Текст книги "Антон Павлович Чехов"
Автор книги: Владимир Ермилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Избрание в почетные академики Горького, с его славой «буревестника» революции, вызвало ошеломление и взрыв недовольства в правящих кругах. На сообщении об избрании Горького Николай II «начертал» резолюцию: «Более чем оригинально».
Президенту Академии великому князю Константину Константиновичу было приказано состряпать официальное заявление, – якобы от имени Академии, – о том, что Академия признает избрание Горького недействительным. В качестве причины «недействительности» выборов выставлялось то соображение, что Академия, дескать, «не знала», что Горький состоит под следствием по политическому обвинению.
Академия, таким образом, публично давала пощечину самой себе. Но нашлись два академика, которые не захотели по-рабски смолчать. Это были Короленко и Чехов. Оба они в знак протеста сложили с себя звание почетных академиков. В своем заявлении на имя президента Академии Чехов недвусмысленно указывал, что обвинение в политическом преступлении он не считает основанием для-объявления «недействительности» выборов.
Имя Чехова все более связывалось в сознании всей передовой России с нарастанием общественного подъема в стране, становилось одним из символов этого подъема. Антон Павлович начинал чувствовать любовь к нему тех людей, для которых он работал. Очень тронуло его приветствие, полученное им от Пироговского съезда врачей-общественников. Художественный театр показал Пироговскому съезду «Дядю Ваню» – пьесу, и автором и одним из главных героев которой были врачи. Антон Павлович волновался, просил жену: «Опиши мне спектакль, какой будет у вас для врачей. Читал, что будто врачи хотят дать вам обед, как бы в благодарность. Правда ли это? Постарайтесь, играйте получше…»
Спектакль произвел на врачей потрясающее впечатление. Среди участников Пироговского съезда было немало людей, узнавших в земском враче Астрове самих себя, в его трагической судьбе – свою судьбу тружеников «глухих углов России». В зале раздавались рыдания. Антон Павлович получил от съезда приветственные телеграммы; в одной из них говорилось: «Земские врачи глухих углов России, видевшие в исполнении художников произведение врача-художника, приветствуют товарища и навсегда сохранят память об 11 января». Антон Павлович ответил одному из участников Пироговского съезда: «Во время съезда я чувствовал себя принцем, телеграммы поднимали меня на высоту, о какой я никогда не мечтал». Другому пироговцу он написал: «Такой чести я не ожидал и не мог ожидать, и такую награду принимаю с радостью, хотя и сознаю, что она не по заслугам».
Перед бурей
Настроение Чехова этого периода – ожидание близкой революции – сказалось в пьесе «Три сестры» (1901). Один из ее героев произносит пророческие слова: «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку, через какие-нибудь двадцать пять – тридцать лет работать уже будет каждый человек. Каждый!»
Чехов чувствовал дыхание надвигающейся бури. И недаром, когда умер Антон Павлович, реакционная критика, возмущаясь его огромной популярностью, с негодованием объясняла эту популярность тем, что Чехов принадлежал к числу «буревестников».
С. Елпатьевский вспоминает о Чехове девятисотых годов:
«И вот пришло время, не стало прежнего Чехова… И случилось это как-то вдруг, неожиданно для меня. Поднимавшаяся бурная русская волна подняла и понесла с собой и Чехова. Он, отвертывавшийся от политики, весь ушел в политику, по-другому и не то стал читать в газетах, как и что читал раньше. Пессимистически и во всяком случае скептически настроенный Чехов стал верующим. Верующим не в то, что будет хорошая жизнь через двести лет, как говорили персонажи его произведений, а что эта хорошая жизнь для России придвинулась вплотную, что вот-вот сейчас перестроится вся Россия по-новому, светлому, радостному…
И весь он другой стал – оживленный, возбужденный, другие жесты явились у него, новая интонация послышалась в голосе.
Помню, когда я вернулся из Петербурга [30]30
Писатель С. Елпатьевский постоянно жил в Ялте, работая в качестве врача.
[Закрыть]в период оживления Петербурга перед революцией 1905 года, он в тот же день звонил нетерпеливо по телефону, чтобы я как можно поскорее, немедленно, сейчас же приехал к нему, что у него важнейшее, безотлагательное дело ко мне. Оказалось, что это важнейшее безотлагательное дело заключалось в том, что он волновался, что ему безотлагательно, сейчас же нужно было знать, что делается в Москве и в Петербурге, и не в литературных кругах, о которых раньше он исключительно расспрашивал меня, а в политическом мире, в надвигавшемся революционном движении. И когда мне, не чрезмерно обольщавшемуся всем, что происходило тогда, приходилось вносить некоторый скептицизм, он волновался и нападал на меня с резкими, не сомневающимися, не чеховскими репликами.
– Как вы можете говорить так! – кипятился он. – Разве вы не видите, что все сдвинулось сверху донизу! И общество, и рабочие!..
…Чехов, всегда сдержанный в разговорах о своей литературной работе, неожиданно протянул мне рукопись:
– Вот, только что кончил… Мне хотелось бы, чтобы вы прочитали.
Я прочитал. Это была «Невеста», где звучали новые для Чехова, не хмурые ноты. Для меня стало очевидно, что происходил перелом во всем настроении Чехова, в его художественном восприятии жизни, что начинается новый период его художественного творчества.
Он не успел развернуться, этот период. Чехов скоро умер».
В. Вересаев свидетельствует о том же: «Для меня очень неожиданен острый интерес, который Чехов проявил к общественным и политическим вопросам. Говорили… что он человек глубоко аполитический… Чего стоила одна его дружба с таким человеком, как А. С. Суворин, издатель газеты «Новое время». Теперь это был совсем другой человек, видимо, революционное электричество, которым в то время был перезаряжен воздух, встряхнуло и его».
О настроениях Чехова в 1900–1901 годах можно судить по письму Горького к В. Поссе, в котором Горький приводит следующее высказывание Антона Павловича: «Чувствую, что теперь нужно писать не так, не о том, а как-то иначе, для кого-то другого, строгого и честного».
А. П. Чехов в своем кабинете в Ялте (1900)
Мы видели, что понимание необходимости активной борьбы со злом, с реакцией начало созревать у Чехова уже во второй половине девяностых годов. Чехову было присуще презрение к слабости, к «кисляйству», тоска по действию, по людям, способным к борьбе. Для него характерны замечательные слова, которые мы читаем в «Рассказе неизвестного человека»: «Чтобы чувствовать себя свободным и в то же время счастливым, мне кажется, надо не скрывать от себя, что жизнь жестока, груба и беспощадна в своем консерватизме, и надо отвечать ей тем, чего она стоит, то-есть быть так же, как она, грубым и беспощадным в своих стремлениях к свободе».
Мысли и настроения этого рода необычайно обострились, усилились у Чехова в предреволюционные годы. Никогда еще он не чувствовал с такой силой тоску по людям, способным быть грубыми и беспощадными в борьбе за счастье, за свободу, никогда еще с такой резкостью не осуждал мягкотелость, разрыв между словом и делом и другие слабости тогдашней интеллигенции.
Чем сильнее звучал в его творчестве мотив близкой бури, тем более резко Чехов иронизировал над слабостями тех своих героев, которые красиво мечтают о том, что «жизнь будет лучше через двести лет», но не умеют бороться за то, «чтоб это лучше наступило завтра». Для выражения этой своей, и грустной и беспощадной, иронии он избирал неожиданные и разнообразные формы. Смело переплетались в его пьесах с драматическими мотивами водевильные. Обе последние пьесы Чехова – «Три сестры» и «Вишневый сад» – характеризуются гениальным по своей новаторской дерзости сочетанием драматического с комическим.
Сплетение водевильных мотивов с драматическими у Чехова было связано с его чувством близости конца старой жизни. Уже идет, близка очистительная буря, которая сметет с пути родины, развеет все проклятие старого! И художник уже чувствует свое историческое право представить в смешном виде драмы старой жизни. Они еще остаются тяжелыми драмами. Но – так же, как в рассказе «У знакомых», – Чехов уже смотрит на эти драмы глазами будущего; и нелепость, обреченность, полная историческая исчерпанность старых форм жизни представляются ему с совершенною ясностью.
Чехов чувствует обиду за своих героев, которые только говорят и о близости бури и о счастливой, прекрасной жизни, но не знают путей борьбы, путей к будущему. Он зовет их искать эти пути, высмеивает слабость.
О «Трех сестрах» Чехов говорил, что он «водевиль писал». По свидетельству В. И. Немировича-Данченко, Антон Павлович утверждал это со всею настойчивостью. К. С. Станиславский рассказывает, что после чтения «Трех сестер» труппе Художественного театра Чехов недоумевал, когда при обсуждении пьесы одни называли ее драмой, другие – трагедией. В конце концов он просто рассердился и незаметно ушел из театра.
«По окончании беседы, – рассказывает К. С. Станиславский, – я бросился к Чехову на квартиру и застал его не только расстроенным и огорченным, но и сердитым, каким он редко бывал… Оказывается, что драматург был уверен, что он написал веселую комедию, а на чтении все приняли пьесу, как драму, и плакали, слушая ее».
Но вместе с тем Антон Павлович сам назвал «Три сестры» драмой (в отличие от «Вишневого сада», прямо названного комедией). Следовательно, его огорчение нужно понимать так: он был огорчен тем, что в пьесе увидели только драматические мотивы и совсем не заметили комических, не почувствовали самого характерного и важного: переплетения драмы с комедией.
Драматическая тема «Трех сестер» – тема напрасно пропадающей красоты, – та самая тема, которая звучит и в «Степи» и в «Дяде Ване». Столь ко душевного богатства, столько готовности к беззаветному труду, столько отзывчивости ко всему светлому в жизни, в людях, столько чуткости, доброты, тонкого ума, столько страстной жажды чистой, изящной, человечной жизни, столько счастья заключено в этих чудесных женщинах, в этих изумительных трех сестрах!
И все это богатство не находит отклика и применения. Пошлая, грубая, безобразная действительность обступает со всех сторон беззащитных трех сестер; и «труд без поэзии, труд без мыслей» старит Ирину и Ольгу, и порыв к счастью гаснет без ответа. Жизнь, как сорная трава, заглушает красоту.
Но в эту драму вплетаются и иные, иронические, «водевильные» мотивы.
Много, красиво и разумно мечтают о будущей жизни герои «Трех сестер». Прекрасно говорит о ней Вершинин. Но как противоречит широкому, прекрасному размаху его мечты и его бездействие, и весь облик его жизни, стиснутой в кругу мелочных несчастий! Он всем рассказывает о своей жене, истерической мещанке, которая постоянно «кончает самоубийством», и о своих бедных девочках. От него веет беспомощностью, в нем есть черты чудака; все это мельчит его образ, низводит его к тем «двадцати двум несчастьям», которыми так смешит Епиходов в «Вишневом саде».
Смешное, водевильное в «Трех сестрах» и берет свои истоки в этом противоречии между силой и размахом мечты и слабостью мечтающих. И самое обилие мечтательных разговоров о будущем, при отсутствии реальной борьбы за него, начинает походить на маниловщину.
Со своим ясным, трезвым умом, со своею любовью к делу и нелюбовью к словам, оторванным от дела, Антон Павлович накануне великой бури с особенной остротой чувствовал оторванность Вершининых от реальной борьбы за будущее, грустный комизм их положения.
Любовь к своим героям, хорошим, чистым, честным людям, смешивалась у него с чувством неловкости за них, за их недостаточную силу и в ненависти и в любви, за то, что они, как сказал о них В. И. Немирович-Данченко, «сами своей жизни не строили». Поэтому Чехов как бы «сдерживает» драматическое начало пьесы водевильным, он как бы спрашивает, проверяет героев: а достаточно ли вы серьезные люди для права на драму?
И застенчивая любовь к своим героям, и чеховское постоянное, но особенно острое накануне бури чувство ответственности перед родиной и народом – все это сказалось в той скромной сдержанности, с которой Антон Павлович «разрешал» этим своим героям право на драму. Если в отношении Астрова или дяди Вани у Чехова даже и не мог встать вопрос, «заслуживают» ли они право на драму, то в отношении Вершининых этот вопрос уже не мог не стоять. Иное время – иные песни. Трагической безвыходности уже не могло быть у Вершининых. Чехов чувствовал, что выход есть, что он заключается в борьбе. И хотя ни его герои, ни он сам не знали способов борьбы, все же нельзя было «прощать» бездействие, пассивную мечтательность тогда, когда кто-то, сильный и смелый, уже готовил «здоровую, сильную бурю». Тот, кто не чувствует иронии в «Трех сестрах», не сможет понять глубину и остроту чеховской критики слабостей и недостатков старой, дореволюционной интеллигенции.
В пьесе действуют и такие персонажи, в облике которых водевильное начало преобладает над драматическим: такова, например, фигура старого военного врача Чебутыкина. Он настолько оторван от реальной жизни, что становится карикатурным; самого себя он ощущает «призрачным», недействительным. Не только в пьяном, но и в трезвом виде Чебутыкин повторяет: «Нас нет, ничего нет на свете, мы не существуем, а только кажется, что существуем».
Это один из глубоких и мудрых мотивов пьесы, в котором сказалась чеховская тоска по действию, по борьбе: без общественного действия можно только разговаривать, мечтать, но это еще не значит существовать в реальной исторической жизни.
Влияние новой могучей, решающей силы – русского рабочего класса, готовившегося взять в свои хозяйские руки судьбу родины, – сказывалось на всех сторонах общественной жизни. Это косвенное влияние сказалось на творчестве Чехова: оно выразилось в усилении, обострении критики слабостей честной, трудовой, но политически пассивной, мягкотелой интеллигенции. «Чебутыкинский» мотив: «Мы не существуем, а только кажется, что существуем», относится ко всем мечтателям, не умеющим действовать во имя того, чтобы их мечта завтра осуществилась в жизни.
Много водевильного в фигуре Андрея Прозорова, брата трех сестер. Сестры были уверены в том, что из него выйдет профессор, ученый, а он так быстро, без борьбы – с водевильной легкостью! – сдался перед пошлостью и превратился сам в пошляка. «Будущий профессор» стал секретарем земской управы, где председательствует любовник его жены. Свою службишку, исполняемую им лениво, спустя рукава, он называет высокопарным словом: «Служение!» И разве не водевилен он со своим заявлением, что жена его – «не человек», а «мелкое, слепое, этакое шаршавое животное», и все-таки покорно подчиняющийся силе ее пошлости! Разве не водевильно его признание, что после смерти отца, который «угнетал воспитанием» его и сестер, заставил их изучить по три языка и т. д., он «стал полнеть и вот располнел в один год», точно его «тело освободилось от гнета». Оказывается, что все в нем держалось только чужой волей, а когда прекратилось давление этой воли, то он стал «расползаться» и физически и морально.
Конечно, Вершинин, Тузенбах – люди иного склада, чем Андрей Прозоров, но и в их бездействии тоже таятся опасности, сгубившие Прозорова. Да и в самой беспомощной тоске этих чудесных трех сестер, с их мечтой: «В Москву, в Москву!» – было нечто, вызывавшее грустную улыбку Чехова. Только мечтать – это значит не существовать на свете.
С такими чувствами встречал Чехов «здоровую, сильную бурю», очистительную грозу, несшую с собою счастье родине.
«Здравствуй, новая жизнь!»
«Вишневый сад», предсмертное гениальное создание Чехова, представляет собою смелое сочетание комедии, – «местами даже фарс», как писал Антон Павлович о пьесе, – с нежной и тонкой лирикой.
Смех, свободный и веселый, проникает все положения пьесы. Но не менее значительно в ней и лирическое начало. Чехов выступает творцом оригинальнейшего, новаторского жанра лирической комедии, социального водевиля.
У Маркса есть глубокая мысль о том, что человечество «смеясь» прощается со своим прошлым, с отжившими формами жизни.
Прощание новой, молодой, завтрашней России с прошлым, отживающим, обреченным на скорый конец, устремление к завтрашнему дню родины – в этом и заключается содержание «Вишневого сада».
Настолько назрел конец старой жизни, что она представляется уже водевильно-нелепой, «призрачной», нереальной. Вот настроение пьесы.
«Призрачны» и отжившие «типы» этой уходящей жизни. Таковы главные герои пьесы – Раневская и ее брат Гаев. С полным основанием могли бы они сказать о себе: «Нас нет… мы не существуем, а только кажется, что существуем».
Автограф А. П. Чехова. «Вишневый сад»
Раневская и Гаев – хозяева имения, «прекраснее которого нет ничего на свете», как говорит один из героев пьесы, Лопахин, – восхитительного имения, красота которого заключена в поэтическом вишневом саде. «Хозяева» довели имение своим легкомыслием, полнейшим непониманием реальной жизни до жалкого состояния; предстоит продажа имения с торгов. Разбогатевший крестьянский сын, купец Лопахин, друг семьи, предупреждает хозяев о предстоящей катастрофе, предлагает им свои проекты спасения, призывает думать о грозящей беде. Но Раневская и Гаев живут иллюзорными представлениями. Гаев носится с фантастическими проектами. Оба они проливают множество слез о потере своего вишневого сада, без которого, как они уверены, они не смогут жить. Но дело идет своим чередом, происходят торги, и Лопахин сам покупает имение. Когда беда свершилась, выясняется, что никакой особенной драмы для Раневской и Гаева не происходит. Раневская возвращается в Париж, к своей нелепой «любви», к которой она и без того вернулась бы, несмотря на все ее слова о том, что она не может жить без родины и без вишневого сада. Гаев тоже примиряется с происшедшим. «Ужасная драма», которая для ее героев, однако, вовсе и не оказывается драмой по той простой причине, что у них вообще не может быть ничего серьезного, ничего драматического, – такова водевильная основа пьесы.
А. П. Чехов в Ялте (1900)
Образ вишневого сада играет в пьесе большую, многостороннюю роль. Прежде всего он символизирует поэзию старой жизни, ту поэзию «лунных ночей», «белых фигур с тонкими талиями», «дворянских гнезд», исчерпанность, изжитость которой с такой остротою выражена была в рассказе «У знакомых». Эта поэзия выродилась уже в фарс, водевиль. Дворянская культура, когда-то живая и плодотворная, давно стала мертвой, превратилась в «многоуважаемый шкап», к которому обращается с одной из своих обычных шутовских речей по случаю столетнего юбилея шкапа водевильный дядюшка Гаев, страдающий патологической болтливостью. А законная наследница отжившей поэзии «дворянских гнезд», юная Аня, дочь Раневской, преемница Лизы Калитиной, Татьяны Лариной, весело, по-молодому звонко, бесповоротно прощается со всей этой устаревшей, потерявшей живое содержание, мертвой «красотой». Ей помогает в ее духовном развитии, в определении отношения к прошлому, настоящему и будущему родины студент Петя Трофимов. Он раскрывает Ане глаза на то темное, страшное, что таилось за поэзией дворянской культуры.
«Подумайте, Аня, – говорит он жадно слушающей его девушке: – ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов… Владеть живыми душами – ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней… Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним…»
Конец прошлому! В этом пафос пьесы.
Трофимов зовет Аню к красоте будущего.
«Я предчувствую счастье, Аня, я уже вижу его… Вот оно, счастье, вот оно идет, подходит все ближе и ближе, я уже слышу его шаги. И если мы не увидим, не узнаем его, то что за беда? Его увидят другие!»
Сам Петя Трофимов вряд ли принадлежит к числу передовых, умелых, сильных борцов за грядущее счастье. Во всем его облике мы тоже чувствуем некоторое противоречие между силой, размахом мечты и слабостью мечтателя, характерное для Вершинина, Тузенбаха и других чеховских героев. «Вечный студент», «облезлый барин», Петя Трофимов чист, мил, но чудаковат и недостаточно серьезен для великой борьбы. В нем есть черты «недотепства», свойственные почти всем персонажам этой пьесы. Но все то, что он говорит Ане, дорого и близко Чехову.
Вновь мы встречаемся с знакомым чеховским мотивом близости счастья. Но неужели же делец Лопахин несет его с собою? Так представляли тему пьесы разные толкователи из числа тех, которые зачисляли Чехова по ведомству «радикальной» и иной буржуазии. Нет ничего нелепее этой вульгарнейшей трактовки.
Какая же красота может связываться с Лопахиным? Вот он вырубит прекрасный сад и напустит дачников. Пошлая буржуазная проза жизни ворвется сюда вместе с ним, – проза, разрушающая всякую красоту, подрубающая ее под корень! Лопахин, как характеризует его функцию Петя Трофимов, – это «хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути». Так «съедает» он и красоту вишневого сада. Лопахин нужен для «обмена веществ», как говорит Петя Трофимов: для выполнения короткой социальной роли – помочь разрушению, «пожиранию» того, что уже отжило.
Нет, будущее не с Лопахиным!
«Вишневый сад»– это пьеса о прошлом, настоящем и будущем родины. Будущее встает перед нами в образе небывало прекрасного сада.
«Вся Россия наш сад», – говорит Трофимов во втором действии, и ему вторит в финальном акте Аня: «Мы насадим новый сад, роскошнее этого…»
Образ красоты самой родины, возникает перед нами.
Гаевы-Раневские недостойны ни красоты будущего, ни даже, красоты умирающего прошлого. Они – вконец измельчавшие, выродившиеся потомки, даже не эпигоны прошлой культуры, а просто смешные призраки.
«Вот слезоточивая Раневская и другие бывшие хозяева «Вишневого сада», – писал Горький, – эгоистичные, как дети, и дряблые, как старики. Они опоздали вовремя умереть и ноют, ничего не видя вокруг себя, ничего не понимая, – паразиты, лишенные силы снова присосаться к жизни». Как чужды и они, с их ничтожностью, и Лопахин, с его прозой, нежной прелести вишневого сада, поэзии жизни!
Придут люди, которые будут достойны всей красоты родной земли. Они очистят, искупят все ее прошлое и превратят всю родину в волшебный, цветущий сад. Мы чувствуем, что Аня будет вместе с этими людьми.
Таково поэтическое содержание мудрого и самого светлого, оптимистического произведения Чехова.
Чехов хотел, чтобы спектакль Художественного театра прозвучал в том оптимистическом тоне, в каком он написал пьесу. Он хотел, чтобы в зале стоял неудержимый смех над ничтожным, «призрачным» миром Гаевых и Раневских, он требовал, чтобы Раневскую обязательно играла «комическая старуха», ему хотелось, чтобы зритель ясно чувствовал водевильность всех страданий слезоточивых героев, всех слез, проливаемых ими. Когда В. И. Немирович-Данченко написал ему, что в пьесе «много плачущих», то Антон Павлович был искренне удивлен этим впечатлением. «Почему, – спрашивает он В. И. Немировича-Данченко, – ты в телеграмме говоришь о том, что в пьесе много плачущих? Где они? Только одна Варя, но это потому, что Варя плакса по натуре, и слезы ее не должны возбуждать в зрителе унылого чувства. Часто у меня встречается «сквозь слезы», но это показывает только настроение лиц, а не слезы».
И в самом деле, разве может зритель сочувствовать пустым, ничтожным страданиям пустых, ничтожных, хотя и очень добродушных, по-своему милых людей, какими являются Раневская и Гаев? Все в них смешно и нелепо, – даже то, что муж Раневской «умер от шампанского». Тут и самая смерть становится водевильной, шутовской, – смерть человека, который, как говорит о своем покойном муже Раневская, в своей жизни «делал» только одно – долги.
Очень интересен способ, с помощью которого Чехов подчеркивает шутовскую «призрачность», несерьезность всего мира Гаевых-Раневских. – окружает этих центральных героев своей комедии боковыми персонажами, уже откровенно фарсовыми, вполне гротесковыми, отражающими комическую никчемность главных фигур.
Еще в своей юношеской пьесе «Безотцовщина» Чехов нащупал этот художественный прием отражения. Лакейская внутренняя сущность «господ» подчеркивалась их сходством со своими лакеями: господа отражались в слугах, по пословице: «каков барин, таков и слуга», или: «каков поп, таков и приход». Один из героев «Безотцовщины» изумляется тем, как похожи лакеи на господ. «Они во фраках! Ах, чёрт возьми! Ужасно вы на господ похожи!» – повторяет он.
В «Вишневом саде» этот мотив отражения развивается во множестве вариаций, начиная от простых и кончая сложными, зашифрованными.
Горничная Дуняша говорит своему возлюбленному, лакею Яше: «Я стала тревожная, все беспокоюсь. Меня еще девочкой взяли к господам, я теперь отвыкла от простой жизни, и вот руки белые-белые, как у барышни. Нежная стала, такая деликатная, благородная, всего боюсь. Страшно так. И если вы, Яша, обманете меня, то я не знаю, что будет с моими нервами».
Дуняша – пародия на «белые фигуры с тонкими талиями» и «тонкими», «благородными», хрупкими нервами, – фигуры, которые давно отжили свое время. Она бредит тем же самым, чем бредили когда-то они, – свиданиями при луне, нежными романами.
Такое же пародийно-отражающее значение имеют в пьесе фигуры фокусницы-эксцентрика Шарлотты, конторщика Епиходова, лакея Яши. Именно в этих образах – карикатурах на «господ» – с совершенною ясностью отражается полная призрачность, шутовская несерьезность всей жизни Гаевых и Раневских.
В одинокой, нелепой, ненужной судьбе приживалки Шарлотты Ивановны есть сходство с нелепой, ненужной судьбой Раневской. Обе они относятся сами к себе, как к чему-то непонятно-ненужному, странному, и той и другой жизнь представляется туманной, неясной, какой-то «призрачной». Вот как говорит Шарлотта о себе:
«Шарлотта (в раздумьи). У меня нет настоящего паспорта, я не знаю., сколько мне лет, и мне все кажется, что я молоденькая. Когда я была маленькой девочкой, то мой отец и мамаша ездили по ярмаркам и давали представления, очень хорошие. А я прыгала salto-mortale и разные штучки. И когда папаша и мамаша умерли, меня взяла к себе одна немецкая госпожа и стала меня учить. Хорошо. Я выросла. Потом пошла в гувернантки. А откуда я и кто я – не знаю. Кто мои родители, может, они не венчались… не знаю. (Достает из кармана огурец и ест.) Ничего не знаю. (Пауза.) Так хочется говорить, а не с кем… Никого у меня нет… и кто я, зачем я, неизвестно…»
Это – невеселые высказывания, но ошиблась бы исполнительница этой роли, если бы она окрасила весь образ Шарлотты Ивановны грустью. Главное в ней – это то, что она до самозабвения увлекается фокусами, эксцентрикой. От «призрачной» жизни, в которой все непонятно, в которой «только кажется, что мы существуем», Шарлотта уходит в еще более призрачный, издевающийся над логикой мир эксцентрики. В этом уходе от реальности и ее утешение и вся ее жизнь.
Раневская тоже «не понимает своей жизни», как и Шарлотта, и ей тоже «не с кем поговорить». Она жалуется Пете Трофимову словами Шарлотты: «Вы видите, где правда и где неправда, а я точно потеряла зрение… Мне одной в тишине страшно…»
Как и Шарлотте, Раневской тоже «все кажется, что она молоденькая», и живет Раневская, как эксцентрическая приживалка при жизни, ничего не понимая в ней.
Замечательна шутовская фигура Епиходова. Со своими «двадцатью двумя несчастьями» он тоже представляет собою карикатуру – и на Гаева, и на помещика Симеонова-Пищика, и отчасти даже на Петю Трофимова (вспомним и Вершинина с мелочностью его несчастий). Епиходов – «недотепа», употребляя любимое присловье старика Фирса, лакея Гаева. Один из современных Чехову критиков правильно указывал, что «Вишневый сад» – это «пьеса недотепов». Епиходов сосредоточивает в себе эту тему пьесы. Он – душа всякого «недотепства».
Ведь у Гаева и у Симеонова-Пищика тоже постоянные «двадцать два несчастья»; как и у Епиходова, у них ничего не выходит из всех их намерений, их на каждом шагу преследуют комические неудачи. Фигура Епиходова подчеркивает несерьезность, недраматичность этих несчастий, их фарсовую сущность.
В образе Гаева множество чисто гротесковых моментов. Подчеркнута его склонность к гаерству, шутовству, недержание речи, органическая лень, неспособность к какому бы то ни было труду; все это подчеркнуто и в Епиходове. Как и к Епиходову, все окружающие относятся к Гаеву несерьезно. Оба они очень любят «красивую» фразу.
Симеонов-Пищик, постоянно находящийся на грани полного банкротства и, запыхавшись, бегающий по всем знакомым с просьбой дать денег взаймы, тоже представляет собою сплошные «двадцать два несчастья». Симеонов-Пищик – человек, «живущий в долг», как говорит Петя Трофимов о Гаеве и Раневской: эти люди живут на чужой счет – на счет народа. И скоро, скоро должна кончиться их призрачная, нелепая жизнь.
Но где же берет свои истоки лирическое начало «Вишневого сада»?
В пьесе звучит постоянная чеховская грусть о пропадающей напрасно красоте. Здесь это – грусть о поэтическом вишневом саде, элегическая грусть прощанья.
Но это светлая, пушкинская грусть. Вся пьеса проникнута настроением светлого прощанья с уходящей жизнью, со всем плохим и хорошим, что было в ней, настроением радостного привета новому, молодому.
Печаль «Вишневого сада» никак не может быть связана с легкомысленными «страданиями» Гаевых и Раневских. Стоит только хоть на минуту отождествить лирическое начало пьесы – образ «вишневого сада» – с этими водевильными фигурами, стоит только посчитать Гаева и Раневскую какими-то «представителями» умирающей поэзии и красоты, как придется принимать всерьез и все их переживания и все их слезы. И тогда произойдет то, чего так боялся Чехов: «Вишневый сад» перестанет быть лирической комедией, «местами даже фарсом», а превратится в «тяжелую драму», в которой обилие слез будет не только характеризовать «настроение лиц», но и вызывать унылое настроение у зрителя. И зритель, особенно современный, советский зритель, будет испытывать крайне неловкое чувство: ему придется всерьез «переживать» страдания людей, которые сами не способны ни на какое серьезное переживание. Чехов предстанет в странном виде. Как будто он был способен страдать «страданиями» никчемных, «призрачных» людей!