Текст книги "После дождичка в четверг"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Потом свадебный вечер успокоился и вошел в свое испробованное русло, а Терехов все сидел возле спящего Севки и смотрел на Олега и Надю. Олег был молчалив, углублен в свои мысли и рассеян, а Надя все болтала, и глаза у нее были влюбленные и восторженные. И теперь, когда перестал действовать гипноз Олеговых пламенных слов, Терехов расстроился, теперь ему казалось, что полчаса назад Надя обманывала его и даже издевалась над ним, ведь она знает, не может не знать, не может не чувствовать, что он любит ее, и не надо было тянуть его в эти сумасшедшие танцы. Обида забрала Терехова, и он сердито налил себе в стакан водки. Сучок был противен и неожиданно тепел, бутылка зеленым своим боком пригрелась к банке со свечой. Терехов долго морщился и ворчал, вилкой пытаясь выловить томатного бычка. Он ворчал и на себя, потому что пить ему было не надо, он это еще сознавал и собирался уйти быстро и незаметно, чтобы не вытворить сгоряча и спьяну какой-нибудь глупости. Но он не ушел, не поднялся с места, а так и сидел и смотрел на Олега и Надю и теперь уже был уверен твердо в том, что она над ним издевалась, обманывала его, посмеиваясь в душе, и все же глаза ее выдали. «Ну ладно! – сердился Терехов. – Ну хорошо!»
То ли он грозил этими словами кому-то, то ли себя старался успокоить, держал пальцами пустой стакан, порожнюю посуду, и покачивал его, глядел, как вспыхивают стеклянные грани. На секунду ему показалось, что холодное стекло загорелось, но мало ли что может показаться на секунду, мало ли какие чудеса могут померещиться простодушному уму, его-то, Терехова, жизнь жестоко отучивала от этого простодушия, наивные люди из восемнадцатого века могли кинжалом и ружьем зарабатывать себе памятник любви, впрочем, только ружьем, а кинжал отобрали, дочка барона из белого дворца, у которой отняли кинжал, преспокойно рожала детей, а бедный лесничий истлевал под чугунным памятником любви, раздавившим его, и вокруг прыгали зеленые лягушки с большими глазами, зеленые лягушки из консервных банок, украшенных свастикой, а под замком в парке живут улитки, готовятся лететь во Францию, набивать желудки, скрипят в тесных ящиках и стонут… Или это стонет Рогнедина боль и боль ее дочерей… Фу-ты, какая чертовщина! Все крутится, пусть все остановится, пусть все утихомирится, где тут большая карта? Есть же успокоительный эффект Ермакова!.. Или так крутит всех танец, и он не кончится, и не исчезнет расстояние между ним и ею, отмеренное навсегда, ни он, ни она не смогут шагнуть друг другу навстречу.
Терехов встал.
Он шел покачиваясь, тяжело, туда, где у стены напротив плыли в танце Олег и Надя. Он сознавал, что выкинет сейчас такое, о чем запомнят все, он еще не знал, что он им преподнесет, и тут он увидел валявшийся на стуле пробензиненный витой жгут, забытый Соломиным. Терехов обрадовался, прихватил жгут, чуть было не усевшись на пол, и теперь он двигался, помахивая жгутом, и улыбался, как ему казалось, снисходительно. Остановился возле Олега и Нади, расставив ноги, и застыл так.
– Чем же вас, – сказал Терехов, – развеселить?
Олег и Надя смотрели на него с удивлением, и улыбки гасли на их лицах.
– Вам не скучно? – засмеялся Терехов. – Хотите, я проглочу огонь?
Он достал спички и, вспоминая, как это делал Соломин, поджег жгут. Он поднял жгут вверх, и огонь стал рваться из его рук под потолок. Он стоял и видел Надины испуганные глаза, верил в то, что сейчас он повторит рискованный фокус Соломина, станет заклинателем огня, усмирит его, подчинит себе, и огонь не обожжет его, пожалеет его. Терехов открыл рот и назло всем опустил жгут, но Надя подскочила к нему, с силой выдернула жгут из его рук, бросила на пол и стала топтать пламя. И когда пламя исчезло, дым испустив, Надя подняла глаза, и они с Тереховым зло посмотрели друг на друга.
– Ты с ума сошел, Павел, – сказала Надя.
– Ах так, – обиделся Терехов. – Значит, никому не нужно мое искусство? Тогда я уйду.
Он повернулся и пошел к выходу.
– Погоди, – догнал его Олег. – Ты не можешь уйти от нас в такой день. Ты нас обидишь…
– Терехов, останься, – сказала Надя.
– Нет, мне тут делать нечего, – заявил Терехов. – Неужели вы сами это не понимаете…
– Ты нас обижаешь, Павел…
– Не упрашивай его, Олег, – сказала Надя. – Видишь, какой он…
– А какой я? Какой я?
– Ты нас обижаешь, Павел…
– А, пошли вы… – сказал грубо и с отчаянием Терехов и, не глядя ни на кого, отправился к двери.
На вешалке он с трудом отыскал свой плащ, догадался переобуться, натянул сапоги, а ботинки оставил в столовой и, плечом нажав на дверь, нырнул в мокрую ночь. Ветер был холодный и резкий и заставил Терехова поднять воротник плаща. Терехов все еще ворчал про себя, бродил по черному поселку без всякой нужды и цели, упал однажды, поскользнувшись, и долго в ручье смывал грязь с плаща, вытащив фонарик, решил, что ему необходимо спуститься к Сейбе и посмотреть, как там она и как там мост. Дорога к Сейбе была долгой и трудной, а голова у Терехова – смурной, и все же он добрался до травяного берега, а добравшись, как и в воскресенье, ничего не увидел. Но он не ушел, а стоял и слушал Сейбу, успокаиваясь и трезвея.
В сторожке, когда он возвращался в поселок, Терехов увидел свет, старик попался вымуштрованный веком и к распоряжениям временных начальников относился, видимо, скептически. Терехов улыбнулся и побрел дальше. Было тихо и черно, сейбинские жители сидели в тепле, и только на крыльце женского общежития Терехов заметил черную фигуру. Он посветил фонариком и удивился.
– Илга, это ты? – сказал Терехов. Он растерялся и не знал, как говорить с ней. – Что ты тут делаешь?
– Я тебя жду.
– А зачем?
– Я и сама не знаю, – сказала Илга.
Терехов сунул фонарик в карман и не спеша поднялся на крыльцо. Илга была рядом, но он не видел ее лица и ее глаз, слышал, как часто она дышит.
– И давно ты меня ждешь?
– Не знаю. Не помню.
– Ты не промокла?
– Не знаю.
– А что ты знаешь?
– Что я тебя люблю.
Она произнесла это тихо и печально и словно бы для себя самой, а не для него. Терехов шагнул к ней, нашел ее руки, стал гладить ее пальцы, волосы ее мокрые, и мокрый лоб, и мокрые щеки. Он притянул ее к себе и целовал ее, и она целовала его, губы у нее были мягкие и теплые. «Терехов, – шептала она, – Терехов…», а Терехову было хорошо, и снова явилась добрая мысль, что только в этой ласковой женщине и живет его истина, его радость и его успокоение, а остальное – не все ли равно, остального нет, и Терехов был благодарен Илге, что она оказалась с ним на одной земле, на одной саянской планете, под черными дождями. Илга прижалась к нему и все шептала: «Терехов… Терехов…», он тоже говорил ей что-то и не обманывал ее, она смеялась и целовала его, и Терехов смеялся, но вдруг Илга напряглась, дернулась в сторону и потом, упершись в его грудь ладонями, оттолкнулась от него и, повернувшись резко, шагнула в коридор общежития.
Терехов растерялся и пошел за ней не сразу, коридор был пустой и тихий, жители его веселились сейчас в столовой, Терехов нашел Илгину дверь и, нажав на нее, понял, что она заперта изнутри, Илга стояла за дверью, Терехов это почувствовал, и ему послышалось, что она плачет.
– Перестань, Илга… Отопри…
– Нет, нет, нет!
– Открой, Илга. Пусти.
– Ты ее любишь!.. Ты ее любишь!..
– Не надо, Илга…
– Ты ее любишь! Ты Надю любишь! Уходи!..
– Я никуда не уйду. И ты это знаешь.
– Замолчи, Терехов… Не надо…
– Пусти, Илга…
– Нет, нет, нет! Ты любишь Надю!
Она всхлипывала, а потом замолчала, может быть, ждала, что он скажет сейчас: «Не люблю я Надю. Я люблю тебя», наверное ждала, только этих слов ей и надо было, полетел бы крючок вверх, вымаливала она эти слова у Терехова.
– Не все ли равно, – сказал Терехов хмуро. – Кто знает, как будет дальше. Мало ли как повернется все дальше.
– Уходи, Терехов, я прошу тебя…
– Я не уйду. Открой.
– Уходи. Ты ее любишь…
– Ты хочешь, чтобы я выломал дверь?
– Тогда я убью тебя!
– Вот это любовь, – сказал Терехов.
– Уходи, уходи, уходи…
Последнее «уходи» совсем тихо, как мольба, как гаснущая надежда, и потом молчание, молчание, которое нельзя было вытерпеть, и Терехов, забеспокоившись, сначала слабенько постучал в дверь, точно боялся, как бы Илга не сотворила чего, ведь росла она в городе с чугунным памятником любви, потом стал стучать громче и забарабанил, забарабанил так, что доски дверные затрещали, повторял: «Открой, Илга! Открой!», не заботился о том, услышат ли его вокруг, появятся ли любопытные носы, барабанил кулаками с досадой, но вдруг подумал: «А зачем? К чему это все…», и Терехов опустил руки и пробормотал:
– Ну ладно. Ну как хочешь.
И он, нахмурившись, пошел коридором, остывал, все еще надеялся, что Илга не выдержит и выскочит за ним следом, но дверь не открылась, и тогда Терехов сказал себе: «Ну и дура… Мало ли как все могло повернуться в жизни… Ну и дура». Он шел к своему дому, ссутулившись, усталый и разбитый.
19
– Терехов, один известный тебе человек желает поговорить с тобой. Я это чувствую.
Чеглинцев стоял перед Тереховым на страдалице доске, плавающей в грязи, и улыбался. Дождевые капли бежали по его носу и щекам.
– Ты, что ли, этот известный человек?
– Лично товарищ Испольнов. Василий.
– Где он?
– Нынче дома и один.
– Он тебя послал за мной?
– Послать он не мог, потому как мы с ним в разных организациях. А намекать – намекал.
– Поговорить захотел?
– А почему бы перед отъездом и не поговорить?
– Когда отъезд-то?
– Скоро. Говорят, вода в Сейбе начала спадать.
– Голова у тебя болит?
– Немного есть. А у тебя?
– Болит. Слушай, я здорово пьян был вчера?
– Ты? Да нет, не заметил. Танцевал, помню, отчаянно.
– Я сегодня с трудом встал. Вдруг увидел – солнышко. Луч на полу. Вот обрадовался! А потом снова дождь.
– Соломин шепотом уговаривал Испольнова остаться. Думал, что я сплю.
Они шли медленно, прогуливались, как курортники в счастливом санаторном забытьи, дышавшие после обеда лечебным воздухом. Сопки стояли вокруг взлохмаченные и мокрые, и облака гуляли по ним.
– Слушай, – сказал Терехов, – ты все около Арсеньевой вертишься. Ты серьезно или просто так?
– Просто так. А тебе-то какое дело?
– Я же ее сюда привез. Мне и отвечать. Хотел, чтобы жизнь у нее наладилась.
– А может, я и есть наладчик? Может, у меня серьезные намерения…
– Знаю я твои намерения… А ей сейчас очередной кобель не нужен… Иначе все по-старому пойдет… Я тебя прошу…
– Ладно, – сдвинул кепку на лоб Чеглинцев. – Если ты просишь… Я-то не обеднею…
– Слово даешь?
– Ну даю… Я вообще остепениться решил. Такие у меня планы. Доучиться хочу. Вы с Севкой в Курагине учились?
– Да. Сколько у тебя классов?
– Девять. Но я девятый хочу повторить. Все забыл. Придется по вечерам таскаться в Курагино.
– Вот и пришли.
– Валяйте поговорите, а у меня есть дела. Пока.
Чеглинцев уходил стремительно, словно Испольнов мог выскочить сейчас на крыльцо и пригласить его участвовать в разговоре, былинный богатырь убегал нашкодившим второгодником, и Терехов улыбнулся ему вслед.
Испольнов сидел за столом в рыжей ковбойке, ворот расстегнув, и морщил лоб. В комнате было жарко, печка пыхтела, черные портянки и ватные штаны были разложены на ней, ароматили воздух. Испольнов заулыбался, улыбка его, как всегда, была нагловатой и ироничной, но и чуть заискивающей.
– Раздевайся, начальник, – сказал Испольнов, – а то сопреешь.
– А ты чего сидишь в такой духоте? – спросил Терехов, подсев к столу.
– Тебя жду.
– Я думал, золото сторожишь.
Испольнов нахмурился, и Терехов подумал, что зря он сказал о золоте, хотел пошутить, а Испольнов не принял шутки, и, чтобы смягчить напряжение, возникшее тут же, Терехов добавил:
– Это не я выдумал про золото. У нас в поселке часто болтают: «Испольнов золото сторожит». А ты и не знал? Говорят, у тебя мешок под кроватью пуда на два.
– Встань и загляни под кровать. Оторви зад. Увидишь обглоданный чемодан. Но золото есть. Песочек в кисете. Нашими руками намытый. Нашими спинами найденный.
Испольнов сказал это сердито, обиженно, и Терехов понял, что к кисету с песочком он относится серьезно и шутки коробят его.
– Ладно, – проворчал Испольнов, – тебя ведь не золото интересует.
– Ты тогда все время при Будкове был?
– Был. Вроде первого заместителя. Нас и начинало-то на Сейбе всего ничего, бригады две.
– Слушай, – сказал Терехов, – то, что вы гравий вместо бута наложили, – это, конечно, ерунда. Я другого не пойму. Зачем Будкову врать надо было, почему он так спешил, а? И как комиссию обвел?
– А зачем тебе все это знать?
– Из любопытства.
– Не темни, Терехов.
Испольнов смеялся.
– Есть такие кружки «Хочу все знать», – сказал Терехов, – я в такой кружок записался.
– Нам картину крутили тут. Не смотрел? Там один чудак все повторял: «В неведении – блаженство» или что-то в этом роде. И он прав. Вот ты меня наслушаешься и потом спать не будешь, нервную систему изматывать начнешь…
– Это уж моя забота, – сказал Терехов.
– Ну смотри…
Испольнов смеялся, и было в его смехе злорадство, будто бы он уже заранее догадывался о том, к каким злоключениям и нервотрепкам приведет Терехова его рассказ, и предвидение этого Испольнову доставляло удовольствие.
– Он тогда спешил, – сказал Испольнов, – и нас подгонял. Но с ним хорошо было. И нам он понятный, и мы ему. И за людей он нас считал, не то что Фролов. Ух, этот гад! Плетку бы ему в руки. А Будков ничего. Ел с нами, пить давал и сам не брезговал, и вообще мы забывали, что он начальник, так, плотник, и не самый последний, вертелся с нами, здоровый, хоть и тощий, знаешь, такой жилистый. Все книжки нам таскал с советами, как лучше работать, учиться все заставлял. Мы сначала думали – стиляга, а потом он нам понравился. И не трус, это уж я точно знаю.
– Вроде бы не трус, – кивнул Терехов.
– Но, гад, обидчивый и своего не упустит. Однажды он мне выговорился. Как-то мы с ним выпили с устатку, посидели на солнышке. «Вот, говорит, обидно, что такие люди, как Фролов, держатся. Время их прошло, а они все еще на постах. Ничего, говорит, мы свое возьмем, от нас толку будет больше». В общем, я понял так, Фроловым начальство недовольно, плохо у него дело идет, замену ему ищут, и его, Будкова, заметили. Вот и надо ему срочно в чем-то ярком, что начальственный глаз увидит, себя проявить. А тут мост. И идея Будкова, и сам он этот мост строил. Ох и спешил. И переспешил. Бут нам только к названному в плане сроку обещали достать. Срубы уже стояли, а камня нет. Отчет Фролов должен был делать, разнос ему готовили, вот тут Будков засуетился, все рассчитал, понимал, что лучше случая не представится. Представляешь, в Абакане секут начальника поезда, последнее предупреждение ему делают, и тут приходит телеграмма от его прораба, молодого, толкового: «Мост раньше срока построен», представляешь, как все расплываются и шепчут друг другу: «Вот кого надо делать начальником поезда, я вам давно говорил…»
– Психолог… – проворчал Терехов.
– Это он все мне тогда говорил заранее. В общем, он махнул рукой и велел мне засыпать гравием.
– А комиссия, – спросил Терехов, – была комиссия?
– А что комиссия? Была комиссия. Двое приезжали. Бревна пощупали, по мосту походили, обмеры сделали, еще чего-то проверяли. Сейба тогда маленькая, тихая была, кто бы мог подумать, что с ней такое случится. Так бы и стоял этот мост сто лет. К тому же эти двое приехали, знаешь, до того довольные Будковым, так они его за глаза хвалили. А Будков тогда перетрухал, – засмеялся вдруг Испольнов, и было видно, что вспомнить, как Будков струсил, ему приятно.
– Ты все знал?
– Знал, – загоготал Испольнов, – а почему бы мне не знать. Премию я за этот мост получал.
– Купил тебя Будков?
– Не деньгами купил. Грело мне душу, что Фролова он свалил. В этом я ему помогал. Я работать люблю и умею, ты знаешь, только надо, чтобы и платили мне прилично, а Будков не скупился, нам кое-что приписал. Чтобы не ворчали… И потом он не раз прибавлял в бумагах нам всякие работы, чтобы мы довольны были…
– Смелый, смелый Будков, – сказал Терехов, – а тут струсил…
– Не без слабостей… Но он нас и ценил… Все, что нужно было к сроку или в штурмовом порядке сделать, все нам поручал… Не подводили… Его хвалили, и нам башлей перепадало. Так что взаимное уважение было… До поры до времени… А этот, наш Ермаков, сухарь, принципиальный товарищ, из-за своей принципиальности тридцать лет в прорабах…
– За рассказ тебе спасибо, – сказал Терехов, – возьми-ка ты ручку и лист бумаги и изложи все по порядку. А?
– Да? – загоготал Испольнов. – Документ от меня получить хочешь? Нашел дурака!..
– За деньги ты не бойся, никто с тебя их не потребует… Уж если потребуют, то с Будкова…
– Ты меня не успокаивай. Я все свои права и без тебя знаю. Ученый… Да и не затем тебе все это рассказывал.
– А зачем?
– А затем… а затем… Оба вы с Будковым у меня в печенках… Ненавижу вас… Волю бы мне…
Испольнов сидел, сжав губы, и волчья голодная злость была в его серых стальных глазах, он смотрел не на Терехова, а в стену, уклеенную голыми плечами кинозвезд, и не видел этих худых горемычных баб, ничего не видел, думал о своем, и от его тяжелого, как сырая бетонная плита, взгляда Терехову стало жутковато.
Терехов поднялся.
– Мне все равно, любить ты меня или к стенке готов поставить… Но на кой черт ты меня позвал…
– Просто так, позабавиться… Он мне в письмах все опишет. Как вы с Будковым сцепитесь… Ты же теперь не успокоишься, ты теперь справедливости захочешь добиться…
– Нужен мне твой Будков! – сказал зло Терехов, он хотел добавить, что скоро сам уедет из Саян и ему все здешнее безразлично, но сообразил, что эта весть только обрадует Испольнова, и потому он замолчал.
– Э, нет, – крутил пальцем Испольнов, кричал, распалившись, – меня не обманешь! Я тебя знаю… Не выдержишь ты, сунешься с Будковым воевать, и полетят перья… А Будкова я еще лучше знаю… Ты не выдержишь, не выдержишь… На свою шею любопытство заимел… В неведении – блаженство, понял?.. Будков выкрутится, это уж точно, но и ему нервы попортите!.. А я все знать буду за тысячи километров…
Испольнов хохотал, издеваясь над Тереховым, радуясь будущим сражениям своих недругов, и он был противен Терехову и страшноват ему и непонятен.
– Ладно, – Терехов направился к двери, – и за то, что рассказал, спасибо.
Он старался быть спокойным, все равно он уезжал из Саян.
20
В конторе Терехова ждали гонцы с сосновской стороны. Севка, переправивший их через Сейбу, сидел в комнатушке возле шоколадного сейфа и курил. Лицо у него было землистое и равнодушное, и слова он выдавливал из себя с трудом. «Скорей бы спадала вода, – вздохнул Терехов, – дал бы я Севке сутки отоспаться. И сам бы прилег». Но это были только мечты, потому что гонцы, посланные Ермаковым, передали его предупреждение держаться и быть на стреме, вода могла пойти снова, и к тому же из лесозаводской запани повымывало лес, и теперь вырвавшиеся на свободу громадины летели к мосту.
«Не было печали!» – выругался Терехов и распорядился выставить на мосту ребят с баграми и шестами в ожидании деревянных таранов. Он предложил Севке отдохнуть, но тот мотнул головой:
– А хлеб кто вам привезет?
– Бог тебе в помощь, – сказал Терехов.
Разобравшись с делами в конторе, Терехов собрался было сходить к мосту, но тут он почувствовал неожиданное равнодушие к судьбе деревянной махины, то ли шло это безразличие от придавившей его усталости, то ли еще от чего. «А-а, катилось бы все к черту!» – выругался Терехов и решил отправиться в общежитие, посидеть в пустой и спокойной комнате полчаса, подремать полчаса или хотя бы побриться, воспоминание о вчерашней, пусть минутной, свежести после бритья было Терехову приятно и тянуло его в сырой приземистый дом. Печку разжигать пришлось бы долго, а тушить ее сразу было бы жалко, и Терехов надумал обойтись холодной водой. Он вытащил лезвие, последнее и давнее, купленное еще в Красноярске, притащил в блюдечке воды, но, когда присел у стола, шевельнуть рукой не мог, так и застыл, уставившись на дождевые дорожки, сбегавшие по стеклу. Голова уже не болела, но к ощущению усталости прибавились похмельная сквернота и недовольство собой, недовольство всем, что в его жизни приключилось, и Терехов вовсе не успокаивался, а мрачнел, и раздражался, и ругал себя, и стыдил себя, и все ругал, а за что, сам не знал, впрочем, это не имело значения.
– Терехов, можно к тебе?
Терехов обернулся.
На пороге стояла Надя.
– Заходи, – сказал Терехов и снова повернулся к окну.
– Я не буду раздеваться, я ненадолго, а у вас так холодно.
– Как хочешь…
– Но плащ у меня очень мокрый, я его все же сниму…
– Сними…
– Ты занят, Павел?
– У меня перекур, – Терехов достал сигарету.
– Я тебе не помешаю?
– Наверное, нет.
– Но ты недоволен, что я зашла, да? Я вижу…
– Я просто устал, – сказал Терехов и встал.
Теперь, когда он прохаживался, как бы поджидая кого-то, от тумбочки и до стола, где он оставил лезвие, помазок и блюдце с холодной водой, он не смог удержаться и не взглянуть на Надю, прижавшуюся к стене. И, взглянув на нее, он удивился Надиному преображению, вчерашняя сверкающая королева бала померкла и постарела, и даже нечто скорбное и вдовье проявилось в мокром опущенном ее лице.
– Все мы устали, – сказал Терехов. И добавил, помолчав: – Снимай, снимай плащ. И не стой у порога.
Не было тепла в его словах, а была подчеркнутая вежливость, и Надя могла это почувствовать, но, когда, повесив плащ и платок, она обернулась к нему, на лице ее появилась улыбка, робкая и отчаянная, но все же улыбка, и Терехов нахмурился.
– Я был вчера пьян, – сказал Терехов, – извини, если я вчера доставил вам с Олегом неприятность.
Он произнес это старательно и предложил Наде сказанным позабыть все, что между ними было вчера, все его свадебные слова, танцы, шутки и прочие выходки, позабыть и посчитать, что в ответе за них вовсе не он, Терехов, а хмель, сидевший в нем.
Виноватая Надина улыбка погасла, исчезла, густые яркие волосы закрыли влажные синие глаза.
– Хорошо, – сказала Надя. – Я принимаю извинения.
Она опустилась на стул у Севкиной кровати, опустилась тяжело, не глядя, и волосы почти закрыли ее лицо. Она сидела молча, и Терехов прохаживался молча от тумбочки и до стола, дотрагивался иногда, сам не зная зачем, до помазка, чувствовал себя скверно, а Надино присутствие злило его и казалось ему бессмысленным и противоестественным.
– Почему ты меня не гонишь? – подняла голову Надя.
– А почему я тебя должен гнать? – спросил Терехов, так и не прекратив свое хождение.
Она не ответила, и вновь уселась между ними неуклюжая тишина, наблюдала за ними с ехидцей, и Надя ладонями быстро закрыла лицо, заплакала, зашептала, всхлипывая:
– Что я наделала!.. Что я наделала!.. Терехов, какая я дура… Господи, что я наделала!.. Зачем я!..
Терехов остановился, теребил нервно щетину на подбородке, суматошное свое желание подойти к Наде, успокоить ее он подавил жестоко, молчанием своим предоставляя Наде возможность выплакаться, раз уж она не могла сделать это где-нибудь в ином месте.
– Почему ты меня не гонишь? – спросила Надя.
Терехов пожал плечами, движением этим говоря: «А собственно, почему я тебя должен гнать? Меня уже ничто не волнует, и ничему я не верю, а этим слезам в особенности, к тому же мне уже все равно, и я сейчас спокоен, и, есть ли ты, нет ли тебя, мне безразлично».
– Хорошо, – сказала Надя, вытерла слезы. – Я больше не буду реветь. Ты меня извини.
– День чудесных извинений, – сказал Терехов и не улыбнулся.
– Да… – рассеянно сказала Надя.
Терехов, подумав, присел у окна, Надя была сбоку, за его плечом, и он на нее не смотрел.
– Ты знаешь, зачем я к тебе пришла?
– Нет, – сказал Терехов. – Не знаю.
А в голосе его было: «Не знаю, да и знать мне не интересно».
– Плохо мне, Павел, ох и плохо… Что я наделала…
Терехов обернулся, Надины слова, произнесенные, как ему показалось, с надрывом, его испугали, но он тут же понял, что относятся они к ее нравственному состоянию, а не к физическому и что не упадет она сейчас в обморок, не случится с ней удар, и он снова стал глядеть в оконное стекло.
– Ты меня не слушаешь, Павел?
– Слушаю…
– Ничего у нас с ним не выходит… С Олегом… Ничего… Что я наделала!
– Ты пришла, чтобы я тебя успокоил?..
– Не знаю, зачем я пришла…
– Ты сумасбродная девчонка. Ты сама это прекрасно знаешь… Через полчаса у тебя изменится настроение, и ты отругаешь себя за то, что приходила сюда.
– Нет, Павел. У меня не изменится настроение…
– Но ты хочешь, чтобы я тебя успокоил?..
– Ничего я не хочу… Я тебя люблю, Павел…
– Вот как? – удивился Терехов.
– Я тебя люблю, Павел…
– Зачем же тогда… – начал было Терехов, но осекся, почувствовав, что сказать ничего не сможет, да и не узнает ничего больше; сто раз ему казалось, что она любит его, сто раз он убеждал себя в этом, нервничал и расстраивался, сто раз он надеялся на то, что она любит его, а все остальное обман, и потом сам разбивал свои надежды, теперь же, услышав Надины слова, увидав глаза ее, он растерялся и не понимал, что ему делать, как быть ему, не понимал не разумом, а всем существом своим, как ему быть, как жить ему.
Надя смотрела ему в глаза и не отводила взгляда, и Терехов знал, что она сказала ему правду. Глаза ее были влажные, добрые и растерянные. Глаза ее были любимые, и нужно было подойти к Наде и обнять ее и целовать эти любимые глаза. Все, что было между ними раньше, все, что было между ними и другими людьми раньше, все стерлось, все не имело ни малейшего значения, ничего не было и вовсе.
– Ты мне не веришь? – спросила вдруг Надя.
– Не верю, – сказал Терехов.
Он сказал это и сам удивился, что произнес эти слова, удивился глупой и дешевой лжи их и их суровости и отругал себя, но стоял молча и не кричал: «Я вру, Надя, не верь мне…»
– Я понимаю тебя, – сказала Надя и опустила глаза.
Плакала она или нет, Терехов не видел, наверное, не плакала, а просто сидела отрешенная от всего, что было перед ней, и, может быть, о нем, Терехове, забыла, сидела сжавшаяся, ставшая вдруг маленькой, и Терехову было жалко ее, а подойти к ней он не мог.
– Конечно, после всего, что случилось, после вчерашнего, – проговорила Надя, – ты мне не будешь верить…
– А ты сама себе веришь? – обернулся к ней Терехов.
– Не знаю, – прошептала Надя, – ничего не знаю…
Она замолчала и снова как будто бы отключилась от всего, что было перед ней, силы истратив на признание, в которое теперь Терехов начинал не верить. Нет, он понимал, что Надя говорила искренне, и ей на самом дело было плохо, и сейчас, сию минуту, ей казалось, что она любит именно его, Терехова, и никого больше, но эта несчастная сия минута должна была пройти, не могла не пройти, и все встало бы на свои места, мало ли в Надиной жизни было подобных сумасшедших минут. Все и должно было встать на свои места, и вчерашний день со свадьбой при свечах никто отменить не мог, из памяти выкорчевать его никто не мог, и Терехов помрачнел, и обида завозилась в нем, подсказывая Терехову мысли злые, он стоял и уверял себя, что простить Наде вчерашний день никогда не сможет, он считал теперь, что Надя предает Олега и его собирается вовлечь соучастником в это предательство младшего брата.
– Я все время уверяла себя, что люблю его, а не тебя, – сказала Надя, – я все время успокаивала себя этим. И мне стало казаться, что я люблю его, а не тебя… Я поверила в это… А теперь все полетело.
– Да? – сказал Терехов.
– Ты мне можешь не верить, Павел, это твое право…
– Спасибо за это право…
– Или ты ничего не помнишь, Павел…
– Может, у вас начались семейные сцены? – сказал Терехов и понял тут же, что сказал пошлость, но не смутился, потому что ему хотелось говорить Наде слова грубые и сердитые.
Но она, к его досаде, не заметила этих слов, а все думала о своем, что-то вспоминала или силилась понять и решить что-то важное для себя и для него, Терехова.
– Ты не забыл, Павел, как ты шел по дуге моста, ночью, и мы ждали тебя на той стороне канала, и я ждала тебя? – спросила Надя.
– Было такое, – сказал Терехов, – ну и что?
– Ничего, – сказала, сникнув вдруг, Надя, – ничего.
«Мало ли всякой ерунды случалось в моей жизни», – подумал Терехов.
– Я тогда стояла мокрая, дрожала, платьишко носила тоненькое. Но какое небо было чудесное, ты помнишь? Какое-то густое и тягучее. Мне казалось, что в нем можно плавать. Нырнуть в него и плавать. И мне еще казалось, что тебе это легко сделать, шагнуть с той волшебной дуги в небо. Я тебе завидовала…
– Не помню я никакого неба, – сказал Терехов. – Я смотрел под ноги. Хорошо еще, что на металле дуги были заклепки, они не давали скользить подошвам.
– А дня через два я сама прошлась по той дуге над каналом, тоже ночью, не удержалась. Только меня никто не ждал на другом берегу. Да мне и не нужен был никто. Никто. Знаешь, все те дни какая-то тоска сидела во мне. И не знаю, по чему. Мне казалось, по тому тягучему небу. И еще мне казалось, что если пройдусь по твоей дороге, но ночной дуге над черной водой, я на самом деле смогу шагнуть в небо и искупаться в нем. Или смогу провести указательным пальцем свою полоску по небу, чтобы кто-нибудь подумал, что это упала звезда, и загадал желание, самое-самое, и оно бы сбылось. И когда шла по дуге, я смотрела только на небо и не видела твоих заклепок, я же все-таки ловкая, и ноги у меня сильные, не свалилась. Но небо так и не стало ближе, и даже оттого, что оно не стало ближе, оно стало дальше. Понимаешь? Почему так? Может быть, вообще нельзя приблизиться ну хоть на шаг к своей мечте, к своей тоске, к своей радости…
– Очень может быть, – сказал Терехов.
– А почему, почему так, Павел? Почему? Почему такие глупые люди, и радость, счастье ли их куда-то тянет, как воздушный шар корзину, а дотронуться до него нельзя, оно недостижимо… Или это я такая глупая… И что я тут наболтала…
Терехов молчал, подчеркивая этим самым, что вынужден стать ее слушателем, а это дело нелегкое, но, впрочем, он выполнит требования вежливости, хотя сам в разговоре участвовать не будет, и рассчитывать на его сочувствие Наде бессмысленно. Желание подойти к ней и обнять Надю после ее слов о любви к нему теперь казалось Терехову слабостью, которой он будет еще стыдиться, теперь-то он был уверен точно, что Надин приход – это минутное сумасбродство, и вызвано оно или размолвкой с Олегом, или вечным Надиным брожением, которое было неясно ей самой, но которое всегда жило у нее в крови и, наверное, в ту влахермскую ночь потянуло ее на скользкие от росы стальные фермы моста, а от них до воды лететь было метров двадцать.
– Ты не думай ничего плохого про Олега, – сказала Надя, сказала быстро, будто спохватившись, – он чудесный человек.