Текст книги "Острова и капитаны"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанры:
Детская фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Шурка мигнул. И лицо его ожило от сумятицы мыслей – словно заметались по нему зайчики и тени от частой листвы. Но почти сразу взгляд Ревского отвердел. И сказал Шурка:
– Вот еще!
«Ну что ж, прощай», – подумал Толик. И снова пошел от ребят. По берегу Черной речки.
Но почти сразу он услышал топот. Шурка обогнал Толика, потеряв в траве незастегнутые сандалии. И остановился перед ним – босой, растрепанный, решительный.
– Стой! Теперь ты будешь драться со мной!
Вот уж чего Толик не ожидал!
– Шурка, ты что? Зачем?
– А зачем ты его так?! До крови! – Шурка задранным подбородком показал за спину Толика, на Олега. В глазах робингуда Ревского дрожали огоньки ясного гнева.
Подошли с двух сторон Витя и Рафик. Витя сказал:
– Шурка, не надо.
– Надо! Зачем он его так?!
– Но мы же честно дрались, – сказал Толик.
– А я тоже честно! Я тебе за него отомщу! – Шурка сжал губы и выставил кулачки.
По-взрослому спокойно и ласково Толик проговорил:
– Не надо, Шурик. Пусти. Некогда мне…
Или от ровных этих слов, или сам собой Шуркин запал угас, ушел, как уходит в землю электрический заряд. Рот приоткрылся, кулачки дрогнули. Но все еще упрямо Шурка возразил:
– Ты врешь, что некогда. Ты сам говорил, что поезд уходит днем.
– Не в этом дело… – Толик взял его за плечи и тихонько отодвинул с тропинки. – Скоро восемь, Шурик. Мне пора заводить хронометр.
Эпилог
КАПИТАН-ЛЕЙТЕНАНТ АЛАБЫШЕВ
Вот окончание повести Арсения Викторовича Курганова. Оно сохранилось на листах, которые Толик Нечаев спрятал в подставку пишущей машинки.
«Конец 1854 года в Крыму был необычным: пришла зима – не южная, а настоящая, российская. В середине декабря выпал снег, по ночам даже потрескивали морозцы.
Севастопольцы были рады зиме. Холод хотя бы на время сковывал непролазную грязь на бастионах и в траншеях, снег прикрывал тоскливую неуютность растерзанной земли, трупы лошадей, разбитые орудия и ящики, чугунную скорлупу разорвавшихся бомб и камни с засохшими на них кровяными сгустками. Словно природа, всей душой противясь человеческому безумию, старалась укрыть от глаз военный мусор – следы затяжной осады…
Армия осаждавших отчаянно страдала от холодов. Темпераментные зуавы и бравые шотландские стрелки, лихие гренадеры маршала Сент-Арно и розовощекие «томми» лорда Раглана коченели в траншеях и маялись от болезней в палатках и дощатых бараках. На русских бастионах появлялось все больше перебежчиков из лагеря интервентов.
… На третий бастион, именуемый англичанами «Большой Редан», перешел пожилой британский сержант. Сидя на перевернутом лафете, окруженный матросами, он что-то говорил, разводя красными от холода руками. Поворачивал то к одному, то к другому морщинистое, недоуменно-горькое лицо. В светло-голубых глазах англичанина была жалобная просьба понять и оправдать.
Матросы не понимали ни слова и сочувственно кивали, поговаривая: «Оно конечно… Видать, натерпелся… Ихнему брату нынче непривычно…»
– Ваше благородие, о чем он бормочет-то? – спросил скуластый прокопченный комендор у подошедшего офицера.
Молоденький румяный лейтенант – в ладном мундире, щегольской флотской фуражке и безукоризненных перчатках, но в мятой солдатской шинели внакидку – с полминуты слушал сержанта, потом охотно разъяснил:
– Да все о том же… Раньше, мол, не такая была война, когда генерал Каткарт в Индии водил их к славным победам… А здесь, мол, офицеры совсем заморили работой, а после работы обогреться негде и горячей еды нет; поваров не оставляют, провизию выдают натурой, а варить не на чем, дров нет…
– Одно слово – не Индия, – заметил комендор.
Сержант вдруг суетливо расстегнул и стащил с себя красный мундир, сорвал с него эполеты, размахнулся, чтобы бросить, но рука остановилась. Он сжал эполеты в кулаке и заплакал.
– Ишь ты, – запереговаривались матросы. – Несладко, видать, расставаться с эполетами…
– Служил, служил, а теперь что?
– Это понимать надо: со весть-то небось тоже есть.
– Присягу давал ихней королеве, а теперь как? Не ваш и не наш…
Молодой матрос – рыжий, с густыми веснушками, проступающими сквозь копоть, с замызганной повязкой под измочаленной бескозыркой – сказал с жалостливым удивлением:
– Как же это он, братцы, своих-то бросил? По мне, чем такое дело, лучше уж сразу смерть.
– А ты ее не кличь, – усмехнулся скуластый комендор. – Она тебя и так зацепит, коли Бог не убережет. Вон летает…
Над головами и правда посвистывали штуцерные пули. А одна влетела в амбразуру, зацепила выпуклый обод на стволе карронады и с воем распорола подол шинели у молчаливого низкорослого матроса. Тот лениво выругался: пришивай теперь.
Лейтенант сказал, кивнув на англичанина:
– Он ведь не смерти испугался. Раньше-то воевал, не боялся; смотрите, и награды у него… А здесь невмоготу стало: холод, да грязь, да работы невпроворот. Не война – каторга.
– У нас вроде тоже не царство небесное на земле, – сказал веснушчатый.
– Да мы-то знаем, за что терпим, – возразил лейтенант. – За свою землю бьемся. А они?
– А и то верно, – согласился матрос. – Их сюда не звали.
На английской батарее ухнуло орудие. Нарастающий свист заставил всех примолкнуть. Но сигнальщик лениво крикнул:
– Перелетит, не наша!..
Бомба лопнула далеко за бастионом, среди домиков Корабельной слободы.
– Без толку рушат город, ироды, – ругнулся скуластый комендор.
Англичанин бросил эполеты и мелко дрожал. Из круга матросов послышалось:
– Надевай мундир-то, совсем закоченеешь… Дайте ему, братцы, шинель, что от Матвея Горушкина осталась…
Шинель упала на колени перебежчику.
– Надевай, вояка… А может, как раз он бомбу-то и пустил, что Матвея положила, а, братцы?.. Ваше благородие, вы его спросите: он не из батарейных?
– Да ну его к черту… – Лейтенант поправил на плечах шинель, из-под лацкана которой блеснул новенький «Владимир» четвертой степени. – Пойду я, счастливо оставаться, братцы.
– С Богом, Петр Иваныч. Счастливо и вам, – заговорили матросы. – Не забывайте бастион, ваше благородие, заходите… А как доставите памятник, не сомневайтесь – разом все сделаем…
Лейтенант миновал горжу бастиона и через несколько минут шел уже по улицам Корабельной слободы. Ближе к бастиону многие дома были разрушены и обгорели, в крышах чернели провалы, но очень скоро лейтенант оказался среди переулков, где жизнь текла как в довоенные времена, хотя и здесь заметны были следы обстрела. Шагая по тропинкам и скользким каменным лестницам, лейтенант не первый раз подивился, как приспосабливаются мирные люди жить под боком у смерти. Каждый день падают сюда ядра и бомбы!..
Утреннее солнце – невысокое, желтое – тоже напоминало ядро, летело среди быстрых косматых облаков. Снег то покрывался тенью, то нестерпимо искрился.
Лейтенант не спешил, он был сегодня свободен от службы и шел не на батарею, а на свою квартиру. Точнее же, на корабль, где обитали офицеры и матросы флотского батальона. А на третий бастион приходил он, чтобы повидаться с сослуживцами старшего брата, погибшего пятого октября, при первой бомбардировке Севастополя. Повидаться и поговорить о деле. Давние друзья брата, с которыми служил он когда-то на пароходе «Владимир», заказали в память Евгения чугунную плиту и крест. Задача теперь уложить плиту и поставить крест на могиле. Командиры и матросы бастиона охотно взялись помочь, но дело было непростое, требовалась для него темнота. Днем-то на снегу каждый человек – будто муха на фарфоровой тарелке. А могила – за бруствером, на открытой площадке перед бастионом.
Хотя, если по правде говорить, какая там могила? Одно обозначение… Что могло остаться от человека, который был рядом с пороховым погребом, когда в погреб этот врезалось раскаленное английское ядро? Взрыв видели и слышали на всех бастионах…
Мысли о брате полны были горечи, но горечи уже привычной. За два с половиной месяца ощущение непоправимой беды притупилось, да и жизнерадостный нрав лейтенанта брал свое. К тому же мысль, что в любой день и час он может разделить судьбу брата, приносила Петру вместе со страхом и какое-то утешение…
День был хорош, и лейтенант отвлекся от размышлений о смерти. Снег поскрипывал, напоминая зиму в родной Смоленщине. Кругом все казалось отгороженным от войны, хотя английские пушки ухали регулярно и перелетевшая оборонительную линию бомба звонко лопнула где-то на краю слободы.
Жители не обращали внимания на нечастые выстрелы. Бойкие матроски, перекликаясь, несли на коромыслах ведра и поглядывали на молодого офицера. Проворный старик тащил вверх по улице вязанку дров на непривычном для здешних мест устройстве – наспех сколоченных санях. И неподалеку слышался веселый гвалт ребятишек.
Лейтенант вышел на пустырь, где сходились, как на площади, несколько улочек. И здесь увидел он картину, которую нашел презабавной. Толпа мальчишек построила из снега укрепление, и сейчас разгорелся бой. Одни обороняли бастион, другие храбро шли на приступ. Круглые поленья, торчавшие из амбразур, стрелять, конечно, не могли, но снежные гранаты и ядра тучами летели из-за высоких стен. Они лихо разрывались, ударяясь о мятые капелюхи и старые матросские фуражки, наползавшие на красные оттопыренные уши атакующих.
Совсем еще недавнее детство закипело в двадцатидвухлетнем лейтенанте, и он едва удержался, чтобы не кинуться на помощь осаждавшим. Не кинулся, правда, но хохотал как сумасшедший, видя, что атака захлебнулась под встречными залпами. И громко подавал отступившим мальчишкам советы-команды. Так увлекся, что не заметил подошедшего и ставшего рядом пожилого капитан-лейтенанта в новой флотской шинели.
А когда заметил, покраснел до слез, перебил крик ненатуральным кашлем, а потом сказал, стараясь быть непринужденным:
– Право же, так наскучаешься на позиции, что везде готов искать развлечений… Не правда ли, уморительный вид сражения?
Капитан-лейтенант кивнул, добродушно улыбаясь.
Обрадованный, что не увидел насмешки, лейтенант продолжал:
– Если только дело дойдет до рукопашной, домой очень много вернется раненых, с синяками… Не научить ли их правильной осаде? Преинтересно будет смотреть, как они начнут производить работы под кучею ядер из укрепления…
– Согласен, что преинтересно, – вздохнул капитан-лейтенант. – И пригласить бы сюда господ политиков, чтобы убедились в преимуществах такой войны перед той, которую мы ведем по их милости.
– Боюсь, что господа политики не усмотрят выгоды в снежных ядрах перед чугунными, – уже без смеха возразил лейтенант. – Снежком пороховой погреб не взорвешь.
– Увы, – согласился капитан-лейтенант.
Офицеры встретились глазами, и младший вспомнил, что следует представиться.
– Флота лейтенант Лесли Петр Иванович. Флотский батальон по обслуживанию четвертой дистанции.
– Флота капитан-лейтенант Алабышев Егор Афанасьевич… Позвольте, уж не брат ли вы Евгения Ивановича Лесли?
– Точно так… Вы знали брата?
– Не был знаком, к моему огорчению. Но слышал о нем от моряков немало. О его храбрости и неунывающем духе.
Лесли смутился, будто похвалили не покойного брата, а его самого. А капитан-лейтенант Алабышев сказал просто и строго:
– Думаю, что именно таким людям, как ваш брат, обязан Севастополь тем, что выстоял в первые дни осады… Жаль, что многих уже нет.
– А вы, видимо, не так давно в Севастополе? – догадался Лесли, поглядывая на новую шинель Алабышева.
– Вторую неделю. До сего времени я и не бывал на Черном море, служил на Балтике. Потом несколько лет был в отставке… С началом кампании подал прошение о новом зачислении, но чиновники наши в штабах… Короче, лишь в ноябре опять надел форму.
Капитан-лейтенанту было под сорок, и по возрасту вроде бы полагалось перешагнуть уже первый штаб-офицерский чин. «Видимо, отставка помешала», – подумал Лесли. Алабышев понравился лейтенанту. Имя Егор Афанасьевич, вздернутый нос, рыжеватые волосы производили в первую минуту впечатление простоватости. Но военная жизнь обостряет зрение даже у самых молодых, и Лесли наметанным глазом разглядел в пожилом капитан-лейтенанте человека спокойной храбрости и немалого ума. А внешность что? Незнакомым людям и Павел Степанович Нахимов кажется порою мешковатым и недалеким. Лесли сказал с еле заметным превосходством бастионного ветерана, но и с искренним желанием уберечь Алабышева:
– Если позволите совет, шинель вам лучше сменить. Наша черная форма для английских штуцерников – преудобнейшая цель.
– Знаю, – улыбнулся Алабышев. – Не обзавелся еще солдатской… Да сейчас что серое, что черное – одинаково на таком снегу. А кроме того, у нас не в пример спокойнее, чем на вашей четвертой дистанции. Я ведь с шестого бастиона. А сейчас ходил на Малахов, где есть, оказывается, мой знакомый офицер. Вместе оканчивали корпус, еще при Иване Федоровиче Крузенштерне.
Лесли, для которого Крузенштерн был почти такой же историей, как Петр Великий, вежливо наклонил голову. И в эту голову, в висок пониже фуражки, влепился крепкий снежок. Лейтенант по-ребячьи взвизгнул, запрыгал, наклонясь и вытряхивая из-за ворота снежные крошки. Потом закричал мальчишкам:
– Сорванцы! Мало нам разве французов да англичан? Еще и от вас подарочки!
Из толпы осаждавших бесстрашно откликнулся один – тонкошеий, белоголовый, без шапки, в порыжелом и рваном матросском бушлате до пят:
– Это не мы, дяденька! Это с баксиона!
«Дяденьки» отошли подальше, посмеялись, скрутили по папиросе – бумага нашлась в карманах у Лесли, а табак Алабышев предложил из своей табакерки.
Табакерка заинтересовала Лесли – круглая, плоская, из желтого, словно кость, дерева, с узорчатой готической буквой В на крышке. Алабышев улыбнулся:
– Я купил ее в Фальмуте семнадцать лет назад, когда шел в кругосветное плавание на корвете «Николае». Продавал ее в своей лавчонке старый англичанин, отставной матрос. Веселый и полупьяный. Он, кстати, убеждал меня, что эта штучка вырезана из обгорелого шпангоута фрегата «Баунти», знаменитого в прошлом веке своим мятежом. Будто бы сам он вывез ее с острова Питкерна, где живут внуки мятежников… История эта, скорее всего, плод его фантазии. Но мне табакерка дорога как память о плавании и тех годах…
Они докурили и распрощались, подавши друг другу руки, причем Лесли ухитрился на утоптанном снегу щелкнуть каблуками. Далее каждый пошел своей дорогой.
Вскоре лейтенант Лесли отправил с очередной почтой письмо старшей сестре Надежде, и в письме этом описывал прошедший день. В том числе визит на третий бастион, пленного сержанта, снежную погоду и ребячью игру в Корабельной слободе. Лишь о встрече с Алабышевым не упомянул, потому что не видел в ней примечательного. Да и фамилию пожилого капитан-лейтенанта он, по правде говоря, почти сразу забыл.
… Алабышев же, простившись с лейтенантом, зашагал в центр города, поскольку среди офицеров появились слухи, что вновь стала принимать посетителей Морская библиотека, закрывшаяся в начале осады. День, свободный от дежурства на бастионе, было бы чудесно провести среди книг. Тем более что еще в Петербурге Алабышев слышал, будто вышла недавно в свет книга профессора Веселаго «Очерк истории Морского кадетского корпуса». В ней, без сомнения, найдутся страницы и об Иване Федоровиче…
Слух о библиотеке, однако, оказался неверным, и Алабышев с минуту досадливо рассматривал запертые двери. Затем полез в карман за табакеркой, чтобы хоть чем-то утешить себя… Но табакерки не было.
Это огорчило Егора Афанасьевича гораздо сильнее, чем закрытая библиотека. Табакерку он любил. Талисманом ее он не считал, потому что в приметы не верил, но, как одинокие и уже немолодые люди, он крепко привязывался к старым вещам, заменяя, быть может, этой привязанностью недостаток друзей и родных… Было ясно, что табакерку обронил он, когда курил с молодым лейтенантом.
Чертыхнувшись, но нимало не колеблясь, Алабышев пустился в обратный путь. А путь был неблизкий – вдоль почти всей Южной бухты, мимо батарей Сталя и Перекомского, затем по переулкам и каменным трапам Корабельной слободы, где почему-то все в гору да в гору… Впрочем, скоро при быстрой ходьбе Егор Афанасьевич достаточно успокоился и даже стал посмеиваться над собой, поминая Тараса Бульбу, спешащего за оброненной люлькой.
В отличие от Тараса, Егору Афанасьевичу вражеская опасность не грозила. Господа англичане и французы мерзли в траншеях и о штурме не помышляли. Только лихие мальчишки атаковали игрушечную крепость. «Они, скорее всего, и подобрали табакерку, – подумал Егор Афанасьевич. – Расспрошу…»
Мысли перешли от табакерки к плаванию, в начале которого она была куплена. Плавание оказалось длинным, интересным, не без приключений, но книгу о нем мичман Алабышев (произведенный к концу путешествия в лейтенанты) писать не стал. К тому времени сочинений о таких путешествиях накопилось немало: по проложенному Крузенштерном и Лисянским пути русские корабли шли теперь ежегодно.
О другой книге были мысли, появилась дерзкая мечта: собрать воедино истории о всех русских мореходцах – знаменитых и не очень знаменитых, рассказать и о подвигах простых матросов (без которых, как и без капитанов, не было бы славных для России открытий) и написать такое сочинение, возможно, не в одной, а в двух или трех частях.
Помня себя мальчиком-кадетом, «мышонком», понимал Алабышев, что немалая польза была бы от такой книги для тех, кто растет и учится. И мысли о важной работе грели душу.
Замах, конечно, большой, но разве без замаха и смелости исполнишь многотрудное дело? Шестнадцатилетний мичман Веревкин, наверно, тоже сомневался и страх испытывал, когда около ста лет назад взялся за свое «Сказание о мореплавании», где излагал историю морских путешествий во всем свете и от самой древности. Правда, он не столько сам писал, сколько перелагал с французского и английского. Но тогда и времена были не те, многому еще приходилось учиться у иностранцев…
Мичмана Веревкина подтолкнул к большому труду Алексей Иванович Нагаев, первый русский картограф, будущий знаменитый адмирал. Егора Алабышева побудили к мыслям о книге беседы с Крузенштерном, сочинения его и постоянный пример адмирала-труженика, хотя сам Иван Федорович о том, конечно, не догадывался…
Корпус окончил Алабышев в числе лучших, офицером был знающим, с товарищами ладил, хотя они порой и посмеивались, что многие часы проводит он в каюте, обложившись книгами и в книжные же лавки спешит прежде всего в любом порту. Алабышев отшучивался без обиды, потому что характер имел ровный.
И всех знавших его характер несказанно удивила хлесткая пощечина, которую Егор Афанасьевич Алабышев, неделю назад произведенный в капитан-лейтенанты, влепил другому капитан-лейтенанту, барону фон Розену, в кают-компании линейного корабля «Великий князь Михаил». А влепил, помня, как полчаса назад плюгавый барон расчетливо тыкал в окровавленные губы старому матросу свой аристократический, украшенный фамильным перстнем кулак.
Может, до пощечины бы и не дошло, но в ответ на жесткие слова Алабышева, что матрос этот воевал еще под Навариным, когда барон сосал титьку у сытой наемной кормилицы с остзейского хутора, фон Розен изумленно открыл глаза. Он, не желая ссориться, разъяснил «Жоржу», что свинья останется свиньей, несмотря на возраст, и свинство из русского матроса иначе как кулаком не вышибешь. Ну и схлопотал…
Случилось это на Кронштадтском рейде в 1846 году, через месяц после горькой вести о кончине адмирала Крузенштерна.
… Какие все-таки разные люди рождаются в одних и тех же местах! Крузенштерн, как и все эти розены и фогты, был уроженцем Эстляндии, но ни разу не мелькнуло в нем даже капельки остзейского чванства и холодности. Выше всех почитал и ценил он русского матроса.
… Фон Розен пискнул, ухватившись за щеку, и что-то пролепетал о секундантах. Однако дуэли не произошло. Назавтра барон отговорился неожиданной болезнью и скрылся в кронштадтском госпитале, а вскоре подал в отставку. Но то же пришлось сделать и Алабышеву, потому что командир «Михаила» капитан первого ранга Нефедьев по-отечески предупредил Егора Афанасьевича: близкие ко двору фон Розены начинают хлопотать о расследовании, где речь пойдет не столько о пощечине, сколько о причинах ее: вольнодумстве новоиспеченного капитан-лейтенанта, идущем от множества книг (в том числе, видимо, и запретных).
При внешней ровности характера Алабышев не лишен был внутренней запальчивости и рапорт об отставке написал без задержки. Казалось в первый момент, что и без особого сожаления. Вскоре, однако, начались черные дни, полные горечи об оставленной службе, с которою была связана вся жизнь. Горечь оказалась такой, что несколько раз сама собой возникала мысль о пистолете. Но, слава Богу, возникала и уходила. Воспоминание о судьбе второго лейтенанта «Надежды», про которого не раз говорили между собой взрослеющие гардемарины, словно предупреждало: «А что дальше-то?»
«У Головачева не было того, что пересилило бы горести его и обиду на предательство, – подумал наконец Алабышев. – Не было дела, которое казалось в жизни важнее всего. Не было своей книги».
А у Егора Алабышева была…
К тому же он помнил слова Крузенштерна: «Если уж отдавать жизнь, так за большое дело, за отечество. За людей, которых защищаешь. Обещай это…»
Защищать штатскому человеку было вроде бы некого, но и мысли о пистолете больше не приходили.
Вскоре отставной капитан-лейтенант оказался в родной деревне. Мечты о патриархальной жизни, коими сначала тешил себя, быстро развеялись. Дочка соседа, с которой возник было чувствительный роман, кончать дело свадьбой не захотела, трезво рассудив, что у владельца зачуханной Вартеньевки – ни капиталов, ни выдающейся внешности. Оставшееся от родителей именьице стремительно разорялось. Была еще возможность сохранить хоть какие-то средства: один из соседей искренне сочувствовал Алабышеву и предлагал за Вартеньевку приличную цену. Алабышев отказался.
Он не считал себя вольнодумцем, но мысль, что придется торговать людьми, с которыми в детстве бегал по окрестным лесам и строил из плотов парусный корабль, была тошнотворна. Чем он тогда оказался бы лучше фон Розена?
И Егор Афанасьевич окончательно уронил себя в глазах местного дворянства: отпустил последние десять семей Вартеньевки на волю и сдал им землю в почти безденежную, чисто символическую аренду (за которую так ничего никогда и не получил).
Затем Алабышев уехал в Москву, где поступил к некоему графу Бессонову заведовать его богатейшей библиотекой. Это были два года спокойной жизни. Тосковал, правда, по морю, но работа над рукописью о плаваниях смягчала тоску. Но граф умер, а наследники библиотеку продали по частям. И Егор Афанасьевич, зажегшись новой мыслью, решил ехать через всю страну на Камчатку, ибо знал, что Российско-Американской компании всегда нужны люди, понимающие в морском деле.
Судьба, однако, распорядилась, что неожиданная встреча в пути послужила началом нового романа – увы, тоже неудачного. Следствием же было то, что Алабышев на несколько лет застрял на Урале и служил под Екатеринбургом на Каменском пушечном заводе. Он ведал испытаниями орудий, которые завод поставлял флоту. Служба шла отменно, и предвиделось повышение. Но в местных библиотеках, хотя и недурных, не было материалов, нужных для его морского сочинения, и рукопись пылилась, не доведенная и до половины.
И море было далеко…
Здесь, на заводе, и застало Алабышева известие о Синопском сражении. Стало ясно, что наступают новые времена и развитие большой кампании с участием флота неизбежно. А значит, и офицеры понадобятся.
Алабышев кинулся в столицу…
На пустыре, где стоял ребячий бастион, прежнего шума уже не было: видно, противники заключили перемирие. И народу стало теперь меньше. Несколько мальчишек, подпрыгивая, поправляли гребень снежной стены. Среди них Алабышев увидел белоголового мальчика без шапки – того, что недавно перекликался с Лесли. Рядом с мальчиком стояла тощая девочка того же роста, она держала за руку закутанного в платок карапуза.
Девочка тонким и вредным голосом повторяла:
– Ох, Васька, ты только приди, только приди домой, маменька тебя взгреет, ух и взгреет хворостиной маменька тебя, Васька, ты только приди…
Мальчик подскакивал, стараясь дотянуться до гребня. И отвечал при каждом прыжке:
– Ну и приду!.. Ну и врешь!.. Это тебя взгреет!.. А не меня!..
Прыгая, он поскользнулся, встал на четвереньки и встретился глазами с Алабышевым.
– Эй, дружок, подойди-ка, – сказал Егор Афанасьевич.
Мальчик безбоязненно подошел. Следом двинулась сестренка, увлекая за руку падающего карапуза.
– Я табакерку тут обронил. Не находили?
– Находили! – обрадовался мальчик. – Ее Петька Боцман подобрал, он там, в баксионе… Говорит, их высокоблагородие придут если, я с них двугривенный спрошу за находку!
– Ну, пойдем в ваш «баксион»… А ты что же без шапки-то?
– У него шапку маменька спрятала, чтобы из дому не бегал, – ехидно сообщила девочка. – А он все равно, неслух…
– И врешь! Шапка сама потерялась. А мамка говорит: сиди дома, если потерялась! А матросы разве сидят, когда война?
– Но матросы-то все в шапках, по форме, – усмехнулся Алабышев. – А у тебя голова с холоду отсохнет.
– Не отсохнет! Если сильно холодно, я вот так! – Мальчик накинул на свои вихры широкий ворот рваного бушлата. Но тут же сбросил его, завертев круглой головой на тоненькой шее. И Алабышеву, не чуждому литературных сравнений, пришла мысль о выросшем на мусорной куче одуванчике.
– Ну, идем. Будет твоему Петьке двугривенный, а тебе полтинник на шапку… Вот, держи.
Но мальчик спрятал руки за спину.
– Не… Мамка не велит брать у незнакомых. Мы не бедные.
– Ну… а разве мы незнакомые? Ты – Васька. Я – Егор Афанасьевич. Вот и познакомились. Бери, не бойся…
Васька нерешительно протянул покрасневшую ладошку. Глянул на сестру:
– Дашка, ты гляди не соври, что я просил. Их высокоблагородие сами дали… Благодарствую, Егор Афанасьич…
Дашка завистливо сопела.
Васька повел Алабышева в ребячий бастион. Внутрь укрепления можно было попасть лишь через узкий проход, прорезанный в толще тыльной стены – горжи. Ребятишки проскользнули легко, а капитан-лейтенант еле протиснулся. И остановился у входа.
Здесь копошились со снежными «кирпичами» несколько мальчишек лет от семи и до двенадцати.
– Вот он, Петька-то… – начал Васька и примолк, подняв лицо и приоткрыв рот. И остальные ребята замерли – с тем же тревожным ожиданием, что и Васька. И Алабышев уловил далекий еще, но нарастающий, нарастающий свист.
Он усилился, этот свист, ввинтился в голову, в душу, вырос до нестерпимого визга и оборвал себя тугим, встряхнувшим снежный бастион ударом.
Пущенная с английской батареи фаната шипела и вертелась в облаке пара посреди квадратной игрушечной крепости. Черный, небольшой – дюймов пять в поперечнике – шар с дымящимся хвостиком фитиля.
Только граната и была в движении, остальное все застыло. Ребятишки оцепенело смотрели на вертящуюся смерть. Тренированный мозг испытателя орудий стремительно подсчитал оставшуюся длину фитиля и время горения. Можно толкнуть к проходу девочку и малыша. А остальные?
Взрыв, замкнутый плотной снеговой кладкой укрепления, сплющит, скомкает, искорежит мальчишек.
Если в отчаянном броске ухватить снаряд и кинуть через стену, он ахнет, не перелетев, и свистящий веер осколков врубится во все живое…
Всадить фитильную трубку в снег? Но огонь в ней уже глубоко…
… И все это думал капитан-лейтенант Алабышев, падая, падая, падая грудью на шипящий снаряд, и падение было медленным, как во сне. Словно воздух стал густым киселем и его приходилось расталкивать тяжестью тела. А упасть надо было быстро, сильно, чтобы ударом поглубже загнать гранату в талую снежную кашу…
«Не написал я книгу, Иван Федорович…»
Тугой черный взрыв швырнул тело Алабышева вверх на сажень и перебросил к стене. Стена посыпалась и завалила капитан-лейтенанта целиком.
Мальчишки запоздало валились в снег, не понимая еще, живы ли. Одна Дашка осталась неподвижной и прижимала к животу закутанного малыша. Платок с нее слетел.
Васька пришел в себя первым. Он встал на четвереньки, вытряхнул из волос снежные крошки и увидел неподалеку ноги в сапогах со сбитыми каблуками. Сапоги торчали из-под снега.
– Егор Афанасьич, – шепотом сказал Васька. – Дяденька…
Ему показалось, что сапог шевельнулся, но это просто осел под мертвой ногой комок снега.
Флота капитан-лейтенант Егор Афанасьевич Алабышев приехал в Севастополь, чтобы защищать этот русский город от нашествия.
Он не успел принять участия ни в одном сражении и не убил ни одного врага.
Он сделал не в пример больше: отнял у этой войны, у смерти десять ребятишек. Тех, кому еще жить да жить».