Текст книги "Под созвездием Ориона (сборник)"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
И в цирк не хожу давным-давно. Скучно мне в цирке. Я люблю только память о нем. О том давнем, дощатом, украшенном громадными фанерными афишами с участниками состязаний по борьбе, которая в те годы называлась французской. В ту пору, когда мне было девять лет…
Что же еще осталось? Пожалуй, лишь некоторые привязанности. К морю, к кораблям. Те, что дали мне возможность писать книги о парусах и капитанах и построить два с лишним десятка парусников с мальчишками из флотилии «Каравелла», которой я командовал тридцать лет…
Да, еще по-прежнему люблю созвездие Ориона. Зимними вечерами иногда смотрю на него и представляю, как скрипят в темноте мои валенки по Смоленской улице, а среди заснеженных тополей возникают три желтых окошка…
Иногда на встречах с читателями я слышу умиленный вопрос (чаще всего от учительниц, которые привели ребятишек пообщаться с «живым писателем):
– Ах, Владислав Петрович, чтобы сочинять книжки для детей, надо, наверно, не забывать, как вы сами были ребенком? Сохранять в себе «ощущения детства»…
Что верно, то верно. Ощущения детства я в себе сохранил. Хуже другое: «ощущений взрослости» не набрался в полной мере до старости. До сих пор боюсь швейцаров в ресторанах. Боюсь суровых вахтеров и и чиновников в разных учреждениях. Поэтому так и не выхлопотал себе полновесную пенсию – нужно было обивать пороги, требовать всякие инструкции, писать в Москву… Не обзавелся машиной (хотя были времена, когда мог), потому что вздрагивал при мысли о зависимости от разных чинов ГАИ. Не смог остаться на учете в старой привычной поликлинике, у знакомого лечащего врача, когда меня, почетного гражданина Екатеринбурга, поперли оттуда «на общих основаниях» (опытные люди советовали: «Сходите к главному врачу, подарите ему книжечку…» Но не умею я…) И в Москву не езжу уже пять лет, потому что там по приезде надо где-то как-то регистрироваться, иначе могут задержать и оштрафовать. Говорят, Конституционный суд признал всякие такие регистрации и прописки незаконными, но чиновникам-то что до того!
Некоторые «добрые советчики» восклицают:
– Да это же ерунда! Купи на вокзале самый дешевенький билет на электричку, покажи его милиционеру, скажи: «Я только что приехал и сегодня же уезжаю обратно…»
Господи, да я все это могу! В конце концов, и зарегистрироваться могу. Но противно же! Почему я, гражданин России, не имею права ходить по своей столице без оглядки, без риска быть остановленным и подвергнутым проверке, а то и штрафу? Почему должен «прикрепляться» к отделению, будто политический ссыльный или гражданский пленный времен Первой мировой войны? По Риму, по Парижу, по Вене и Лондону можно гулять без боязни, а по родной «златоглавой» – увы… Вот и видел я только по телевизору столичные новшества: храм Христа Спасителя, вновь отстроенные Красные ворота, сооружения Церетели и разные нынешние диковинки. И ни разу не сказал в лицо московским издателям, зажимающим мои гонорары, все, что о них думаю… Ну и ладно. Как говорится, «свобода дороже».
Наверно, это все – «ощущения детства». Мальчишкой никогда не совался туда, где мое пребывание могли счесть незаконным. Ни разу не пробирался в цирк без билета, «на протырку», хотя дело было не хитрое. И не потому что боялся криков и пинков контролерши, если поймает, а просто не умел радоваться празднику и сказке с оглядкой… И сейчас не умею.
Слышу на читательских конференциях иногда и такой вопрос (конечно, опять же от взрослых, дети – они умнее):
– Владислав Петрович, наверно, это очень приятно чувствовать себя знаменитым? Когда вас узна ют на улицах…
Боже мой! Ни в какой степени, никогда я не чувствовал себя знаменитым. Кто я, Иосиф Кобзон или Михаил Боярский? И узнают меня лишь знакомые продавщицы в магазине «Дом книги» – чтобы поздороваться и посетовать: «Покупатели опять спрашивали ваши книжки, а их нет…» Узнают иногда давно выросшие матросы и капитаны «Каравеллы» – те, кому сейчас около тридцати или сорока. Я их не всегда вспоминаю, а они помнят. Но здесь мои писательские заслуги ни при чем…
Еще читательский вопрос из той же серии:
– Скажите, а вы, со многими известными писателями знакомы?
Ну, что значит «знаком»? Встречался со многими, был, как говорится, «представлен». Жали друг другу руки, говорили «очень приятно». Таким образом, лет двадцать назад, на какой-то международной конференции по детской литературе, познакомился даже с Астрид Линдгрен. Уже тогда была она старенькая, но бодрая и очень славная. Подержал я в руке ее сухонькую ладонь, она ответила мне слабым пожатием пальцев. Вот и все. Через минуту она уже, наверняка, забыла про меня, потому что книжек моих не читала, в Швеции их не издавали…
Со знаменитостями нашей детской литературы был знаком (в той или иной степени), пожалуй, со всеми. С Агнией Львовной Барто дарили друг другу книги и не раз вели деловые беседы о делах Союза писателей. О Кассиле уже писал, о Баруздине тоже. С Юрием Сотником, над чьими рассказами хохотал еще в сороковых годах, не раз пили водку у общих знакомых. С Марией Прилежаевой мы многократно заседали вместе на редколлегиях (и банкетах) в журнале «Пионер». В «Пионере» же и в «Детлите» встречался и с Виталием Коржиковым (помните «Путешествия Солнышкина»?), и с Сергеем Ивановым, и с Юрием Ковалем, и с прославленным Носовым, и со многими-многими другими.
Сергей Михалков до сих пор при случае шлет приветы. Анатолий Алексин тоже недавно передавал привет и говорил добрые слова – в телепередаче, где речь шла о его юбилее. Я во встречной телезаписи ответил ему тем же. Живет Анатолий Георгиевич сейчас в Израиле и, судя по передаче, неплохо живет. Хотя… в душу ведь не заглянешь.
Один мой хороший знакомый (даже не мой, а «наш», поскольку знают его многие уральцы) написал недавно в ответ на суждение, что там, в краю предков, он «нашел свою нишу»: «Любая щель на родине лучше ниши в чужой стране»…
Ну вот, это я о московских знакомствах, многие из которых можно назвать «шапочными». Хотя даже про отдельные, иногда случайные встречи, тоже интересно вспоминать.
Однажды, в конце семидесятых, свела меня судьба со известным Львом Разгоном. Журнал «Пионер» решил почему-то нас двоих отправить на выступление в подмосковный пионерский лагерь. Мы поехали на электричке. Дорога была длинная. Я стеснялся знаменитого спутника, который был чуть не вдвое старше меня. Он это почуял и взял «вожжи беседы» в свои руки.
Я боялся, что Лев Эммануилович начнет повествовать о Гулаге, где он провел долгие годы. Боялся, потому, что, в отличие от большинства «наивных деток-пионеров» еще в детстве наслышан был про это немало – от своего отчима, который перед войной и во время войны дважды побывал «в тех краях» и чудом избежал высшей меры. Выпив четвертинку, он начинал рассказывать, ничего не скрывая от меня, от пацана, о жути одиночных камер, лагерных нравах и способах, которыми из него выбивали показания…
Но Разгон, к счастью, стал говорить не о том. О писателях и артистах, которые были для меня легендой. О своей юности. О забавных случаях из жизни знаменитостей.
Так я услышал рассказ о портрете Корнея Чуковского, принадлежавшем перу Репина.
Не ручаюсь за достоверность фактов, но суть истории вот в чем. В 1910-м году Илья Ефимович написал портрет критика Чуковского, который (в смысле, портрет) был признан всеми весьма удачным и даже побывал на Всемирной выставке в Риме. Затем, в тридцатых годах, портрет оказался на выставке репинских произведений в Третьяковке. То ли он тогда принадлежал Корнею Ивановичу, то ли попал в галерею из фондов художника, я не понял. Но, насколько помню, считался он, вроде бы, собственностью писателя. Чуковский гордился тем, что он «выставлен» и несколько раз ходил с друзьями в Третьяковку.
Но однажды он портрета не увидел, хотя выставка еще не закрылась. Пошел к начальству галереи. Начальство ответило уклончиво. А еще через какое-то время Чуковский увидел портрет (свой во всех отношениях!) в одной из столичных комиссионок. В ответ на возмущенные требования вернуть полотно мастера, Корнею Ивановичу посоветовали не возбуждать излишнего ажиотажа («не возникать», как сказали бы сейчас). И он не стал, поскольку выяснились любопытные детали.
Оказывается, где-то за границей (а не у нас, естественно) вышли полные, без «главлитовских» купюр мемуары Ильи Ефимовича. И там будто бы Репин вспоминал, как в двадцатых годах у него, в Финляндии, побывал в гостях Чуковский и в ответ на вопрос художника, стоит ли возвращаться в советскую Россию, заявил: «И думать не смейте!»
Опять же за достоверность не ручаюсь. В некоторых источниках я читал, что будто бы, наоборот, Корней Иванович горячо уговаривал классика-живописца вернуться под родные российские небеса. Но в тех «заграничных» мемуарах якобы излагалась иная версия. Она и послужила причиною мстительного изъятия портрета и отправки оного в розничную торговую сеть.
Выкупать полотно Чуковский не стал: то ли счел такой поступок в ту пору неразумным, то ли денег на нашел. Разгон не знал, я тем более не знаю. Известно только, что портрет «ушел» за границу и всплыл в пятидесятых годах в Израиле. Его владелец оказался большим любителем русской литературы и поклонником творчества Чуковского. Он, будто бы, всячески искал случая безвозмездно вернуть портрет законному владельцу, присовокупив к подарку излияния любви и уважения. Корней Иванович, по слухам, в свою очередь всячески уклонялся, ибо время было еще такое, когда в каждом израильтянине полагалось видеть «агента Тель-Авива».
Настойчивый «агент» не отступал и однажды прикатил в Москву. И отправил какого-то мальчика к Чуковскому на квартиру с письмом, где у «г-на Чуковского» испрашивалось разрешение посетить и вручить. Ну, почти как в старинном романсе: «Я возвращаю ваш портрет…» Корней Иванович, однако, знал, что ситуация пахнет «романсами» в другом месте. Он дал мальчику три рубля и поручение передать настойчивому поклоннику, что он, «г-н Чуковский», уехал из Москвы и вернется очень нескоро…
– Так и не попал к нему этот портрет, – погоревал в заключение Лев Эммануилович. – И боюсь, что едва ли мы его когда-нибудь увидим…
Вот такая история. Еще раз хочу подчеркнуть, что не уверен в ее достоверности. Возможно, я что-то напутал (четверть века прошла!). Не исключаю, что и Разгон разбавил ее своей фантазией. Но надо было слышать, как он рассказывал! И Корней Иванович, и Репин, и даже продавцы комиссионки и гонец-мальчишка виделись как живые! И мне никогда не передать насмешливую жизнерадостность и неповторимые интонации рассказчика. Тогда я подумал: «Это надо же! При такой биографии сохранить такой юмор…»
Я пожалуй, не стал бы вспоминать рассказ Разгона, если бы не один неожиданный поворот. Лев Эммануилович ошибся. Я все-таки увидел тот репинский портрет. Правда, не в оригинале… Вскоре после того разговора я купил в подарок маме подшивку «Нивы» за 1912 год. Мама очень любила старые журналы. Они были спутниками ее детства, так же, как «Пионеры» и «Затейники» сороковых-пятидесятых – друзьями моих школьных лет. Мама сразу принялась листать пухлый том и вдруг улыбнулась:
– Смотри-ка, каким красавцем был молодой Корней Чуковский…
Я посмотрел. Почти всю страницу занимала фотокопия с подписью «И. Репинъ. Портретъ критика К. И. Чуковскаго» (слово «Репин», естественно, было напечатано через «ять», которую я не могу сейчас выудить из обоймы компьютерных шрифтов).
Корней Иванович был изображен в профиль, с устремленным вперед слегка улыбчивым взглядом и растрепанными волосами. Сидел откинувшись, левой рукой трогал галстук, а правую положил на поставленную торчком книжку. Сделан был портрет в эскизной манере, энергичными мазками (жаль, что красок не угадать).
Темноволосый и темноусый молодой человек был совсем не похож седого долговязого «дедушку Корнея», который любил с переделкинскими ребятишками плясать вокруг костра – таким я несколько раз видел его в кинохронике.
А вот так, «наяву», Чуковского я никогда не видел. Хотя одна маленькая ниточка все же связывает меня с ним. В далеком шестьдесят шестом году, мой первый редактор Ирина Алексеевна Круглик сделала удивительно доброе дело. Послала Корнею Ивановичу мою вышедшую в Свердловске книгу «Палочки для Васькиного барабана». И Чуковский ответил ей очень славным письмом. Так по-доброму отозвался о моих рассказах, что у меня аж сердце запрыгало. Покритиковал только за пристрастие к длинным заглавиям: «Львы приходят на дорогу», «Белый щенок ищет хозяина». И ошибся он в одном. Подчеркнув живость диалогов у моих героев, написал: «Вообще все его очерки так драматичны, что ясно: быть Крапивину драматургом».
Да простит меня Корней Иванович, драматургом я не стал. Правда сочинил несколько пьес и сценариев (кое-что даже поставили), но «презренная проза» оказалась мне милее. Более всего мои драматургические склонности пригодились при сочинении режиссерских планов для любительской киностудии «FIGA» в отряде «Каравелла». Эх, какие были фильмы! «Вождь краснокожих-83», «Хроника капитана Саньки», Жили-были барабанщики», «Мальчишки из картонного города», «Манекен Васька»… Я уверен, что Корней Иванович посмотрел бы их с интересом…
Спасибо Ирине Алексеевне… Я думаю сейчас: найдется ли в наше время где-нибудь редактор, который возьмет на себя труд и смелость беспокоить всемирно известного классика просьбой оценить книжку «своего» молодого автора. И найдется ли такой классик, который в свои восемьдесят четыре года станет добросовестно анализировать писания какого-то провинциального сочинителя, по сути дела еще мальчишки?
Классиков, по-моему, не осталось. Редакторам, как поглядишь, начхать на молодежь: пробивайся сам, если можешь. А не можешь, тогда – «пусть проигравший плачет». Время – не жить, время – выживать…
Кстати, Ирина Алексеевна писала про меня, грешного, не только Чуковскому, а еще раньше – Радию Погодину. Послала мою первую книжку «Рейс «Ориона». Погодин тогда становился известным, я зачитывался его «Кирпичными островами». Радий Петрович отозвался по-доброму, хотя местами не обошлось без критики. А потом мы с ним познакомились довольно близко, стали даже «на ты». Звал он меня погостить в своей мастерской (поскольку был еще и художником) где-то под Питером. Я говорил «ладно, ладно», да так и не собрался. А теперь уж не погостишь. Только книжки Радика иногда беру с полки, словно опять встречаюсь с ним. Кажется порой – наши герои-мальчишки чем-то похожи друг на друга…
Есть у Радия Погодина в повести «Ожидание» десятилетний персонаж, которого зовут так же, как в детстве звали меня – Славка. Этому Славке повезло больше – он уже в такие ранние годы увидел море. Но в общем-то он, почти совсем как я где-то в сорок девятом году. Так же ищет друзей и неумело пытается стать героем, так же хочется ему в дальние края, так же уязвим он среди неласковой взрослой жизни и страдает от семейных неурядиц… И теперь, вспомнив этого погодинского мальчугана, я возвращаюсь в памяти к «своему» Славке – он прыгнул с дощатого тротуара и кувыркается в подорожниках, одуванчиках и городской траве-ромашке, у которой нет лепестков, но которая зато пахнет земляникой. В сквере у городского цирка…
Сквер был обширен, он занимал два квартала в длину и два в ширину. Я помню, как ходил гулять туда с отцом (когда он еще не ушел на фронт). В сквере стоял памятник Ленину. Кто такой Ленин (в тогдашней интерпретации), я уже знал. Но белая – видимо, гипсовая – скульптура сама по себе казалась мне, трехлетнему, почти живым существом (как бы «дублем» Ленина, если использовать известный термин братьев Стругацких). Этакий неуклюжий лысый дядечка в большой круглой, словно короткие валенки, обуви. Он как-то неловко шагнул, откинулся назад и вытянул руку, словно просил, чтобы его поддержали. И замер так…
Как я сейчас понимаю, памятник был несколько модернистского стиля (возможно, поэтому его потом, уже в мои «взрослые» годы, заменили на другой, более стандартный).
Постамент был «конструктивистский», как бы составленный из трех параллелепипедов. Я называл его «домик». Мне казалось, что поздно вечером белая фигура слазит с домика и уходит в него спать. Однажды, гуляя в сквере с мамой, я спросил: правда это или нет. Мама охотно сказала, что так и есть. Она считала, что полезно развивать у ребенка фантазию.
В сквере у памятника пахло влажным песком. Песок лежал кучей. В нем можно было играть. А рядом с кучей густо цвели одуванчики – такие солнечные, что я весело жмурился. Иногда вставал на коленки, наклонял голову, как теленок, и касался одуванчика щекой. Отчетливо помню щекотание пушистого цветка и его запах. Одуванчики и влажный песок – первые запахи моего детства…
Летом сорок седьмого года территорию у цирка отгородили, а на остальном, заросшем дикими яблонями и сиренью пространстве стали оборудовать Сад пионеров.
Старую деревянную изгородь (чей нехитрый узор я помню и сейчас) снесли, заменили ее высокой узорной решеткой – продукцией местного чугунолитейного завода. Она, эта решетка, и в наши дни там…
Мне часто приходилось шагать вдоль сада, в глубине которого свершались какие-то таинственные изменения. Интересно было видеть, как за решеткой появляются павильончики, столбы для качелей, киоски, полукруглая крыша эстрады… Особенно меня радовал фанерный домик с фигуркой черного вздыбленного кота на трубе. Кот вздыбился, потому что пролил молоко – оно белым языком стекало по фанерным «кирпичам». Это было забавно, только непонятно – кто поставил посудину с молоком на трубу. А кот на трубе похож был на моего знакомого полубеспризорного кота Степу, о котором речь впереди.
Особенно интересное дело свершалось у самой решетки, рядом с улицей – там вырастал новый памятник. Сперва появился кирпичный постамент, потом его оштукатурили. Затем на постаменте возникли металлические сапоги, окруженные полами такой же шинели. Через день над сапогами появилась часть корпуса с засунутой за пазуху ладонью (после чего уже не оставалось сомнений, ктоэто будет). Еще через день – плечи и усатая голова «лучшего друга пионеров и школьников».
Стыки и швы зачистили, фигуру покрыли «серебряной» краской из алюминиевого порошка.
Прошел слух, что должны покрасить и белую фигуру Владимира Ильича. И вот забавная деталь. Как бы ни велик был в нашем представлении тогдашний «вождь и учитель», по сравнению с Лениным он все равно представлялся вторичной личностью. Я и мои сверстники считали, что, поскольку Сталина покрасили «серебром», Ленина обязательно покроют «золотом» (то есть бронзовым порошком). Интересно, что и некоторые взрослые рассуждали так же.
Теперь-то я понимаю: ох, сколько голов полетело бы, если бы кто-то в самом деле вздумал подчеркнуть «золотое» естество В.И. по сравнению с «серебряным» И. В. Но в ту пору мы не сомневались, что ленинский памятник вот-вот покроют «золотинкой». Эта уверенность был так велика, что подвигла меня на разработку одного остроумного плана.
И здесь в мои «цирковые», «корабельные», «литературные» и прочие воспоминания вплетается еще и пушкинская тема. Думаю, это вполне логично в год 200-летия Александра Сергеевича.
В сорок седьмом году я обитал уже не в родном дворе на улице Герцена, а на Смоленской, куда мы переехали с мамой и отчимом. Но в старом доме остались дядя Боря, старшая сестра, а по соседству – привычные друзья-приятели. Я к ним бегал почти каждый день, расстояние-то было – всего три квартала. Но на новом месте тоже нашлись приятели: живший неподалеку Володька Никитин и две соседские девчонки, двоюродные сестры Галка и Лилька, мои ровесницы. Сестры были довольно вредные особы. Но неглупые. Как и я, любили книжки и порою склонны были к «поэтическому восприятию мира». Володька, кстати, тоже. Он был лирик по натуре и фантазер пуще меня.
И вот однажды в наши головы пришла идея – устроить «уголок у Лукоморья». С дубом, цепью и котом! Пролог к «Руслану и Людмиле» мы все знали наизусть, и захотелось «чего-то такого же».
Дуба не было, у нас в Тюмени они не росли. Но в соседском заброшенном саду стояли старые клены, и один из них – толстенный. Вполне мог сойти за дуб. Цепь мы отыскали на свалке в глубоком логу, что тянулся в квартале от Смоленской. Это была могучая тракторная цепь длиною метров шесть, мы вчетвером с великими трудами приволокли ее в Володькин дровяник. Цепные кольца отнюдь не сияли золотом, а были бурыми от ржавчины и черными от грязи. Мы вымыли цепь в корыте с дождевой водой, но и после этого она не обрела сказочного вида. Тем не менее, мы решили, что, за неимением лучшего, сойдет и такая.
Главное, что был кот!
Речь идет о плешивом пыльно-черном Степе. Он официально принадлежал Галкиному семейству, но жил свободно, гулял по окрестностям, ночевал у разных жильцов, и кормили его все понемногу. Лилькин и Галкин отец занимались рыбалкой на окрестных озерах, поэтому рыбы Степе доставалось вдоволь, и он при тощих лапах и тонкой шее обладал круглым, похожим на надутую волейбольную камеру пузом. По причине тяжелого пуза и преклонного возраста Степа был ленив и снисходительно позволял делать с собой что угодно: таскать на руках и плечах, спускать с крыши на парашюте из наволочки и учить прыгать через скакалку (что, впрочем, не имело должного результата).
Главное же достоинство Степы было то, что он, по Галкиным словам, был «почти говорящий». В самом деле! Если Галка спрашивала Степу «скажи, миленький, что ты больше любишь», он сипловато отвечал:
– Мя-а…
Это, конечно же, означало «мясо», поскольку рыба ему осточертела.
– А скажи, Степочка, какой у нас самый любимый праздник? Ну?.. Первое…
– Мяу…
– Умница! Конечно, Первое мая!
Лингвистические способности Степы мы прославляли и непомерно возвеличивали в разговорах друг с другом. Нам нравилось иметь в приятелях такого талантливого кота. Тем более, он и петь умел! Когда я начинал пиликать на игрушечной дудочке, Степа вертел хвостом и подвывал…
Мы надеялись, что, если он, гуляя вокруг «дуба», не научится рассказывать полноценные сказки, то что-нибудь про девочку Машу («М-мау») или про волшебный мячик («М-мяк») он произнесет. А в том, что заведет «песнь», когда «идет направо», мы вообще не сомневались.
Сад (вместе с развалившимся необитаемым домом) принадлежал вредной старухе. Не исключено, что она могла появиться у дуба (то есть клена) и заорать на нас. Но ощущение риска лишь прибавляло «приключенческих» ощущений.
– Сначала надо научить Степу просто ходить по цепи, – решила толстая рассудительная Лилька.
Мы несколькими витками цепи обмотали кленовый ствол – от верхней развилки (куда забрался Володька) до подножья. Ну и началось…
Описание событий вокруг «кленового дуба» можно было бы развернуть в длинный драматический сценарий. Когда-нибудь я, возможно, это сделаю. А пока – коротко… Упирающийся Степа. Ласковые уговоры. «Не ори на него, а то он совсем не захочет…» Бурная стычка между Галкой и Лилькой, которые вдруг не к месту взялись выяснять, кто будет русалкой, которая «на ветвях сидит». (Изящная худая Галка заявила, что Лилька годится лишь для Бабы Яги в ступе, которая «идет, бредет сама собой»; надо ли говорить о последствиях?!) Примирительные речи Володьки – самого умного из нас. Кусок ливерной колбасы на длинной нитке, которым Володька приманивал сверху Степу. Неожиданные коварство и прыть этого сонного существа: Степа кинулся не по цепи, а прямо по стволу, сорвал колбасу и укрылся с нею в густой кленовый зелени. А сожравши добычу, нагло требовал, чтобы его «сни-мя-а».
Потом «сни-мя-а» пришлось Володьку. Он зацепился рыжей вельветовой курточкой за крепкий обломанный сук, качал ногами в рваных брезентовых полуботинках в и хладнокровно объяснял нам, какие именно кости поломает, когда «сбрякает с этой высоты».
Лилька сбегала домой и принесла тупую ржавую ножовку. Я, изнемогая от страха за собственные кости, стоял в развилке и пилил Володькин сук. Лилька и Галка держали внизу растянутое одеяло. Степа сидел на ближнем заборе, облизывался и ждал добавки, не сознавая всей жути происходящего. Дополнительную остроту событиям придавал страх перед возможным появлением старухи-хозяйки. Выбитые окна заброшенного дома смотрели зловеще, как глазницы черепа. Свет пасмурного дня тоже был зловещим.
Сук затрещал, Володька упал мимо одеяла и замер. Мы решили было, что «капут». Но Володька сел, обвел нас взглядом мыслителя и сокрушенно изрек:
– Дело в том, что цепь не та. Нужна золотая, как у Пушкина.
Галка строптиво заявила, что «коту какая разница». Мол, он, Степа, Пушкина все равно не читал.
– Не читал, а чувствует. В золотых цепях, наверно, особая сила. Потому коты на них и говорят…
Не найдя контраргументов и видя бесполезность дальнейших усилий, мы покинули заброшенный сад и занялись другими делами. Цепь оставили на дереве. Идея заглохла.
Она, идея эта, умерла бы совсем, если бы не возникшая надежда на «золотое покрытие» Ильича. После такой процедуры рядом с памятником наверняка останутся комки бронзовой краски и банки, в которых можно кое что наскрести. «Аккуратность» маляров была известна.
Мне казалось, что покрытая бронзой цепь вполне сойдет за золотую (по крайней мере, для кота) и Степа, ступив на нее, раскроет все подспудно дремлющие в нем таланты. Разнузданное воображение уже рисовало мне восхищение многих зрителей, известность в масштабах окрестных кварталов, а потом и выступления в настоящем цирке. Степу, гуляющего посреди арены вокруг специально сооруженного дуба; Володьку, который в богатырских доспехах летает под куполом, держась за бороду чучела Черномора; Галку и Лильку в платьицах с блестками – помощниц главного дрессировщика. Этим дрессировщиком буду, конечно, я – в атласном клоунском костюме и с дудочкой, под которую Степа исполнит популярные в ту пору песни «Артиллеристы, Сталин дал приказ» и «Первым делом – самолеты».
Поскольку именно в то время у меня прорезалась неистребимая страсть к стихоплетству, я без усилий прокомментировал свои мечты рифмованными строчками:
Я в саду заброшенном
Цепь позолотил
И кота хорошего
П оцепи пустил.
Ходит кот волшебнистый
Дерева вокруг.
Хоть четвероногий он,
Но всем людям друг.
Смотрит Степа с ласкою
С дерева на всех.
Дам ему колбаски я,
Чтобы песню спел.
Читать эти стихи Галке, Лильке и Володьке я не стал. Во-первых, сознавал их некоторое несовершенство. Во-вторых, мне хотелось сделать друзьям сюрприз. Покрашу цепь, а потом позову их: вот, смотрите! Я надеялся, что такой поступок укрепит мой авторитет в глазах девчонок, которые довольно часто (и, увы, не без оснований) упрекали меня в боязливости, плаксивости и стремлении подменять болтовней решительные дела. Володька – тот был благородной личностью, не способной унизить кого бы то ни было…
В глубине души я сознавал, что поэтические образы далеки от суровой реальности и мои «цирковые» фантазии едва ли претворятся в жизнь. Но даже борьба за их осуществление была полна романтики. И кроме того, само видение золотистой цепи на стволе, в полутьме заброшенного сада, представлялось мне сказкой. И уж такая-то сказка была вполне осуществима!
Не желая посвящать в свои планы Володьку и девчонок, я решил привлечь к добыче краски приятелей с улицы Герцена. Этот народ не воспринял бы поэзию Лукоморья, но склонен был ко всяким авантюрам, связанным с игрой в партизан и мушкетеров. Я расписал Вовке Покрасову, Амиру Рашидову и Семке Левитину, как будет здорово, когда мы покроем бронзой наши фанерные щиты. Идея нашла отклик. Оставалось ждать, когда Владимира Ильича из белого сделают золотистым.
С улицы Герцена памятник не был виден. Приходилось бегать на Первомайскую, чтобы разглядеть его над изгородью и кустами. Не красили! Фигура вождя первозданно белела в синеве июльского неба.
Но однажды дядя Боря, вернувшись с рынка, заметил мимоходом, что «Владимир Ильич блестит как новенький». Мы рванулись в сад, с ходу преодолели новую решетку и остановились только перед самым памятником…
И рухнула моя надежда!
Ленин был того же алюминиевого цвета, что и его «ученик и продолжатель».
Вовка, Рашид и Семка не видели, однако, в том беды. Они рассудили, что «серебрянкой» можно выкрасить не только щиты, но и деревянные мечи. Комки этой краски были густо раскиданы по траве. Мы начали собирать их в заранее припасенное ведерко.
Чтобы скрыть свое огорчение, я старался больше всех. Ползал по жирным комкам «серебрянки» коленками, бездумно вытирал руки о живот и грудь, потому что в тот жаркий день был в одних трусах. И, когда мы бегом вернулись с добычей в свой двор, оказалось, что я перемазан с головы до ног.
Это вызвало лишенное сочувствие веселье и всякие шуточки, которые казались мне глупыми.
Попытки отмыться холодной водой у ближней колонки привели к тому, что краска лишь размазалась более ровным слоем. Пашка Шаклин, ехидно наблюдавший эту процедуру, посоветовал мне покраситься полностью и поступить в аттракцион «Живые скульптуры», который был в том цирковом сезоне гвоздем программы (видите, опять разговор о цирке!). Я чуть-чуть снова не назвал Пашку нехорошим словом. Краситься, как он предлагал, было самоубийством. Мама однажды рассказала мне историю мальчика, которого во времена Леонардо да Винчи покрыли слоем золота для какого-то карнавала, а потом забыли, и бедняга умер, потому что кожа его не могла дышать (об этом грустном случае читал я во взрослые годы у Мережковского, когда он перестал быть запрещенным).
Идти домой, когда тощая ребристая грудь блестит, как оцинкованная стиральная доска, а колени, как новые алюминиевые ложки, я боялся. Конечно, мама ототрет, но как посмотрят прохожие и что скажут Галка и Лилька, от которых не скроешься!
Самое время было зареветь. Но добрый мой дядюшка пришел на выручку. Обрядил меня в свой пиджак и повез на автобусе (вернее, на открытой полуторке, которые тогда служили в Тюмени общественным транспортом) на улицу Ленина, в одноименную, Ленинскую, баню – круглое, похожее на цирк здание. Там дядя Боря, в гулком дугообразном помещении, полном пара и грохота жестяных шаек, содрал с меня безжалостной мочалкой не только «серебрянку», но и половину загара.
Обратно мы пошли пешком. И здесь, на улице Ленина, мы стали свидетелями зрелища, которое я счел наградой за все недавние огорчения!
Едва мы вышли из бани, как грянул оркестр! Оказалось, что по улице движется пестрая колонна. Прямо целый карнавал!
Шли акробаты в пестрых костюмах, танцовщицы, клоуны. Гарцевали наездники. Жонглеры швыряли над собой цветные мячи и факелы. Резвились лилипуты. В грузовике с открытыми бортами принимали разные физкультурные позы и размахивали красным флагом те самые «живые скульптуры», в которые меня хотел зачислить Пашка Шаклин. В другом грузовике размалеванный клоун бил в огромный барабан и в перерывах между оркестровыми пассажами выкрикивал приглашения на новые цирковые гастроли.