идем в милицию.

– Это ваше право, – ответствовал командир.

Шагов через полсотни отчим виновато сказал:

– Едва ли милиция станет этим заниматься…

Я был с ним согласен и решил, что лучше пойти в другое место: от всех переживаний мне отчаянно хотелось в туалет.

К счастью, нужное заведение – большое дощатое строение с претензией даже на некоторую архитектуру – стояло недалеко от музея, на краю лога. Мы наведались туда и решили направиться домой, когда вдруг услыхали:

– Ну че, старый фраер! Съел порцию г…?

В трех шагах ухмылялся ражий злодей.

– Ах ты, и… – сказал Владимир Эдвинович. При всем своем старомосковском воспитании он был охотник, путешественник и бывший зэк и умел разговаривать с подобными типами в нужном тоне.

Ражий слегка опешил. Но тут же по-блатному завозмущался. Присел и пропел тонко:

– Че-о ты сказал? А ну, иди сюда, сучий потрох!

Отчим подошел, не дрогнув.

– Ты че, на легавых завязанный, да? – И Ражий присел еще сильнее, разведя колени. И сделал жест, который я потом не раз видел у шпаны: снизу, как бы из-под полы, дернул вперед скрюченную руку с растопыренными вверх пальцами – словно хотел что-то вырвать у противника из промежности. И тут же икнул, отлетел и завалился затылком в бурьян.

Потому что в воздухе что-то мелькнуло. Оказалось – рука отчима. Он когда-то немало занимался боксом. То, что он сделал, называлось «хук справа». Сокрушительный удар согнутой рукой в челюсть.

Мерзавец полежал, поднял голову, заскулил, запричитал.

– Живой? Ну и ладно, – сказал отчим «с чувством глубокого удовлетворения». – Пойдем, Славик.

И мы пошли, провожаемые плаксивыми и беспомощными угрозами. И я разом простил отчиму все прошлые обиды, все скандалы и его домашнюю тиранию.

Я был сейчас мальчик, за чью поруганную честь с грозной силой заступился отец. Пускай не родной, в данном случае это было неважно…

Дома я с восторгом рассказал маме о справедливом отмщении. Она заохала: как бы не было неприятностей. Отчим храбро сказал:

– Пускай жалуется, если совсем дурак. Это было без свидетелей.

И он начал укладывать рюкзак, собираться в северную поездку, пряча за деловитостью беспокойство.

Я уселся перечитывать любимую книжку про Тома Сойера. Все проблемы на сегодня были решены. Впрочем, кроме одной, со штанами. В чем завтра идти в поликлинику за анализами?

Но мама к утру решила и этот вопрос. Она пошла к нашей соседке тете Нюре, они отрезали лямки от парусиновых штанов и сделали из них на поясе петли для ремня.

А ремень мне подарил утром отчим.

Ремень был солдатский, военного времени. Во время войны бойцы носили не такие широкие ремни с бляхами, как потом, а более узкие – у них были простые пряжки со шпеньком и один ряд дырочек.

Я затанцевал от радости. Теперь я стал похож на Тимура из фильма про него и его команду. Тем более что вместо глухой синей рубашки мама дала белую, легонькую («Только не извози все это за один день, а то знаю я тебя…»).

В белом летнем наряде чудилось мне что-то морское, торжественно-пионерское, праздничное. Я чувствовал себя легким, почти летучим. И, вспоминая потом свое такое вот отражение в зеркале, я написал повесть «Тополиная рубашка» – одну из своих «Летящих сказок», где реальность тюменского детства переплелась с плодами буйной фантазии и сновидениями.

Мама сама завязала на мне пионерский галстук и велела поторапливаться. Дел у меня было много. Во-первых, зайти в школу и взять у вожатой Миры подписанную и заверенную характеристику, без которой в лагерь не примут. Во-вторых, получить в поликлинике результаты анализов. В-третьих, пойти в контору отчима, к профсоюзной начальнице, сдать ей все эти бумаги и взять у нее путевку. В-четвертых, «остричь наконец свои лохмы, потому что такое чучело не подпустят к лагерю на пушечный выстрел». И наконец, «вернуться домой таким же аккуратным, а не перемазанным, и по дороге не влипать ни в какие истории».

14.04.97

Итак, продолжаю…

«ОДНАЖДЫ ИГРАЛИ…»

На прощанье мама сменила строгий тон на ласковый, поправила на мне воротничок и сказала:

– Какой ты… Если бы еще белую панамку, был бы прямо как артековец.

Слова про панамку напомнили мне о мальчике Теме (или Деме), который появился позавчера на улице Герцена. Вернее, не напомнили – я в глубине сознания помнил про него все время, – а сделали мысли о нем более четкими. Я почувствовал, что мне хочется познакомиться с ним поближе.

Мне казалось, что в этом мальчике есть ясность и чистота души, которых недоставало моим приятелям. И мне самому. Я давно мечтал о друге, с которым можно говорить о сокровенном, не боясь ответных ухмылок. Абсолютно искреннем, не терпящем уличной разухабистости и того пацаньего цинизма, который в ребячьих компаниях принимался за норму.

Да, незнакомый Тема выглядел хлюпиком и чересчур воспитанным маминым сыночком. Но дело в том, что… где-то внутри себя я и сам был таким. И лишь упорными тренировками характера и приспособлением к «образу жизни» мог подтянуть себя до общего уровня. До того, который позволял мне (иногда с горем пополам) быть своим в компании родного квартала.

С другой стороны, я понимал, что внешность и поведение «хорошего мальчика» не всегда говорят о боязливости и слабости натуры. Пример тому – все тот же Тимур со своей командой из фильма, который то и дело показывали в кинотеатре имени 25-летия ВЛКСМ.

С такими мыслями я, слегка стесняясь своего чересчур образцово-пионерского вида, но в то же время с праздником в душе, зашагал в свою двухэтажную школу-семилетку и там в пионерской комнате нашел старшую вожатую Миру, которая возилась с пыльными плакатами и старыми стенгазетами. Наверно, наводила порядок перед отпуском.

– Ка-акой ты… прямо весь горнист-барабанщик, – оценила мою внешность Мира и тряхнула рыжими кудряшками.

– Мира Борисовна, а характеристика? – напомнил я. И был готов к сообщению, что «еще не готова, потому что завуч до сих пор не появлялась в школе». Или: «Ох, надо поставить печать, а секретарь заболела».

Но Мира сказала:

– Сейчас принесу. Она у меня в портфеле, а портфель в учительской… – И торопливо ушла, щелкая босоножками.

Я остался один. В пахнувшей мелом и пылью комнате с выцветшим красным лозунгом, призывавшим «учиться, учиться и учиться», со знаменем в углу на специальной подставке с фанерной звездой.

Рядом со знаменем стояла тумбочка (похожая на больничную), на ней – горн и барабан.

Я постукал по барабану – по тугой серой коже с чернильной надписью «В. Ковальков» (наверно, один из барабанщиков отметился). С кожи поднялась тонкая пыль, я чихнул. И увидел, что ящик тумбочки приоткрыт. Я его выдвинул. Там лежали палочки мела, бумажные флажки, помятая коробка с красками и несколько мундштуков для пионерского горна.

Я замер в охотничьей стойке. И в лихорадочных раздумьях.

В нашей компании на улице Герцена был старый помятый горн. Не знаю чей, но хранился он обычно на сеновале у Генки Лаврова. Мы время от времени пытались выжать из него что-нибудь похожее на сигнал, но без успеха. Валерка Сизов вздыхал:

– Был бы мундштук, тогда поиграли бы…

Да, с горном, с боевой трубой, военные игры по вечерам были бы не в пример увлекательней.

А как вырос бы мой авторитет, если бы я небрежно выложил эту штуку перед ребятами!

Попросить у Миры?

Может, и даст, а может, скажет: «Что ты, это же казенное имущество!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю