Текст книги "Острова и капитаны"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанры:
Детская фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Головачев, узнавши себя как в зеркале, поразился сходству. Испугался даже. И сразу подумал: «Значит, судьба».
Пришептывая, на ломаном английском языке китаец сказал, что господин может прийти вечером, заказ будет готов. Головачев кинул ему в задаток португальский пиастр и до вечера бродил среди разноязычного многолюдья или сидел на берегу, где от воды пахло гнилью и человеческим потом. Зашел в таверну, выпил кислого теплого вина, хотя раньше не пил даже в праздники за обеденным столом.
Ближе к сумеркам пришел он в лавку китайца. Бюст был готов, и Головачев опять вздрогнул, уловивши живое сходство.
«Меня не будет, а он останется… Ну, что же, так и надо. Пусть помнит…»
На этом Толик уснул.
Проснулся он поздно. Тупо болела голова, скребло горло. Но Толик жаловаться не стал и поднялся сразу. Аккуратно застелил постель и стал делать все, что велят мама и Варя: сходил за водой и за хлебом, помыл после завтрака тарелки, помог Варе выжать и развесить на дворе выстиранное белье… Хмурой покорностью он как бы казнил себя за вчерашнее.
Мама печатала. Перед обедом она закончила предпоследнюю главу и сказала, чтобы Толик проложил копиркой новые листы. Последнюю порцию. А сама пошла к знакомой машинистке – просить свежую ленту к своему «Ундервуду».
Варя окликнула Толика из кухни:
– Ты не забыл, что хотел сходить на рынок за картошкой?
– Ужасно хотел. Аж вспотел весь, – буркнул Толик. Но сложил в пачку готовую к работе бумагу и пошел.
Когда он вернулся, дома не было ни мамы, ни Вари.
Толик снова сел читать. Царапанье в горле прошло, голова тоже почти не болела, лишь кружилась немного.
Глава называлась «Выстрел».
Толик прочитал полстраницы и услышал, что в наружную дверь стучат. Так размеренно и аккуратно стучал лишь Витя Ярцев – когда приходил с поручением от Олега. У Толика замерло и часто застреляло сердце. Он выскочил в коридор.
– Здравствуй, – привычно сказал Витя. И сбился. Виновато махнул ресницами и стал смотреть в пол. Он держал сломанный пополам деревянный меч и разорванный до половины картонный щит. Его, Толика, меч. Его щит.
– Вот, – проговорил Витя. – Олег велел отдать… Потому что мы так решили.
– Что решили? – тихо спросил Толик. Хотя все, конечно, понял. Ох как тошно ему сейчас было…
Витя поднял наконец глаза. И сказал тверже:
– Потому что мы тебя исключаем. Раз ты бросил нас в опасный момент.
Толик молчал. Стоял прямо и спокойно. Этим внешним спокойствием, этим молчанием он только и мог защитить себя от стыда и горя. Хоть чуть-чуть защитить.
– Ну… вот. Все, – опять виновато сказал Витя. И положил картон и обломки к Толькиным сандалиям. – Я пошел…
– Хорошо, – отозвался Толик.
– А может… ты что-то сказать хочешь?
– Нет. Зачем?
Это было для Вити уже непонятно. Кажется, он ждал, что станет Толик оправдываться. Не дождался. Повторил растерянно:
– Тогда я пошел.
– Иди.
Витя неловко двинулся по коридору. Толику очень захотелось заплакать. Он даже подумал, как придет в комнату и уткнется носом в подушку… Но сейчас плакать было еще нельзя. И он смотрел в спину робингуду Ярцеву и вдруг вспомнил, как шли они друг за другом по сучковатому стволу.
– Подожди, – сказал он, и Витя быстро обернулся.
– Что?
– Скажи… вашему командиру… – Толик переглотнул. – Он, конечно, смелый и вообще… И все вы тоже. Но если человек тяжесть несет, ему надо помогать, чтобы не сорвался.
– Ты не сорвался, а просто сбежал, – тихо возразил Витя.
– Я не про себя, а про Шурку.
Нет, он не стал плакать, когда вернулся в комнату. Сделалось немного легче от того, что он сумел в чем-то упрекнуть робингудов. Он, Толик, плохой, но и они тоже виноваты… Это было хотя и чахленькое, но все-таки утешение…
Сломанный меч Толик отправил в печку: все равно не починишь, да и зачем он теперь? Хотел сунуть туда же и порванный щит. Не нужна ему теперь эта рыцарская эмблема.
Но в последний момент он передумал.
Увидел в углу щита звездочку и передумал.
Такая звездочка… Как на рукаве гимнастерки… Если сжечь, значит, он, Толик, совсем уже никто? Хуже всех?
Он всхлипнул наконец и начал с сумрачным упорством искать по ящикам конторский клей. Нашел пузырек. Склеил щит по разрыву, придавил к полу, подождал, когда высохнет. Потом, стискивая зубы, прибил щит к сыпучей штукатурке над своей кроватью. Назло робингудам. Назло себе. Назло слезам.
Затем он снова потянулся к листам с главой «Выстрел».
«… Корабль мягко качало. В ящике стола, царапая дерево, ездил туда-сюда пистолет со свинченным курком. Курок испортился еще на Камчатке, когда были на охоте. Давно следовало отдать в починку слесарю Звягину или заняться самому, да все недоставало времени.
Головачев уже который день подряд писал письма. Родным, капитану и даже государю. Чтобы объяснить, почему же такое случилось с ним, с лейтенантом Петром Головачевым… Вначале слова находились с трудом, а потом словно что-то открылось в душе, и фраза за фразой потекли на бумагу.
Качка не мешала привычной руке. Трудно было только попадать пером в горлышко пузырька с чернилами, а затем перо быстро бежало по бумаге, выводя слова боли и упреков.
В самом деле! Разве не виноват капитан, что затевал ссоры с Резановым? Не будь тех ссор, не ожесточилась бы душа Резанова, не покинул бы он «Надежду», не оставил бы Головачева.
А офицеры? Разве за добрыми словами не прятали они затаенной злости? А господа ученые? Разве на пути в Зондском архипелаге не ощутил однажды Головачев в своей тарелке едкой горечи, какая бывает в отравленной еде? Кто, кроме доктора Эспенберга, мог подсыпать порошок? Сумасшедшая мысль? Как знать…
Отрывочные воспоминания о случайных словах и непонятных взглядах, о подозрительных фразах теперь складывались в ясную картину. Он, Головачев, был лишний на корабле, его ненавидели и боялись. И дружбы с Резановым простить не могли.
Что же, господа, вы увидите, как поступает в таких случаях человек чести. Пусть будет вам это и упреком и возмездием. И ему тоже.
Испытывая облегчение, будто кончил тяжелую работу, Головачев надписал конверты, перевязал и положил в ящик с пистолетом. Затем вышел на палубу.
Здесь он увидел Шемелина.
– Слава Богу, я все теперь кончил, – сказал он, улыбаясь.
– Что же такое вы кончили? – спросил Шемелин. – Конечно, писали что-нибудь?
– Да, писал. Но теперь уже устал и больше писать не буду… – Головачев опять улыбнулся.
– Как же не будете? – засмеялся Шемелин. – Вот почти перед глазами нашими лежит остров Святой Елены. Там вы, без сомненья, найдете новые предметы, достойные вашего пера.
– Может быть, и так, – вздохнул лейтенант и отошел.
Шемелин смотрел вслед ему с беспокойством. Он помнил вечер, когда корабль находился против мыса Доброй Надежды. Тогда Головачев передал Федору Ивановичу пакет с бумагами и просил сохранить до Кронштадта. Сказал, что здоровье его расстроено и мало надежды вернуться домой.
Шемелин упрекнул его за столь печальные фантазии, но Головачев ответил, что передал пакет лишь на всякий случай.
– А бюст свой мне отдали тоже на всякий случай? Кстати, что за странная приписка на пакете? «Бюст мой старшему по чину принадлежит». Кому же это?
– А вы не догадались?
– Уж коли вы, не дай Бог, в самом деле умерли бы, то кому же его отдать, как не вашим родителям?
Головачев покачал головой. Шемелин высказал еще несколько догадок, затем недоуменно развел руками.
– Он – для Николая Петровича Резанова, – тихо сказал Головачев.
Шемелин изумился:
– Да ему-то на что? Неужели думаете вы, что записаны в вельможеские друзья?
– Не думаю, – усмехнулся Головачев. – Но он поймет.
Николай Петрович Резанов не узнал об этом разговоре и не получил бюста. Зимой 1807 года, после плаваний и приключений в Русской Америке и Калифорнии, он возвращался в Санкт-Петербург через Сибирь, простудился и умер. Могила его в Красноярске. Далеко-далеко от другой русской могилы, что затерялась на острове Святой Елены.
… Остров встал из моря суровым нагромождением утесов, и среди этих громадных и сумрачных скал городок Сент-Джеймс, лежащий в узкой долине, казался милым и уютным.
Увидев его, Головачев ощутил спокойствие и даже беззаботность. Словно маленький кадет, которому судьба подарила лишний день каникул. Как будто сперва решено было ехать из родного дома в корпус сегодня и вдруг перенесли отъезд на завтра. Вещи уложены, забот никаких, а впереди еще целый день. Можно не спеша побродить по любимым местам, осмотреть все с ласковой грустью, посидеть в гостиной, где громко тикают на камине старые часы с бронзовыми завитушками. Полистать в отцовском кабинете тяжелые, похрустывающие от старости книги…
Так и сейчас.
Съехав на берег, ходил Головачев по тихим улицам один и со спутниками: с офицерами, с Шемелиным, с доктором Эспенбергом (забывши недавнюю ссору с ним и упреки в попытке отравления). Был спокойно-весел. С улыбкой рассказал Федору Ивановичу, как видел в окно одного дома молодую мать, которая забавно играла с девочкой-малюткой. Признался, что детей он очень любит. В доме у майора Сайла, где Крузенштерн снял квартиру и офицеры были в гостях, Головачев, как мальчик, возился с хозяйскими ребятишками, бегал с ними по комнатам, играл в прятки. Особенно много веселился он с пятилетней девчушкой Джесси: вертел ее на руках, болтал с ней, угощал конфетами…
Следующим утром, в последнем письме, написал он, что именно эта девочка подарила ему еще день жизни…
Когда ясное небо уже было испещрено звездами и теплый ветер мягко трогал деревья, Головачев вернулся на «Надежду». По-прежнему спокойный и ласковый со всеми. С ночи заступил он на вахту и был на ней до восьми утра.
Утром седьмого мая, когда многие уже поднялись на палубу, а Крузенштерн съехал на берег, Головачев весело разговаривал со всеми, кого видел, шутил с Шемелиным, подталкивая его под бока.
– Да полно вам, – добродушно ворчал Федор Иванович. – Идите играйте вон с молодыми.
Головачев смеялся.
В восемь часов он прошел к себе в каюту.
День каникул был окончен, ночь тоже прошла, наступило утро прощания. И тяжелая тоска разом упала на Головачева. Как в давние времена при прощании кадета Пети с домом.
… Остались считанные минуты. Лошади уже поданы к крыльцу, и, чтобы сократить неизбежную и давящую до слез печаль, Петя начинает торопить время. Пусть уж скорее все кончится. И тоска эта кончится… Он уныло топчется на крыльце, пока дворня укладывает в бричку баулы. Брат, которому надоела деревня и который рвется в корпус к товарищам, устроился уже в коляске. Пора и ему, Пете. Скорее уж – проглотить комок слез – и в путь…
Он вынул из ящика пистолет.
Тяжелый кремневый пистолет был заряжен еще со времен Камчатки. Так и не выстрелил, когда отвалился курок. Но сейчас курок был не нужен. Фитиль надежнее, не случится осечки».
… «Не надо!» – отчаянно подумал Толик.
Он знал, что этослучится. Случилось сто сорок два года назад. Но все-таки надеялся на чудо.
«Не надо…»
«Не надо!» – мысленно крикнул себе Головачев.
Тот маленький Петя крикнул на крыльце: «Не хочу уезжать!» Он качнулся назад, к двери.
Вбежать в родные комнаты, остаться в них навсегда! Вцепиться в столбики перил на лестнице, в шкаф, в кровать. Стиснуть закаменевшие пальцы, чтобы не оторвали, не увели!..
Но все равно уведут. Уговорят, заставят. Скажут: «Надо». Никуда не спрячешься, никуда не уйдешь от этого железного «надо». Он, задержав всхлипы, последний раз обнимает маменьку и отца, на секунду утыкается лицом в грудь старой няньке и деревянным шагом идет к бричке…
Непослушными пальцами Головачев оторвал от платка полоску и скрутил в жгут. Выбил из кремня искру. Фитиль затлел. Головачев помахал им в воздухе. Появилось странное ощущение: будто не он все это делает, а кто-то другой. Он же смотрит на этого другого и снисходительно усмехается.
С этой усмешкою Головачев сел на стул между койкой и комодом. Голова гудела от торопливо выпитой бутылки ликера.
Головачев уперся правым локтем в комод, а ствол поднес к губам. Левой рукой придвинул фитиль к затравке…»
… Толик будто ощутил на губах вкус холодного, пахнувшего пороховым нагаром железа (так пахли стволы у охотничьего ружья Дмитрия Ивановича).
«Не надо! Не…»
Толик полчаса лежал ничком, и в ушах звенело от тишины, как от прогремевшего выстрела.
Потом он сказал лейтенанту Головачеву:
«Зачем ты это сделал?»
Головачев ответить не мог.
«Запутался, да? – зло спросил Толик. – Значит, если человек запутался, сразу пулю себе в глотку?»
Молчал лейтенант, похороненный с воинскими почестями на острове Святой Елены. Не было его. И не было тех, кто его знал и мог хоть что-то объяснить.
Что поймет посетитель старого островного кладбища, когда прочитает надпись на камне?
Изнемогъ подъ горестной своей судьбою
Петръ Головачевъ, второй лейтенанть русскаго фрегата Надежды.
Майя 7-го дня 1806 года. Возраста 26-ти лђтъ.
Да почiетъ прахъ его в мирђ и тишингђ
«Ну а я-то при чем?!» – крикнул себе Толик. Но едкое чувство виноватости не прошло.
«Я тоже запутался, – понял Толик. – Этим мы похожи…»
Подошел Султан, вопросительно махнул хвостом.
– Нет, – сказал Толик, – не бойся. Я стреляться не буду. Черта с два…
Но что же все-таки делать? Как снять с души эту ржавую корку вины? С кем посоветоваться?
«С Кургановым, – подумал Толик. – Отнесу ему повесть и заодно все расскажу. Он поймет…»
Стало легче. Толик встал. Поднял с пола молоток и еще раз ударил по гвоздям, которые держали на стене щит с эмблемой. Так ударил, что вдавил картон в штукатурку.
Потом он взял Султана и пошел с ним купаться. Не на Военку, а к другой запруде, у моста. Здесь он повстречал вернувшегося в город Назарьяна. Они долго бултыхались в теплой мутноватой воде.
ФЕНИКС
Вернулся Толик поздно. Получил за это от мамы легкую нахлобучку, подурачился с Варей и почувствовал, что все в жизни встает на свои места. Не такая уж она плохая, жизнь-то…
Но когда он лег, опять подкрались беспокойные мысли. Они боятся подползать, пока человек движется, занимается делами. А как ляжет – опутывают клейкой паутиной…
И пускай бы тревожные, но отчетливые, такие, чтобы можно было разобраться. А то ведь путаница. Про грозу и самолет, про пистолет без курка, про порванный картон с эмблемой. Про Головачева, про Шуркин рюкзак. И весь этот клубок ворочается, как в густом киселе, в ощущении вины и смутного страха.
Сон иногда накрывал Толика, но и во сне было не легче. Толик видел, как вдоль строя английских солдат, опустивших к земле штыки, движется черный бархатный балдахин. Позади идут офицеры «Надежды», держа под мышками треуголки. Лысый, с белыми бакенбардами доктор Эспенберг тихо говорит Крузенштерну:
– Иван Федорович, вы же ни в чем не виноваты. Он был болен, вот и написал такое письмо. И не вам одному… Можно скорбеть о погибели, но обвинять себя нет никакой причины…
Крузенштерн молчит. Он знает, что причина есть, хотя еще и не разобрался в ней. И оттого, что не разобрался, особенно тяжело. Тот же клубок мыслей, что и у Толика.
Крузенштерн оборачивается к Толику:
– Ладно, я виноват. Но он-то зачем так? Тоже бросил экспедицию. Резанов бросил, он бросил…
Толик сжимается – сейчас Крузенштерн скажет: «И ты!»
Но Иван Федорович ничего не говорит больше, берет его за руку и ведет обратно. Они поднимаются на палубу «Надежды». Паруса неподвижно и туго надуты, хотя корабль стоит у пристани… Но он недолго стоит. Крузенштерн кладет руку на штурвал, и «Надежда» начинает скользить в вечерней тишине.
Она не над водой скользит, а над булыжными мостовыми. Вдоль старых домов, где зажигаются желтые окошки. И Толик видит, что это не Сент-Джеймс, а Новотуринск. Знакомые улицы – Ямская, Уфимская, Запольная. Только желтые акации разрослись в громадные деревья. Мачты и реи цепляются за ветки с перистыми листьями и стручками. Подсохшие стручки лопаются, семена-горошины сыплются дождем и стучат по твердым выпуклым парусам.
… Это мамина машинка стучит. Маме надо как можно скорее допечатать последние листы «Островов в океане».
Мама печатала и утром. Сквозь сон Толик услышал рассыпчатый треск «Ундервуда».
Просыпаться окончательно и вставать не хотелось. Опять скребло в горле, и тупая боль вдавливала голову в подушку. Толик в полудреме томился страхом, что его сейчас заставят подняться и пошлют за водой, или в магазин, или на рынок. Нет, не подняли, не послали. Хорошо-то как…
Лишь в десятом часу, закончив печатать, мама сказала:
– Вставай, все равно уже не спишь. Мы с Варей уходим, у нас масса дел… Картошка на сковороде, молоко в кухне на подоконнике…
– Угу…
– Поешь, а потом разбери и разложи по экземплярам последние листы, я все напечатала.
– Ага…
– Не «угу» и не «ага», а вставай… Отнесешь работу Арсению Викторовичу. Не тяни, он просил поскорее…
Мама с Варей ушли. Толик побрякал умывальником, смочил глаза и нос. Поковырял вилкой жареную картошку. Есть не хотелось, под желудком тяжелым комком шевелилась тошнота.
Толик побрел к столу с машинкой. Здесь лежали последние страницы повести, штук тридцать. Толик брал сложенные вместе три листа, прочитывал верхнюю страницу, убирал копирку и раскладывал листы по трем папкам.
Он зачитался и забыл про боль в горле и тошноту.
… «Надежда» вернулась в Кронштадт, где уже стояла пришедшая двумя неделями раньше «Нева»… Пробежали годы… Вышли книги о первом плавании россиян вокруг земного шара. Вышел знаменитый «Атлас Южного моря», составленный Крузенштерном. Другие русские капитаны уже не единожды совершали кругосветные плавания. Однако первые – всегда первые, им особая слава и честь. Эта слава до конца дней будет с Крузенштерном.
Но слава – она как блеск парадных эполет, более заметна другим, чем самому. А для самого человека важнее славы память.
В памяти же, кроме побед и подвигов, – горькие ошибки и утраты. Есть ошибки, в которых никто не усмотрит вину капитана. Но не будет и оправдания, потому что он не может оправдать себя сам. Да и надо ли оправдываться? Что было, то было. Он не привык прятаться ни от опасностей, ни от чужих упреков, ни от собственной совести.
А в памяти – острова. Тенериф и Святая Екатерина, Нукагива и легендарный, так и не найденный (но столько раз словно виденный наяву) Огива-потто… Гавайи, Япония, Курилы, Сахалин… И остров Святой Елены, где на маленьком кладбище камень с непривычными для местных жителей русскими буквами. Самая горькая память, самый тяжелый упрек.
Ну а разве он, капитан Крузенштерн, мог знать, что все так кончится? Разве не пытался утешить и успокоить второго лейтенанта «Надежды»?
«Вы все-таки оправдываетесь, господин капитан-лейтенант… господин контр-адмирал! Зачем?»
«Я не оправдываюсь. Я просто до сих пор не могу понять причину…»
Острова – как люди. Люди – как острова. Мало увидеть остров в океане и обозначить его координаты. Надо знать, что в его глубине. Надо изучать долго и старательно. Лишь тогда можно сказать: открыл.
А всегда ли есть на это время? Мир велик, путь далек, и ветер гонит корабли мимо новых островов. Зачем? Так ли уж важно обойти вокруг света? Не важнее ли один – единственный остров изучить до конца? А то получится, как с Сахалином: до сих пор в глубине души гложет сомнение – есть там песчаный перешеек или нет его?
Это потом узнают в точности другие капитаны. А он? Ему уже не водить корабли. Седеет голова, болят глаза, тяжкими перебоями заходится иногда сердце… Особенно как сегодня… О чем печалиться, разве мало плавал? Но порою приходит тоска по туго надутым парусам – белым с голубыми отблесками от синевы южного моря и неба. И по штормовому свисту в такелаже.
И, несмотря на все горечи и ошибки, вновь зовут к себе дальние острова – те, что встают из-за горизонта острыми утесами, вырастают на глазах и плывут, плывут навстречу…
Нет, все это позади. Другие теперь заботы. И другой у него «корабль» – вот этот корпус, где полтысячи мальчишек готовятся стать новой славой Российского флота. Каждый из них – словно остров неразгаданный. Не пройти бы мимо, не просмотреть, не ошибиться. Чтобы не случилось беды… И чтобы не болела потом душа, как болит сегодня из-за Егора Алабышева, который получил нынче первый горький урок несправедливости и боли.
Малыш… Как он сказал о Фогге: «Да! Вызову».
«Дуэлями фогтов не уничтожишь, Егорушка. Их много… Они крепко напустили себе в штаны два года назад, когда мятежные офицеры вывели на Сенатскую площадь свои полки и гвардейский флотский экипаж, но быстро эти фогты осмелели опять. Повстанцами – храбрыми и чистыми душою людьми – будет потом гордиться Россия, однако они не добились пользы. Кто же добьется? И что надо делать?.. Я не знаю. Может быть, Егор Алабышев будет знать, когда вырастет? Или не он, а только внуки его?
В одном я уверен: вырастет Егор Алабышев смелым и честным человеком. И добрым. Никогда никого не предаст. Будет опорою многим людям и защитником своей стране. Для того я здесь. И на то положу свои силы.
Расти, мальчик. У тебя свои острова…»
Толик закончил главу – это были страницы, которые в июне читал ему Курганов. Но это был еще не конец. На следующем листе увидел Толик слово «Эпилог».
Толик прочитал начало эпилога, удивляясь, что речь идет совсем о других временах и людях. Нетерпеливо отложил прочитанный лист, снял со второго экземпляра копирку… и обомлел.
Бумага была чистой. Зато изнанка отложенного листа чернела отпечатанными строчками! Перевернутыми, как в зеркале… Значит, вчера он разложил копирку не той стороной! О, идиот!
Так уже случилось однажды, но тогда мама это быстро заметила. А сегодня торопилась, и вот…
Ох, что будет! Во-первых, от мамы влетит (и правильно, так ему и надо!). Во-вторых, мама сказала, что придет только вечером; когда же Арсений Викторович получит конец повести? Ведь копирка-то у всех листов перевернута, до самого конца!
Сколько их до конца-то?.. Ой, полтора десятка! Для мамы – почти три часа работы…
Вот уж правда: если пошли несчастья, то одно за другим.
Но ведь он же вчера решил не поддаваться. И щит прибил к стене с такой силой… Пятнадцать страниц перепечатать – это, конечно, нелегкая работа. Он не умеет быстро, как мама. Но… ведь впереди целый день. Лишь бы успеть до маминого прихода и не наделать ошибок…
Нет, он стучал на машинке не так уж медленно. Каждая буква отдавалась в голове болезненным толчком, а в горле словно засел шероховатый кубик (сколько ни глотай – не исчезает), и все же Толик печатал с увлечением: он одновременно и дочитывал повесть. Он специально не разрешил себе читать в обгон перепечатанных строчек, чтобы не терять потом интереса. И пальцы, торопясь за словами, метались по трескучим кнопкам все быстрее…
К пяти часам он кончил. Посидел, опустив руки.
Исправил карандашом на последней странице ошибки…
Перечитал последние строчки. Было грустно, потому что конец повести оказался суровым. Но в суровости была гордость – оттого, что есть сильные и бесстрашные люди… И в печали у Толика не было тоски, а было упрямство.
Он опять постарался проглотить деревянный кубик. Толчком поднялся со стула. Готовые листы разложил по трем папкам. А испорченные… Улыбнувшись, он отодвинул в подставке «Ундервуда» тугую планку, согнул листы пополам и сунул в щель. Когда-нибудь он достанет их и покажет маме: «Смотри, что получилось. И допечатал я «Острова в океане» сам…»
Сейчас надо отнести конец повести Арсению Викторовичу. Но сначала – полежать. Недолго, минут пятнадцать. Чтобы ноги стали не такие вялые, а в голове так не стреляло. А то прикроешь глаза, и по векам скачут черные мячики и лопаются с оранжевыми вспышками. Словно круглые орудийные бомбы на севастопольских бастионах, только беззвучно, как в немом кино…
Пришла мама, тронула Толькин лоб, ахнула.
– Я сейчас, – пробормотал он. – Я быстро встану…
– Варя, дай градусник!
Ничего страшного не случилось. Ни дифтерита, ни воспаления, ни тифа, ни даже кори… Температура держалась два дня, а потом болезнь пропала, словно и не было ее.
Ольга Сергеевна, знакомый врач из детской поликлиники, приходила дважды. Во второй раз она сказала:
– Перекупался, перегрелся. Такое с мальчишками бывает. А возможно, еще и перенервничал из-за чего-то. Было?
– Кажется, не было, – с сомнением отозвалась мама. И посмотрела на Толика. Он молчал.
Когда Ольга Сергеевна ушла, Толик сказал:
– Ой, а повесть-то надо отнести Арсению Викторовичу!
– Здрасте! Я еще вчера отнесла.
– Три экземпляра?
– Как ты надоел мне с этим третьим экземпляром! Я тебе сказала: разбирайся с ним сам. Вот поправишься – и неси.
– Я уже поправился!
Но мама на всякий случай еще два дня держала его дома.
Нет, не считал Толик большим грехом, что вместо двух экземпляров повести получилось три. И когда шел к Арсению Викторовичу, успокаивал себя: «Что тут плохого? Я же отдам и все объясню…» Но объяснять-то придется про обман. А даже самый маленький обман – все равно свинство. Все равно за него стыдно. Особенно сейчас, когда всякую свою вину Толик почему-то связывает с тем случаем. С проклятым самолетом без крыльев… Будто все, что он, Толик, делает плохого, валится в одну большую черную копилку. И даже то, что никогда не делал. То, что было давным-давно… Думаешь о «Надежде» и острове Святой Елены, а в какие-то щелки лезут мысли о самолете…
И Толик даже не удивился, когда встретил на своем пути, в квартале от дома Курганова, робингудов. Это было как бы продолжение его мыслей.
Робингуды шли шеренгой. По всей ширине крепкого дощатого тротуара. У Толика на секунду радостно затеплело сердце. Будто ничего не случилось! Будто он спешит к своимробингудам и повстречал их так удачно, и все сейчас будет хорошо.
Но тут же увидел он прищуренные глаза Наклонова, ухмылки Мишки и Семена, ехидное лицо Люськи. И Рафика, глядевшего с каким-то охотничьим любопытством (или показалось?).
Витька смотрел виновато и напряженно. А Шурка – тот вообще не глядел на Толика: потупился и водил ботинком по доскам, когда вся шеренга остановилась.
Толик тоже остановился. Не пробиваться же через робингудовской строй! Это будет уже драка. А обходить их по канаве с застоявшейся зеленой жижей или лезть голыми ногами в чертополох у забора – противно и унизительно.
Олег сказал холодно и лениво:
– А, Липкин…
– Почему Липкин? – хмуро спросил Толик.
– А кто же ты? Когда мы тебя первый раз поймали, ты что сказал с перепугу? «Я Липкин…» И сейчас такой же, опять с папочкой идешь.
– А вы опять думаете, что в ней секретные сведения про вас, – не удержался Толик, хотя и понимал: дразнить бывших друзей опасно.
– Нет, не думаем, – сказал Наклонов. – Из тебя даже и шпион не получится. Для этого тоже смелость нужна…
– А из тебя она вся вытекла, когда ты трусы замочил в самолете, – закончил Семен и гоготнул.
У Толика в глазах защипало от стыда и бессильной злости. Но он постарался остаться спокойным. Это все, что он сейчас мог.
– Зато вы храбрые, – сказал Толик. – Шестеро на одного.
– На тебя, что ли? – искренне удивился Олег. – Кому ты нужен? Пожалуйста, гражданин Липкин, идите своей дорогой. – Он сделал плавный жест, и шеренга расступилась. Встали в два ряда по краям тротуара.
И Толик, закусив губу и глядя перед собой, прошел сквозь строй.
Он был уже в пяти шагах от робингудов, когда услышал тонкий Шуркин голос:
– Толик, а ты разве не к нам шел?
– Цыц! – тут же сказала Шурке Люська. Но Толик уже обернулся. Со смесью обиды, стыда и… надежды.
– Я?.. К вам?
Олег с коротким зевком проговорил:
– Вообще-то, если ты придешь, мы можем рассмотреть твой вопрос.
– Ага… – ухмыльнулся Мишка Гельман. – Только пускай клятву даст больше не дрейфить и не подводить. Как Шурка…
– Клятву? Это, что ли, с кирпичом над макушкой? – понимая, что все кончено, сказал Толик. – Много хотите. Я к вам в рабы не записывался.
– Ну и гарцуй отсюда, – подвел итог Олег.
Толик сделал равнодушно-презрительное лицо и пошел, не оглядываясь. И прижимал к боку изо всех сил папку.
Сзади вдруг по-разбойничьи свистнули (видимо, Семен: он только и умел одно делать хорошо – свистеть вот так). Толик вздрогнул в душе, но не оглянулся, не ускорил шага.
Арсений Викторович долго не открывал. Постучав третий раз, Толик с огорчением решил, что Курганова нет дома. И лишь тогда услышал за дверью шаркающие шаги.
Курганов показался Толику больным. Был он в свитере и шлепанцах из обрезанных валенок. С помятым лицом и сумрачно-рассеянными глазами.
– А, Толик Нечаев… – сказал Курганов странно, с медленным вздохом. – Заходи. Я недавно про тебя думал.
Толик встревожился. Сперва решил даже, что Курганов опять выпил. Но нет, запаха не ощущалось нисколечко.
Настроение Курганова было непонятное, и Толик не решился сразу говорить о третьем экземпляре. Он оставил его в сенях – незаметно сунул за кадушку у дверей. И сразу подумал, что это глупо: Арсений Викторович мог заметить папку, еще когда отпирал дверь. Теперь спросит: «Что ты мне принес?»
Нет, ничего он не спросил. Кивнул на табурет:
– Садись… – И сам тяжело сел на заскрипевшую кровать.
В непонятно-беспокойном молчании Толик оглядывал комнату. Все было как раньше: солнечно, просторно. Смотрел со стены Крузенштерн, привычно стучал хронометр. И все же чувствовалось что-то неуютное. Толик скоро понял что! Пахло остывшими углями и золой. И точно – в камине чернели головешки и светлел серый пепел. Из-под пепла блестело стеклянное донышко. Наверно, Курганов не спал ночь, сидел у огня. Может, не давали покоя всякие мысли? О дочери Лене вспоминал, которая не пишет? Или разные тяжелые случаи из своей жизни? Толик догадывался, что случаев таких было немало.
Словно услыхав мысли Толика, Курганов сказал глуховато:
– Ты на меня не обращай внимания, сегодня я такой… невыспавшийся и хворый. Видно, стариковская бессонница…
– Я понимаю, – кивнул Толик. Догадка его оказалась правильной, и от этого тревога за Курганова сделалась меньше.
– Что ты понимаешь? – ласково и грустно улыбнулся Курганов.
– Ну, когда не спится и мысли разные… Как колючая проволока в голове.
– Господи, а у тебя-то с чего? – тихо сказал Арсений Викторович.
– А из-за всего… Это трудно… Я не знаю, как сказать.
– А ты скажи, как получится. Как думаешь…
– Но… я думаю совсем глупо, – жалобно усмехнулся Толик.
Курганов молчал.
– Ну, совсем глупо, – прошептал Толик. – Мне такое кажется… Будто я виноват, что Головачев застрелился.
Курганов мигнул. Нахмурился. Потискал подбородок.
– Это не глупо. Так бывает… Может быть, ты и в самом деле в чем-то виноват?
– Ну… в чем-то, наверно… – насупленно признался Толик (раз уж пришло время признаваться!). – А Головачев-то при чем?
– Кто знает… Может быть, твоя вина похожа на его вину?
– На его вину? А разве он виноват?
– А разве нет? Ты подумай. И про него, и… про себя.