Текст книги "Смех в темноте [Laughter In The Dark]"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Владимир Набоков
Смех в темноте
(Laughter In The Dark)
1
В Берлине, столице Германии[1]1
В Берлине, в столице Германии… – Вce начало главы 1 до слов «Какое дело?», произнесенных Элизабет, написано Набоковым заново. Русская версия романа начиналась с подробного описания истории выдвижения карикатуриста Роберта Горна (Рекса) и персонажа его нашумевшей серии рисунков, морской свинки Чипи. Горн набрел на идею благодаря ученому-физиологу, противнику опытов над животными. Это придуманное существо стало тиражироваться в киномультипликациях и многочисленных детских игрушках. Упоминались имя киноактрисы Дорианны Карениной, снявшейся в рекламном ролике, где был обыгран образ Чипи, и судебный иск Горна к снявшей его фирме. Кречмар (Альбинус) появлялся в качестве эксперта, котором следовало дать заключение о том, кто является главным персонажем фильма – актриса или морская свинка.
Такое начало, видимо, показалось Набокову неудачным. Во-первых, оно было слишком затянутым, во-вторых, фокусировало читательское внимание на второстепенных персонажах вместо того, чтобы направить его на предшественника Альбинуса – Кречмара. Набоков исключил отсюда упоминания о Дорианне Карениной, зато ввел писателя Удо Конрада, которому суждено сыграть решающую роль в развитии событий. Кроме того, во второй версии уже в главе 1 кое-что говорится о складе характера и личных качествах Альбинуса, претендующего на роль эксперта и ценителя искусства, но демонстрирующего удивительную эстетическую слепоту, соответствующую его назревающей слепой страсти и предстоящей слепоте физической.
Устранение Чипи как из начала, так и из всего текста произведения вызвано, скорее всего, противоречиями, которые морская свинка вызывала в читательском восприятии характера Рекса (Горна). Как создатель Чипи художник-карикатурист мог показаться комической фигурой, тогда как по сути своей он жестокий садист.
[Закрыть], жил да был человек по имени Альбинус[2]2
Альбинус – Переименование Бруно Кречмара в Альберта Альбинуса изменило «цветовую окраску» имени (Бруно означает «темный», а Альбинус – «белый»). Как признается писатель в «Память, говори», фамилия Кречмар принадлежала реально существовавшему немецкому ученому-энтомологу, открывшему бабочку, которую, как мнилось в десятилетнем возрасте Набокову, открыл он сам. Ошибка эта вскоре прояснилась. Впрочем, в КО Набоков сквитался с первооткрывателем ночницы. В англоязычной же версии романа, изменив фамилию персонажа, Набоков соотнес его с белым мотыльком.
[Закрыть]. Он был богат, добропорядочен и счастлив, в один прекрасный день он бросил жену ради юной любовницы; он любил, но не был любим, и жизнь его завершилась катастрофой.
Вот суть нашей истории, и на этом можно было бы поставить точку, да одно мешает: рассказав ее, мы извлечем определенную пользу и испытаем немалое удовольствие; пусть на могильной плите достаточно места для оплетенной мхом краткой версии человеческой жизни, дополнительные детали никогда не помешают.
Так уж вышло, что однажды вечером Альбинуса посетила прелестная идея. По правде говоря, она не вполне принадлежала ему и была подсказана одним местом у Конрада[3]3
Конрад – См. вступительный комм. к роману.
[Закрыть] (не того знаменитого поляка, а Удо Конрада, автора «Мемуаров растяпы» и еще одной вещицы о пожилом фокуснике, испытавшем наслаждение от своего прощального выступления). Как бы там ни было, Альбинус воспринял эту идею как свою собственную, потому что влюбился в нее, играл с нею, потом с нею свыкся, а что еще нужно, чтобы обрести законную собственность в свободной сфере духа. Будучи художественным критиком и знатоком живописи, он часто развлекался, представляя под пейзажами и лицами, которые сам он, Альбинус, встречал в реальной жизни, подпись того или иного Старого Мастера, и тогда получалось, что жизнь его – картинная галерея, все экспонаты которой – очаровательные подделки. И вот как-то вечером, когда Альбинус надумал дать отдохнуть своему ученому уму и написать небольшое эссе (не Бог весть какое блестящее, так как человек он был умеренно даровитый) о кинематографическом искусстве, ему в голову пришла прелестная мысль.
Связана она была с цветной мультипликацией, которая только-только заявляла о себе в те годы. Как заманчиво, подумалось ему, использовать этот метод и, взяв какую-нибудь хорошо известную картину фламандской школы, сперва воспроизвести ее на экране во всем буйстве красок, а затем оживить – и тогда движения и жесты, запечатленные на полотне в статическом состоянии, разовьются в полном соответствии с законами гармонии; допустим, мы видим таверну, где мелкие людишки жадно пьют за деревянными столами, и кусочек солнечного двора, где ждут оседланные лошади, – и тут все вдруг оживает, одетый в красное старичок опускает кружку, девушка с подносом вырывается из чьих-то пытающихся ее обнять рук, а курица начинает клевать. А ведь картину можно и развивать, выведя маленькие человеческие фигурки на природу, – ландшафт кисти того же мастера, где, вероятно, как всегда, коричневое небо, и замерзший канал, и люди на причудливых коньках, которыми пользовались в те стародавние времена, выписывающие старомодные восьмерки, подсказанные полотном; или же мокрая дорога в дымке тумана и пара всадников: они возвращаются в ту же таверну и постепенно приводят за собой все фигурки и все краски, и те занимают одна за другой положения, в которых находились прежде, всадники водворяют их, так сказать, по своим местам, после чего с первой картиной можно расстаться. А потом можно было бы так же испробовать итальянцев: на расстоянии виднеется голубой конус горы, вьется излучистая бело-восковая тропинка, и маленькие пилигримы взбираются вверх по ней. Можно взять и религиозные сюжеты, хотя только такие, где много мелких фигурок. Художник-постановщик должен не только обладать основательными знаниями о данном живописце и его эпохе, но и способностью избегать противоречий между теми действиями, которые будут представлены в фильме, и теми, что зафиксированы старым мастером. О да, сделать подобное вполне возможно. А цвета… они должны быть несопоставимо более замысловатыми, чем в обычной мультипликации. Какую повесть можно поведать, повесть об особом видении художника, о счастливом странствии глаза и кисти, можно создать мир, соответствующий манере мастера, насыщенный тонами, которые нашел он сам!
Некоторое время спустя Альбинусу случилось переговорить об этом с одним кинорежиссером, но последнего его идея не взволновала: он сказал, что она потребует исключительно тонкой работы, придется заниматься усовершенствованием метода мультипликации и на все, вместе взятое, уйдет прорва денег; по его словам, подобная фильма, учитывая исключительную трудоемкость ее исполнения, едва ли получится особо длинной, будет идти считанные минуты, – но и за такой краткий срок успеет до смерти утомить большинство зрителей и вызвать всеобщее разочарование.
Как-то потом Альбинус обсудил ту же проблему с другим кинематографистом, и тот тоже отнесся к ней насмешливо.
– Мы могли бы начать с чего-нибудь попроще, – сказал Альбинус, – с оживающего витража, герба, пары святых.
– Боюсь, ничего не выйдет, – возразил собеседник. – Мы не можем себе позволить рисковать с экстравагантными фильмами.
Но Альбинус все никак не хотел расставаться со своей идеей. И вот однажды кто-то рассказал ему об умном парне, Акселе Рексе[4]4
Аксель Рекс – Фамилия художника вызывает «королевские» ассоциации (лат. rex – король) и соотносится с набоковским представлением о художнике как «одиноком короле». В имени Аксель (Axel) скрывается намек на жестокость его носителя (axe по-английски «топор»), его способность бесстрастно, даже садистически обходиться с ближними. Этот скрытый «топор» обыгрывается позднее. Не исключено, что Набоков мог переименовать Роберта Горна в Акселя Рекса, прочитав нашумевшую книгу «Замок Акселя» (Axel’s Castle, 1931) критика и литературоведа Эдмунда Уилсона, который «на примере творчества У. Б. Йейтса, Дж. Джойса, Т. С. Элиота, Г. Стайн, М. Пруста и П. Валери одним из первых в западном литературоведении проследил взаимосвязь между натурализмом, а также символизмом последней трети XIX в., с одной стороны, и модернизмом 1920-х гг. – с другой. Символизм воспринимается Уилсоном в качестве культурологической реакции на новое столкновение между „классикой“ (универсальным функционализмом позитивизма с его пафосом беспристрастной научности) и „романтикой“ (ассоциативность, „музыкальность“, мимолетность лично подсмотренного мгновения)» (Писатели США. М., 1990. С. 481). Как отмечает С. Карлински в предисловии к тому переписки Набокова и Уилсона, после опубликования «Замка Акселя» Америка не могла уже игнорировать «скучную» прозу Пруста, «порнографические» писания Джойса или «нелепые» тексты Стайн.
Еще один смысловой оттенок имени Аксель, возможно, связан с ролью «режиссера» того страшного спектакля, который разыгрывается «в постановке» Рекса на глазах у читателя. Он выступает в роли того стержня, той оси (англ. axis), вокруг которой вращаются все события.
[Закрыть], который блестяще воплощает любые чудачества, – так, например, он сделал декорации для персидской сказки, которые привели в восторг парижских интеллектуалов, но разорили продюсера, финансировавшего постановку. Альбинус постарался разыскать Рекса, но выяснилось, что тот только что вернулся в Соединенные Штаты, где рисовал карикатуры для иллюстрированной газеты. Некоторое время спустя он все-таки нашел Рекса, и тот, похоже, заинтересовался.
Как-то в марте Альбинус получил от него пространное письмо, но его поступление совпало с внезапным кризисом в личной (даже чрезвычайно личной) жизни Альбинуса, так что прелестная идея, которая при иных обстоятельствах продолжала бы тлеть, а то вдруг, возможно, нашла бы для себя благоприятную почву, где пустила бы корни и расцвела, странным образом увяла и засохла за какую-нибудь одну неделю.
В своем письме Рекс утверждал, что надеяться заинтересовать Холливудскую публику – дело абсолютно безнадежное, и недвусмысленно предлагал, чтобы Альбинус, будучи человеком состоятельным, сам взялся финансировать свое начинание; и если таковое возможно, то он, Рекс, за соответствующую плату (далее была проставлена фантастическая сумма), при условии, что половину денег он получит авансом, берется подготовить все необходимые рисунки к одной из фильм. Почему бы не попробовать Брейгеля[5]5
Брейгель, Петер старший (1525?–1569) – один из наиболее выдающихся художников фламандской школы, в чьих полотнах соединились воедино реалистические и фантастические элементы.
[Закрыть] – скажем, его «Пословицы», а впрочем, он готов оживить и любой другой холст, если Альбинус остановит на нем свой выбор.
– На твоем месте, – заметил Поль, шурин Альбинуса, добрейший, тучный человек, у которого из нагрудного кармана торчали застежки четы карандашей и четы самоструйных перьев, – я бы рискнул. Обычные фильмы, то есть такие, где воюют и рушатся здания, стоят куда больше.
– Но если тратиться на такую фильму, то потом все окупается с лихвой, а я не получу ничего.
– Мне кажется, что я припоминаю, – сказал Поль, пыхтя сигарой (ужин тем временем подходил к концу), – что ты готов был на гораздо большие расходы – во всяком случае, не меньше того гонорара, который запросил Рекс. Так в чем же тогда дело? Почему-то не вижу у тебя того же энтузиазма, что был прежде. Может быть, ты решил дать отбой?
– Конечно же, нет. Просто меня беспокоит практическая сторона дела; во всем остальном оно мне по-прежнему симпатично.
– Какое дело? – спросила Элизабет.
Эта ее привычка задавать зря вопросы о предметах, не раз в ее присутствии обсуждавшихся, была следствием скорее нервности мысли, чем глупости или непонимания. Часто, задав вопрос, она, еще говоря, еще на разгоне слова, понимала уже, что давно сама знает ответ. Муж хорошо изучил эту привычку, и нисколько прежде она не сердила его, а лишь умиляла и смешила. И он спокойно продолжал, разговор, хорошо зная (и ожидание обычно оправдывалось), что жена почти сразу отвечала сама на свой вопрос. Но теперь в этот именно мартовский день, Альбинус, трепещущий от раздражения, смущения, неприкаянности, почувствовал, что нервы его сдают.
– Что ты, с луны, что ли, свалилась? – спросил он грубо.
Жена бросила взгляд на ногти и примирительно сказала:
– Ах да, я уже вспомнила. Не так быстро, мое дитя, не так быстро, – тут же обратилась она к дочке, восьмилетней Ирме, которая измазалась, пожирая свою порцию шоколадного крема.
– Мне кажется, что всякое новое изобретение… – начал Поль, пыхтя сигарой.
Альбинус, ощущая, как странные чувства овладевают им, подумал: «Какое мне дело до этого Рекса, до этого дурацкого разговора, до шоколадного крема?.. Я схожу с ума, и никто не замечает. Надо затормозить[6]6
Надо затормозить… – Начало фразы предвещает автокатастрофу в главе 32.
[Закрыть], но это невозможно, и завтра я снова пойду в кинематограф и, как дурак, буду сидеть в темноте… Невероятно».
Было это и впрямь невероятно – особенно невероятно потому, что все девять лет брачной жизни он держал себя в руках, никогда, никогда… «Собственно говоря, – подумал он, – следовало бы Элизабет все сказать, или ничего не сказать, но уехать с ней на время куда-нибудь, или пойти к психоаналисту, или, наконец…»
Нет, нельзя же, в самом деле, взять браунинг[7]7
…нельзя же, в самом деле, взять браунинг… – Начиная с этого момента писатель применяет тот же обманный ход, что и в «Лолите», где постоянно намекается на якобы предстоящее (в соответствии с имитируемой фабулой новеллы П. Мериме) убийство Гумбертом нимфетки. Стратегия Набокова-повествователя предусматривает подобное пародирование традиционных для литературы решений. Суть обмана раскрывается лишь в последней главе.
[Закрыть] и застрелить незнакомку только потому, что она приглянулась тебе.
2
Альбинус был неудачлив в любви. Несмотря на привлекательную наружность, он почему-то не извлекал никакой практической пользы из того благоприятного впечатления, которое оказывала на женщин его непритязательная воспитанность, – а ведь было же нечто несомненно привлекательное в его милой улыбке и кротких синих глазах, становившихся слегка выпуклыми, когда он крепко над чем-то задумывался (а так как был он тугодумом, подобное случалось чаще, чем хотелось бы). Был он хорошим собеседником, хотя иной раз мог чуть запнуться, с намеком на заикание, придающим шарм самому банальному высказыванию. И наконец, последнее, но не менее важное (ведь жил он в самодовольном немецком мирке): Альбинус унаследовал от отца солидное состояние; казалось бы, что еще нужно, но все романтические истории увядали почему-то сами собой, раньше, чем он успевал ощутить к ним вкус.
В студенческие годы у него была утомительная связь с пожилой дамой, тяжело обожавшей его и потом, во время войны, посылавшей ему на фронт пурпурные носки, колючие шерстяные фуфайки и длинные, страстные, неразборчивые письма на пергаментной бумаге. Затем была история с женой герра профессора[8]8
Затем была история… – Набоков добавил в СТ фраз о жене герра профессора, зато исключил упоминания о двух других связях. В обеих версиях текста автор подчеркивает неискушенность Альбинуса (Кречмара) в любви, но детали комического толка в СТ смягчаются.
[Закрыть], с которой он познакомился на берегу Рейна; она была довольно хороша собой, если разглядывать ее под определенным углом и при определенном освещении, но столь холодная и робкая, что ему пришлось с нею расстаться. Наконец, в Берлине, незадолго до того как он надумал жениться, была тощая, тусклая женщина с тоскливым лицом, которая приходила к нему ночевать по субботам и рассказывала подробно и длительно все свое прошлое, без конца возвращаясь к одному и тому же, скучно вздыхая в его объятиях и повторяя при этом единственное французское словцо, которое она знала: «С’est la vie»[9]9
«С’est la vie» – Такова жизнь (фр.).
[Закрыть]. Ошибки, промашки, разочарования; прислуживавший ему Амур, похоже, был левшой, отличался безвольным подбородком и отсутствием воображения. Между этими довольно вялыми романами и во время них были сотни женщин, о которых он мечтал, с которыми не удавалось как-то познакомиться; они проскальзывали мимо, оставив на день, а то и на два то самое ощущение невыносимой утраты, которое и позволяет оценить красоту: одиноко застывшее дерево на фоне золотого неба; блики света на изогнутом теле моста; нечто такое, чего не ухватишь.
Он женился, не то чтобы не любя Элизабет, но не испытывая при виде нее той пульсации, тосковать о которой уже даже устал. Это была дочь хорошо известного театрального антрепренера, тонкая, томная, бледноволосая барышня с бесцветными глазами и маленькими, вызывающими жалость прыщиками прямо над крохотным носиком того типа, который английские романистки любят именовать «retroussée»[10]10
retrousée – вздернутый (фр.).
[Закрыть] (отметим эту вторую букву «e», добавленную для пущей надежности). Кожа у нее была так нежна, что от малейшего прикосновения оставались на ней розовые отпечатки, долго потом не проходившие.
Он женился на ней потому, что как-то так вышло. Поездка в горы с нею, ее толстяком-братом и с какой-то необычайно атлетической родственницей, которая, слава Богу, сломала себе ногу в Понтрезине[11]11
Понтрезина – спортивный комплекс для занятий зимними видами спорта в Швейцарии.
[Закрыть], во многом подсобила их союзу. Что-то такое милое, легкое было в Элизабет, так она добродушно смеялась. Они повенчались в Мюнхене, чтобы избежать наплыва берлинских знакомых. Цвели каштаны. Лелеемый портсигар был оставлен в каком-то неведомом саду. Один из лакеев в гостинице умел говорить на семи языках. У Элизабет оказался нежный маленький шрам – след аппендицита.
Она была привязчива, послушна и покойна. Любовь ее была лилейного толка, но изредка вспыхивала ярким пламенем, и тогда Альбинусу удавалось даже поверить, что никакой другой подруги ему не надобно.
Когда же она забеременела, в глазах ее появилось безучастно-удовлетворенное выражение, и казалось, будто она присматривается к тому новому миру, что скрывался в ней самой. Вместо того чтобы, как прежде, небрежно шагать, она теперь старательно заходила вразвалку, пристрастилась к снегу, который жадно ела пригоршнями, быстро сгребая его, когда никто не смотрел. Альбинус из кожи вон лез и присматривал за ней, выводил на затяжные, неспешные прогулки, следил, чтоб она ложилась рано и чтоб шкапы, столы и стулья не пихали ее своими острыми краями, когда она проходила мимо; но по ночам ему снилось, как он идет по знойному пустынному пляжу и видит юную девушку, растянувшуюся на песке, и в этом же сне он испытывал внезапный приступ страха, что жена застигнет его. По утрам Элизабет рассматривала в зеркале шифоньера свой конусообразный живот, удовлетворенно и таинственно улыбаясь. Наконец ее увезли в родильный дом, и Альбинус три недели жил один. Он не знал, что делать с собой. Хлестал коньяк, шалея от двух мрачных мыслей, разной степени черноты, – от того, что жена может умереть, и от того, что будь он чуть посмелее, то нашел бы где-нибудь покладистую девчонку и привел бы ее в свою пустую спальню.
Родится ли когда-нибудь это дитя? Альбинус ходил вверх и вниз по ступенькам длинной, частично побеленной, частично выкрашенной белой эмалью лестницы, где на самом верху в горшке росла безумная пальма. Он ненавидел ее, эту безнадежную белизну больницы, и снующих медсестер с белыми крылышками чепцов, которые все пытались выпроводить его. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал: «Все кончено». У Альбинуса перед глазами появился мелкий черный дождь, вроде мерцания очень старой кинематографической ленты[12]12
…мерцания очень старой кинематографической ленты… – добавленная в скобках вставка свидетельствует об усилении в английской версии романа кинематографических мотивов. Хотя в главе 1 Альбинус мечтал о перенесении на киноэкран оживших холстов старых мастеров, его собственная история развивается скорее в рамках традиций европейских и голливудских мелодрам.
[Закрыть] (1910, похоронная процессия ползет рывками, неестественно быстро движущиеся ноги). Он ринулся в палату. Оказалось, что Элизабет благополучно разрешилась от бремени и родила дочку.
Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик, когда он выдыхается. Скоро, однако, ее лицо обтянулось, а через год она начала говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо унаследовала приглушенный нрав матери. И веселость у нее была тоже материнская – особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно радуется самому себе, тихо дивится собственному существованию, ощущая его комизм. Да, воистину в этом-то его смысл – в смертельной веселости.
И в продолжение всех этих лет Альбинус оставался жене верен, дивясь двойственности своих чувств. Он чувствовал, что, поскольку может любить человека, он любит жену по-настоящему крепко и нежно, и во всех вещах был с ней откровенен – кроме одной: видения о сокровенной, бессмысленной жажде обладания, прожигавшей огненную дыру во всей его жизни. Она читала все его письма, получаемые или отправляемые, любила расспрашивать о подробностях его дел – в особенности связанных с продажей старых темных картин, на которых среди трещин краски с трудом удавалось различить белый круп лошади или сумрачную улыбку. Были и очаровательные поездки за границу, были и прекрасные, нежные вечера, когда Альбинус сидел с женой на балконе, высоко вознесенный над голубыми улицами с их путаницей проводов и дымовых труб, нарисованных тушью на фоне заката, и думал о том, как незаслуженно счастлив.
Как-то вечером (за неделю до разговора об Акселе Рексе), направляясь пешком в кафе, где должен был встретиться с деловым знакомым, Альбинус заметил, что часы у него непостижимым образом спешат (кстати, не впервые) и что у него остается добрый час, нежданный подарок, которым хорошо бы как-то воспользоваться. Возвращаться домой на другой конец города было, конечно, бессмысленно, но сидеть и ждать также нимало его не прельщало: наблюдать за другими мужчинами и их любовницами всегда было ему мучительно неприятно. Он бесцельно бродил по улице и натолкнулся на маленький кинематограф: красные лампочки его вывески обливали сладким малиновым отблеском снег[13]13
…кинематограф: красные лампочки его вывески обливали сладким малиновым отблеском снег. – Цветовая гамма наделяет здесь киномир, в который Альбинусу предстоит погрузиться, той окраской страстей, которой недоставало его сосуществованию с пресной и блеклой Элизабет. В первой версии упомянутый далее рисунок на афише – «(пожарный, несущий желтоволосую женщину)» – не получал дальнейшего развития в тексте (этот мотив разработан в «Прозрачных вещах»). Новая же версия предвосхищает трагический эпизод с Ирмой в главе 19.
[Закрыть]. Он мельком взглянул на афишу (мужчина, задравший кверху голову, разглядывает окно, в котором виднеется ребенок в ночной рубашке) и, поколебавшись, взял билет[14]14
…взял билет. – Далее сделана купюра, из которой родилась основная идея новой версии главы 1: «К кинематографу он вообще относился серьезно и даже сам собирался кое-что сделать в этой области – создать, например, фильму исключительно в рембрандтовских или гойевских тонах».
[Закрыть].
Как только он вошел в бархатный сумрак зальца, к нему быстро скользнул круглый свет электрического фонарика (как и бывает обычно) и столь же быстро и плавно повел его вниз по темному пологому проходу. Но в ту же минуту, когда фонарик направился на билет в руке, Альбинус заметил склоненное лицо девушки и, пока он шел за ней, смутно различил ее фигуру и даже быстроту ее бесстрастных движений. Садясь на свое место, он еще раз взглянул на нее и увидел опять прозрачный блеск ее случайно освещенного глаза и очерк щеки, нежный, тающий, как на темных фонах у очень больших мастеров. Во всем этом не было ничего из ряда вон выходящего: подобное случалось с Альбинусом прежде, и он знал, что не стоит придавать мелочам излишне большое значение. Она, отступив, смешалась с темнотой, и Альбинуса охватили вдруг скука и грусть. Когда он вошел в зал, фильма уже заканчивалась, какая-то женщина пятилась, переступая через опрокинутую мебель, а мужчина в маске с пистолетом в руке надвигался на нее[15]15
…какая-то женщина пятилась… – Набоков уточняет здесь содержание фильма, предвосхищающего развитие событий в финальной главе. Не говоря до конца о сюжете картины, он поддерживает у нас те иллюзии, о которых сказано в прим. 7.
[Закрыть]. Глядеть на экран было совершенно неинтересно – все равно это было непонятное разрешение каких-то событий, начала которых он еще не видел.
В перерыве между сеансами, когда в зальце рассвело, он опять ее увидел: она стояла у выхода, еще касаясь уродливой пурпурной портьеры, которую только что отдернула, и мимо нее, теснясь, проходили люди. Одну руку она держала в кармане короткого узорного передника, а черное платье до ужаса шло к ее лицу. Оно было тусклое, мрачное и мучительно стягивало руки и грудь. Он взглянул на ее прелестное лицо и подумал, что с виду ей лет восемнадцать[16]16
…лет восемнадцать. – Марго в СТ несколько «стареет» в сопоставлении с Магдой, которой было «лет пятнадцать-шестнадцать».
[Закрыть].
Затем, когда зальце почти опустело и начался прилив свежих людей, она несколько раз проходила совсем рядом; но он отворачивался, так как было слишком тягостно длить взгляд, направленный на нее, и он невольно вспомнил, сколько раз красота – или то, что он считал красотой, – проходила мимо него и пропадала бесследно.
Еще с полчаса он просидел в темноте, выпученными глазами уставившись на экран, потом встал и пошел к выходу. Она приподняла для него портьеру, которая, слегка постукивая деревянными колечками, отъехала в сторону.
«Ох, взгляну все же разок», – подумал Альбинус с отчаянием.
Ему показалось, что губы у нее легонько дрогнули. Она отпустила портьеру.
Альбинус вышел и вступил в кроваво-красную лужу – снег таял, ночь была сырая, и фривольные краски уличных фонарей растекались и растворялись. «Аргус» – милое название для кинематографа[17]17
«Аргус» – милое название для кинематографа. – Название действительно «милое»: в древнегреческой мифологии это страж-великан, тело которого покрывало бесчисленное множество глаз, причем спали одновременно только два из них. Спастись от него кому-либо было невозможно. Аргуса убил Гермес, усыпив игрой на свирели. Возможно, Набоков также обыгрывает название города Аргоса, где развернулась отраженная в классических трагедиях кровавая история мести Ореста отцеубийцам.
[Закрыть].
Больше трех дней он не смог терпеть воспоминание о ней. Испытывая какой-то смутно рокочущий восторг, он отправился вновь в кинематограф – и опять попал к концу сеанса. Все было как в первый раз: скользящий луч фонарика, продолговатые луиниевские глаза[18]18
…луиниевские глаза… – Бернардино Луини (ок. 1480–1532) – итальянский художник, ученик Леонардо да Винчи, автор прославленных фресок.
[Закрыть], быстрые шаги в темноте, очаровательное движение руки в черном рукаве, откидывающей рывком портьеру. «Всякий нормальный мужчина знал бы, как поступить», – подумал Альбинус. На экране автомобиль несся по гладкой дороге[19]19
На экране автомобиль несся по гладкой дороге… – Важное добавление, предвещающее аварию в главе 32.
[Закрыть], извивающейся между скалами на краю пропасти.
Уходя, он попытался поймать ее взгляд, но не вышло. Шел назойливый моросящий дождь, блестел красный асфальт.
Если б он не пошел туда второй раз, то, быть может, сумел бы забыть о призраке приключения, но теперь уже было поздно. В третье свое посещение он твердо решил улыбнуться ей – и, случись добиться успеха, как ужасающе плотоядно он бы взглянул на нее. Однако так забилось сердце, что он промахнулся.
На другой день был к обеду Поль, они говорили как раз о деле Рекса, Ирма с жадностью пожирала шоколадный крем, жена, как обычно, ставила вопросы невпопад.
– Что ты, с луны, что ли, свалилась? – сказал он и запоздалой улыбкой попытался смягчить высказанное раздражение.
После обеда он сидел с женой рядом на широком диване, мелкими поцелуями мешал ей рассматривать халаты и нижнее белье в дамском журнале и глухо про себя думал: «Какая чепуха… Ведь я счастлив. Чего же мне еще? Что мне эта девчонка, скользящая в темноте?.. Вот бы вцепиться ей в шейку. Что же, будем считать, что она уже мертва, ведь больше я туда не пойду».