355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Стасов » Нынешнее искусство в Европе » Текст книги (страница 1)
Нынешнее искусство в Европе
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:35

Текст книги "Нынешнее искусство в Европе"


Автор книги: Владимир Стасов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

В. В. Стасов
Нынешнее искусство в Европе
Художественные заметки о всемирной выставке 1873 г. в Вене

Посвящается Илье Репину, Мордуху

Антокольскому и памяти Виктора

Гартмана


I
Общий обзор

Нужны или нет нынче всемирные выставки? – Что думает о них рабочий народ в Европе и что – русские писатели? – Вид русского отдела на всемирных выставках в 1867 и 1873 году.

С тех пор, как существуют всемирные выставки, много раздавалось повсюду самых враждебных криков против них. И напрасные-то они игрушки, и лишняя-то они трата времени и денег, и развращение-то они истинной народной серьезности, и подрыв-то строгой науки, и шарлатанство-то непомерное, и не что иное, как заговор аферистов против общего кармана, и так далее до бесконечности. Ничему-то и никого-то не научали эти всемирные выставки, и чем скорее им вечный капут, тем лучше. Впрочем, и желать-то этого нечего. Эти глупые и дорогие затеи скоро сами собой лопнут: ведь не век же люди останутся слепы; пройдет мода, и всемирные выставки канут бесследно туда, куда им давно пора – в Лету.

Много подобного каждый из нас слыхал и читал, и при этом нас всегда усердно уверяли, что вот эта выставка – самая, самая последняя и никаких больше никогда не будет. Факты громко говорили что-то совсем другое, и вместо того, чтобы благоразумно очнуться, народы затевали все новые и новые выставки; едва успевала кончиться одна, как уже разносилась весть о предпринятой новой. Наставало время, и новая всемирная выставка являлась на свет с новым блеском. Но мудрецы не теряли куражу и не унимались, зловещее карканье их не прекращалось. Нынче, в 1873 году, было то же самое, и из всероссийских статей против всемирной венской выставки, проникнутых негодованием и насмешками, наполненных пророчествами и зложеланиями, можно было бы составить хорошенький томик – всем нам на славу.

Что говорить с людьми, которые не могут, да и не хотят ничего понимать! Что им указывать на громадность и человечность той мысли, которая создала всемирные выставки, – мысли, какой не способно было родить, раньше XIX века, ни одно из прежних столетий. Тогда народы смотрели ведь друг на друга лишь исподлобья и думали только об одном: как бы утаить, как бы спрятать от всех других свои усовершенствования, свои открытия, свои новые средства облегченного производства! Какому узкому филистеру понятен и дорог тот гениальный подъем народный, тот неслыханный почин, где народы уже не прячутся ревниво один от другого, а ищут друг друга, и щедро, великодушно раскрывают напоказ всем каждое свое уменье, каждое тончайшее свое мастерство? Какое ему дело до этих широких, величавых картин, куда материалами служили жизнь и работа, творчество и изобретательность людская, принесшаяся сюда со всех концов света: ведь у него от этого невиданного зрелища ничего внутри души не загорается, никакого энтузиазма и восторга; ни единая из всех спавших по ту пору фибр не проснулась и не задрожала радостным трепетом среди этого чудного нового мира, сложившегося тут новыми, громадными массами. На филистера не подействовало бы, наверное, даже и то, что он увидал бы на всемирной выставке целые толпы всех, так называемых, низших классов народа, ремесленников, мастеровых, крестьян, простых поденщиков, землепашцев, скотоводов, работниц-женщин по всевозможным отраслям труда, толпы людей, на время оторвавшихся от своих станков и пялец, от молотов, иголок, машин и веретен, для того, чтобы на скудные, сбереженные копейки приехать за сотни и тысячи верст, подышать свободно и отдохнуть на возвышающем их зрелище всемирной человеческой деятельности. Филистеру все это пустяки, вредные траты; но тем бедным работникам, что не утратили еще, за премудрыми резонерствами, человеческой мысли, им другое говорит всемирная выставка, они громко слышат, что тут их торжество, наконец, что тут их и дворец, и университет, и бальная зала, и триумфальная арка.

Я помню, в 1867 году, во время парижской всемирной выставки, как я видел целые партии работников и мастеровых, то французских, то немецких, то английских, сложившихся большими группами и приехавших из глубины своих провинций в Париж: они всей своей ватагой расхаживали по залам выставки (а впоследствии и по залам Лувра, Люксембурга, Клюни и других музеев). Всегда был между ними один, более приготовленный, образованный, который шел вожаком впереди, останавливался в каждом отделе выставки или музея, кругом него толпилось его капельное войско, и он читал им что-то вроде маленькой лекции, воодушевленной, быстрой, горячей, про то, что у них было перед, глазами. Я помню глубокое молчание слушающих, по целым часам не утомлявшихся, я помню эти устремленные взоры, полные разумения, эти смышленые вопросы, и потом – этот гром рукоплесканий при каждом удавшемся, особенно затронувшем всех рассказе; я помню эту радость на загорелых, на вид загрубелых лицах, я помню эти сверкающие счастьем глаза, эти поднимающиеся довольством груди. И я себе говорил: «Вот теперь начинает приходить и ваш час, бедные труженики: в глубине своих захолустий вы поняли, что эти всемирные выставки – ваш спектакль и ваша школа, и вы всей душой рванулись туда, где почуяли истинную свою науку и истинное просветление своего ума. Как эти вот образчики всемирной работы, как эти поразительные картины творчества и изобретательности человеческой должны расширять вашу интеллигенцию и зажигать дух на новые подвиги творчества и создавания!» Случалось мне даже и говорить с иными из тех приезжих провинциалов: все они живо сознавали, что такое небывалые всемирные выставки, нарожденные гением XIX века, и всеми силами души и ума чувствовали, до какой степени их место тут, на лондонской, парижской, венской выставке, до какой степени здесь, среди расставленных и разложенных сокровищ целого мира, они научаются глубже и поразительнее, чем бывало прежде из всевозможных учебников и иллюстрированных атласов. Факты, цифры, рассказы, изложения слишком часто забываются и бледнеют в озабоченной голове, но грандиозное впечатление всемирной выставки поразительно и неизгладимо, как всякое глубокое, прохватывающее до корней явление; оно способно светить потом маяком сквозь целую жизнь труда и лишений и благодетельно направлять, будить и окрылять все лучшие силы тех, чья жизнь от начала и до конца посвящена изобретению, работе и двиганию вперед разнообразнейших жизненных условий. На это нечего жалеть затраченных миллионов. Ведь народ тут развивается и мужает.

Всемирные выставки не только не кончили своей задачи, они только начинают ее. Ими до сих пор успели еще слишком мало воспользоваться. Вся роль их еще впереди, в будущем; небывалые в истории задачи их только что, только что начинают теперь развертываться перед глазами мыслящего, лучшего большинства, и пусть какая-нибудь враждебная, злобная сила реакции тупо и бессмысленно уничтожит их – в то самое мгновение один из могущественнейших факторов современного развития и возвышения масс будет разом вычеркнут вон. Страшно подумать, что совиные зловещие крики филистеров, пожалуй, и в самом деле когда-нибудь одержат верх, и хоть на минуту затопчут в грязь здравый человеческий смысл. Двинувшаяся на наших глазах вперед народная волна, быть может, опять надолго откачнулась бы тогда назад. Всемирные выставки – это одно из самых всемирно-доброжелательных, истинно демократических созданий нашего века. Поэтому глубоко надо желать, чтобы и венская выставка, как все ее предшественницы, не только не была последнею в своем роде и заключительным звеном ненужной от начала и до конца цепи, но чтобы она вышла, как все лучшие люди уповают, лишь одною из первых в ряду длинной вереницы других таких же выставок, но только все лишь более и более разрастающихся в глубину и ширину, как и само будущее человечество.

Уж если есть на свете страна и народ, кому выставки более чем кому-нибудь нужны и полезны, – то это именно Россия и русский народ. Никто еще до сих пор так мало не извлек из них пользы, как мы. Всемирные выставки существуют на свете уже почти целую четверть века, а в наше время четверть века – это ужасно много: их хватало каждому из нынешних народов на то, чтобы увидать свои недостатки и поскорее догонять других. Оставаясь в пределах одного того, что специально составляет предмет настоящих страниц, посмотрите, как другие нации сумели пользоваться временем и примером. Возьмем хоть Англию. После первой всемирной выставки (лондонской 1851 года) англичане тотчас заметили, до чего они отстали от других по части художественного вкуса и всякого вообще художественного творчества, не только по части собственно самого искусства, но и всей художественной промышленности. Отложив в сторону ложный стыд и щепетильную патриотическую обидчивость, они громко стали обличать, в сотне журналов и книг, свою художественную несостоятельность и отсталость. Где так жестоко себя бичуют и где не любят дремать в ориентальном бездействии, там скоро находят и лекарство для своего порока или болезни. Англия сообразила и приняла в одну минуту целый ряд самых решительных мер для того, чтобы привить художественное чувство, художественный вкус народу – но не одной которой-нибудь его частице, или привилегированному классу (как это часто бывает), а в самом деле народу, всему народу. Заведено было множество школ и музеев, куда английский народ повалил, как к живому источнику, напиться и смыть кору, слишком давно загрубевшую на его прекрасном, здоровом чувстве, – и через немного лет, являясь на новые всемирные выставки, Англия несла туда из дому произведения, свидетельствовавшие о глубоком успехе и развитии. То же самое случилось и с Германией. После первых всемирных выставок и она тоже покрылась бесчисленными художественными школами для народа, везде пошла тревога, везде насторожили уши и упрямо принялись за работу. Каждая из этих стран может теперь прямо пальцем указать на то, в чем именно и до какой степени помогли ей всемирные выставки образовать и возвысить народное художественное чувство. Поставить рядом художественно-промышленные предметы первых выставок 50-х годов с нынешними – это значило бы поставить неуклюжий лепет младенца рядом с выработавшеюся и воспитавшеюся речью взрослого человека. А у нас? Навряд ли можно было бы сказать что-нибудь подобное. По части художественного вкуса и чувства мы с тех пор двинулись ужасно мало, и большинство проходивших перед нашими глазами примеров остались от начала и до конца втуне. И добро бы народ был не талантлив, не способен, мало одарен от природы (как уверяют почти всегда наши добрые друзья из иностранцев) – так нет же, наш народ, без всякого сомнения, один из способнейших и талантливейших на свете. Только над ним тяготеет одна чума – лень и неповоротливейшее равнодушие к чему угодно. Сидеть спокойно и жаловаться на все, даже на самого себя – это его дело; но что-нибудь начать, затеять и предпринять, избавиться от чего-нибудь тяготящего или обезображивающего – этого он не знает и не разумеет, для подобной работы его нет! И вот, при таком прекрасном настроении, мы в течение 20 лет посылаем на всемирные выставки постоянно все одно и то же, ничего не выдумавши нового сами, не приладивши собственным умом, как-нибудь на новый манер, для потребностей своей собственной жизни, даже и чужих-то выдумок и изобретений. Какое же утешение иностранцам видеть у нас все то же повторение созданного их собственною инициативой (я все продолжаю говорить о произведениях художественно-промышленной техники), что им за радость узнавать, как именно мы их копируем! Вот они и кричат поминутно о недостатке оригинальности и инициативы у нас; никто тут не виноват, кроме нас самих, а постоянно жаловаться все только на какое-то недоброжелательство, на вечную злобу или зависть – ведь, наконец, это просто нелепо!

Войдите, например, в русский отдел на венской выставке – знаете ли, какое чувство овладевает тотчас же всяким, даже человеком, который самым доброжелательным, самым дружеским образом был бы настроен в пользу нашей промышленной деятельности? Чувство самой тоскливой, самой непобедимой досады. Быть может, тут, между сырыми и обработанными продуктами (особливо между первыми) и много есть предметов действительно чудесных, примечательных, но в какой беспорядочной, несчастной, тощей куче они все свалены – это превосходит всякое понятие! Настоящий какой-то угол Толкучего рынка перед вами, и больше ничего. Масса самого разнокалиберного товара нагружена, напихана и набросана по этим столам и витринам с безобразием и безвкусием, истинно примерными, с бестолковщиной и разбросанностью, превосходящими всякое воображение. Исключения есть, но их ужасно мало. Мне так и представляется, как, должно быть, все это происходило. Какой-нибудь Иван Иваныч, решившись сам собой или уговоренный другими, послать на выставку что-нибудь из своих товаров (иногда в самом деле прекрасных), вдруг с радостью слышит, что его земляк или приятель Петр Петрович тоже что-то посылает в Вену, на выставку. «Ради бога, пожалуйста, – молит он, – возьмите вы мои вещи, да и пристройте их там как-нибудь, как знаете, – вот и деньги». И Петр Петрович, смысля в этом столько же, сколько и Иван Иваныч, а главное столько же ленивый и равнодушный, едет и сваливает где-нибудь в зале, на выставке, все свое и чужое, точно так, как будто вот только пришел откуда-то обоз, и его только что распаковали. Другой раз мне еще казалось, точно будто поручили все дела каким-нибудь чиновникам, да и то еще самым мелким, а им скучно, и некогда – им и гулять пора, и в café, и в театр – всюду, только не на выставку. Вот они, уходя вон, и говорят сторожам и плотникам: «А ты, брат Сидор, да ты, брат Трифон, возьмите-ка вы, когда я уйду, гвоздиков побольше да молоточки, и приколотите все это по стенкам, вот тут, да вон там, а иное тоже по шкафчикам разложите». И вот брат Сидор да брат Трифон тотчас взяли по молоточку, да побольше гвоздиков, и развесили и рассовали туда и сюда, что было приказано. Но что тут вышло – просто руками всплеснуть! Идите к русскому отделению с которого угодно конца, справа или слева, везде на выставке около вас порядок, великолепие, благоустройство самое чудное, бездна воображения и изобретательности было везде потрачено, чтобы создать бесконечно приятные для глаза и для эстетического чувства группы, сооружения, чтобы воздвигнуть на всех концах выставки монументальные массы из разнообразнейшего материала, материй, бронз, стекла, фаянса, фарфора, дерева, резанного на тысяч потреб и на тысячи манеров; ценою бесконечных усилий, изобретательности, пущенного на всех парах и всюду удесятерявшегося воображения, получалось впечатление грандиозное, широкое и великолепное, – один только наш угол представлял печальную фигуру чего-то приниженного, загнанного, бедного и несмелого. И это-то и была выставка одного из громаднейших народов в мире, это-то и было все, что только способно выказать, на публичном, всемирном экзамене, огромное население в 80 почти миллионов людей!

Целых десять лет тому назад, после лондонской всемирной выставки 1862 года, я принужден был жаловаться (в тогдашнем «Современнике») на точно такое же безвкусие, неслыханный беспорядок и безалаберщину русского отдела, как и нынче. Мне и тогда, как теперь, казалось возмутительным видеть крайнюю нашу неумелость и беспечность в отношении к материалам, подчас великолепным, рядом со старательностью, бесконечною заботой и трудолюбием разнообразных наших товарищей по выставке. Как тогда я говорил, так и теперь повторю, из «квартета» Крылова: «И инструменты, и ноты есть у нас, скажи лишь, как нам сесть». Десять лет прошли втуне, ничему они не научили, ни от чего не отучили нас. Когда же придет настоящее-то время, когда мы, наконец, о чем-нибудь и в самом деле подумаем и чего-нибудь в самом деле захотим?

Выставка парижская, 1867 года, показала нас Европе капельку в более приличном и причесанном виде: у нас было выстроено, внутри общего дворца, что-то вроде большой галереи в национальном русском архитектурном стиле. Над рядом толстопузых кубышек, покрытых резьбой и красками, возвышались острые треугольники наших изб, опять от одного конца до другого покрытых вырезными орнаментами и раскрашенными узорами; внутри наших участков, огороженных этой разноцветной русской стеной, виднелись шкафы, витрины и столы, опять-таки в народном русском стиле, с конскими головами, выступами, перехватами и колонками. Иностранцы любовались и довольны были этими национальными образчиками в такой степени, что иные из этих шкафов были куплены и поставлены в разные художественно-промышленные музеи (например, в эдинбургский и берлинский), другие были нарисованы в больших и серьезных печатных изданиях. Мы, русские, тоже могли до некоторой степени радоваться нашему успеху, едва ли не первому в этом роде. Но под лаврами крылись для нас и тернии: мы, знающие хорошо свое дело, должны были, несмотря на иностранные комплименты, немножко вытягивать (по секрету) свое лицо: мы ведь знали и видели, что во всем тут была одна чья-то единственная инициатива. Один который-то из распорядителей [1]1
  Д. В. Григорович. – В. С.


[Закрыть]
взял да заказал приличные рисунки с немного прилганною, впрочем, национальностью, да потом эту заготовленную уже наперед архитектуру натянул, как мундир, на всю русскую выставку сплошь. Распорядителю-то честь и слава, и мы должны ему, на нашей бедности, отвесить добрый поклон в пояс, но все-таки собственно мы сами ничего тут не выиграли, и по-прежнему остались толпой людей ленивых, тяжелых, неизобретательных и восхищенных всякий раз, когда кто-нибудь один возьмет да что-нибудь сделает за нас всех. А мы лежим на боку, да поглядываем.

Не так ведется в других местах. Частная инициатива, изобретательность и фантазия, заботливость и старание каждого отдельного человека так и лезут в глаза со всех сторон, и, чтобы нас разбудить и дать очнуться, чтобы мы взглянули, наконец, на себя и спохватились, с краскою в лице – на это всего бы нужнее нам именно всемирные выставки. Мы теперь, последнее время, уже что-то слишком привыкли к мысли, так хорошо придуманной для нашей лени, что, дескать, какое нам дело до других, мы не Европа и не Азия, а так что-то особенное, сами по себе. Ну да, извольте, пускай мы будем что угодно (зачем об этом спорить!), но, проходя по залам и павильонам всемирной выставки, скоро позабудешь эту нашу «особую статью» и с грустью признаешься себе, что даже в турецком, румынском, венгерском, наконец, в любом отделе какой угодно маленькой страны гораздо более благоустройства, порядка, красоты, элегантности, чем в наших безурядных углах и захолустьях. Нет, господа, на всемирной выставке одних конторщиков, писарей, да артельщиков со сторожами – еще мало! Тут требуется что-нибудь получше, поважнее: тут нужны художники, нужны люди со вкусом и смыслом, нужны люди с художественным воображением и изобретательностью, нужны люди, которым безурядица и «кое-как» и «поскорее» – ненавистнее всех семи смертных грехов вместе. Не то – вот и будем вечно так отличаться, как всякий раз отличаемся на каждой всемирной выставке.

Если кому-нибудь нужны эти выставки, как громовая улика, как призыв к пробуждению, к мысли, к порядку, к труду и деятельности в художественном смысле, то именно нам. У нас слишком много даровитости, чтобы наконец всемирные выставки не повлияли и на нас, как на всех.

Таково было общее впечатление, произведенное на меня нашим отделом выставки, в сравнении с большинством прочих ее отделов.

II
Архитектура всемирных выставок: лондонской 1851 года, парижской 1867 года и венской 1873 года

Многие венские и даже, несмотря на прусскую ненависть, берлинские журналы сказали, что венская всемирная выставка превзошла все предыдущие главным, т. е. размером и достоинством выставленного. Она, говорят эти журналы [2]2
  Берлинская «Spenersche Zeitung», венская «Neues Wiener Aßendblatt» и др.


[Закрыть]
, без всякого сравнения самая громадная из всех бывших доныне выставок, точно также, как первая лондонская (1851 года) была между ними – самая очаровательная (die bezauberndste), а вторая, парижская (1867 года), самая изящная по внешности. Нельзя с этим не согласиться, начиная даже с самого здания выставки.

Созданный безвестным каким-то садовником, Пакстоном, «Хрустальный дворец» 1851 года явился чем-то неведомым и неслыханным: он выступил первою истинно гениальною попыткой дать нашему веку архитектуру совершенно новую, всю из одного железа и стекла, такую архитектуру, какой даже и во сне не снилось прежним столетиям. Она была полна какой-то беспримерной в летописях искусства смелости, она дерзко шла наперекор всем преданиям и принятым правилам, но тут же сооружала чудные палаты, поразительные волшебством впечатления, воздушной легкостью, громадными пространствами, залитыми светом.

Созданный тоже гениальным человеком нового склада, дворец французской выставки 1867 года носил черты не менее поразительные и самостоятельные. Правда, этот дворец не был красив снаружи, и сам Наполеон III, несмотря на все желание хвастаться созданною им выставкою, назвал это здание большим, некрасивым «газометром». Но дворец выставки точно будто взял пример с восточных домов и построек; у них всегда гладкие, неприятные, пустынные стены на улицу – и бесконечные сокровища красоты и художества внутри, когда переступишь порог и войдешь внутрь этих угрюмых, печально вас сначала поразивших стен. Внутри дворец 1867 года являлся образцом современного архитектурного творчества, все до сих пор неиссякающего наперекор клятвенным уверениям классиков и только празднующего с каждым днем все новые и новые торжества. Ничто не может быть грандиознее входной залы, прорезавшей от портала и до самого сердца здание, концентрические кольца, одни в другие вдвинутые, из которых состоял план дворца. Эта громадная палата, кончавшаяся вверху сквозными железными стропилами кровли и везде по сторонам, высоко вверху, сиявшая всеми цветами колоссальных разноцветных окон, стояла тут на выставке, словно целая катедраль, с ее величавым и подавляющим впечатлением. Направо и налево от этой палаты начинались концентрические кольца галерей, и ни которая из всех монументальнейших построек старого и нового времени не превзошла той картинности, той красоты, какую образовали на каждом шагу эти круглящиеся перед глазами зрителя, уходившие вглубь великолепными загибающимися линиями круглые улицы внутри дворца выставки. Отдельные здания во всех стилях, во всех вкусах, какими был усеян парк вокруг главного здания, тоже представляли неслыханную, небывалую выставку архитектурной красоты и творчества: египетские и мексиканские древние храмы, из них первые с целыми аллеями сфинксов напереди, вторые с нарисованными вдоль наружной стены чудовищами и с жертвенным камнем наверху широкой лестницы, где жрец во время оно всенародно закалывал замученную долгим бегом человеческую жертву; тунисские дворцы с глубокими розетками разноцветных окон и изразчатыми стенами; испанские, словно бальные палаты, полные узоров и резьбы; английские коттеджи, шведские крестьянские избы, древнехристианские катакомбы, арабские и турецкие бани, мечети и серали, румынские церкви и павильоны, огромные готические церкви – и все это окруженное колоссальными пальмовыми оранжереями, неслыханными аквариями, где со всех боков и над головой стояли стеклянные бассейны морской воды с плавающей рыбой, так что невольно воображал себя в ту минуту всякий словно в недрах самого океана, – все это, залитое потоками зелени и цветов и осененное широкими лапами столетних, откуда-то вдруг перенесенных сюда деревьев, производило впечатление ослепительное, поражающее душу до самых корней.

Архитектура нынешней венской выставки даже издалека не может равняться с французскою. Много потрачено было тоже и здесь труда, знания, умения, но недоставало только французской гениальности и французского изящного вкуса. Что было тут интересного, что центральная ротонда венской выставки шире и огромнее всех ротонд в мире, даже купола св. Петра в Риме: пусть себе этим гордятся и чванятся, если это им приятно, все немцы и австрийцы, вместе сложенные. Что до меня касается, я к этому равнодушен: даже и самый-то купол св. Петра в Риме, сколько угодно препрославленный, ровно ничего мне не говорит и ни на единую йоту мне не нравится. Ни красоты, ни таланта я в нем не открываю. Что мне за дело до величины венской ротонды, когда она приземиста и расплылась, как передержанный в печке пирог, когда верх ее спускается от верхнего фонарика к главному корпусу точно такими же неприятными линиями, как покатые плеча у чахоточной девочки, когда сама ротонда внутри вся такая темная и мрачная, как подвал, а снаружи наверху венчающий ее фонарик кончается какой-то ужасно некрасивой нахлобученной на нее, словно втиснутая на глаза, шапка, золотой австрийской короной, настолько же тут неудачной и неизящной, как папская тиара наверху знаменитого ватиканского собора. И потом, на что нужно было сделать входной портал, со стороны бассейнов, фонтанов и главной подъездной аллеи, в римском классическом стиле, в виде древней классической арки? Эти аллегории сверху арки, эти крылатые субъекты, протягивающие короны из своих гипсовых академических рук, эти преторианские драпировки, эти консульские тоги и хламиды – куда как они все тут интересны и нужны! Но на средних, главных порталах так и кончились римские, классические шалости. Крылья здания деланы уже были другими архитекторами, видно, менее тех схоластиками и педантами – вот и пошел направо и налево другой стиль архитектурный. Но все-таки нужды нет, и тут немногое можно похвалить. Протянулись по лицевому фронту бесконечные арочки галерей на колонках, вышло что-то вроде длинного и ничуть не изящного гостиного двора: ни грациозности всемирного здания, ни ширины замысла, ни новизны, ни изящества, – ничего тут не оказалось. Сзади, по ту сторону ротонды, вышло еще хуже: там не было уже ни колонок, ни арочек, зато остались широкие окна, в виде полукругов наверху стены – представьте себе, как приятно видеть целую версту каких-то конюшен! Пересекающие их однообразие павильоны опять-таки приземисты, ординарны и кончаются вверху узенькими перехватами с узенькими отверстиями, точь-в-точь отдушины вверху у уличных фонарей. Внутри здания оба громадные крыла выставки, идущие направо и налево от центральной гигантской ротонды, по крайней мере не представляли ничего положительно дурного или отталкивающего: это были просто два колоссальных сарая с железным верхом, вроде дебаркадеров, только без стекла сверху; может быть, с железной крышей оно и легче и удобнее справиться, – да, но зато сколько красоты и живописности, сколько световых эффектов и чудных случайных освещений пропало безвозвратно! Никакие боковые, наилучшие, умнейшие освещения не в состоянии померяться с блестящими поразительными картинками, какие поминутно, на каждом шагу дают солнечные лучи, падающие сверху. Художественное отделение (Kunsthalle), в виде трех особых зданий, поставленных отдельно от главной промышленной выставки, тоже не стоит особенного внимания: это опять-таки постройки без всякого вкуса, сделанные по известным архитектурным прописям. Ничего тут не было ни нового, ни хоть сколько-нибудь оригинального, своеобразного. Верно, именно потому-то так и были довольны ими массы немцев, как среди публики, так и художественных критиков. Ординарность в чем бы то ни было очень редко колет немцу глаза.

Но если мало утешительного представили главные постройки, явно затеянные разными бесталанными педантами, в твердом убеждении, что у них тут выйдет что-то до крайности солидное и капитальное, то, в награду, множество интересного и в самом деле изящного, а подчас даже и талантливого представили легкие деревянные постройки, предпринятые, по всему видно, без всякого самодовольства и цехового высокомерия, а просто так, потому что вдруг нужда потребовала и надо было тут же, тотчас же удовлетворить этой нужде. Австрия – страна лесистая, а ее художники, по крайней мере лучшие, само собою разумеется, вышли не иначе как из народа; поэтому, сколько ни юлили они с академическими и классными формами, а все ничего из них не выжали нового и оригинального. Зато когда дело дошло до родного, близкого им материала, с которым они от самой юности видели и знали, как надо справляться, когда их выпустили на волю и поручили делать что-то такое, где уже не требовалось никакого школьного корсета и не взыскивалось никакого «стиля», тут-то они, наскоро и шутя, создали как раз вещи наиболее примечательные. Не говорю: необычайно талантливые, гениальные, полные великой художественности – нет, этого я не говорю, но вещи изящные, чрезвычайно даровитые, живописные, свежие и самостоятельные; во всяком случае, стоящие во сто раз больше, чем эти тяжелые и неуклюжие, безвкусные, ординарные каменные постройки, на достойное возвеличение которых, как великолепного проявления современного немецкого искусства, потратили столько страниц и столбцов немецкие критики. Они вовсе не заметили и обошли полным молчанием, как вещи ничтожные, те деревянные постройки, про которые я говорю, или же взглянули на них с порядочным презрением. А между тем тут одна из лучших сторон венской выставки. Не хватало места внутри главного каменного здания для множества предметов, приспевших в Вену почти в самое последнее время перед открытием выставки, – вот и построили наскоро кое-какие деревянные дома, да только эти «кое-какие» очень много весили в мнении всякого, кто привык ценить вещи помимо всяких предрассудков. Ничего не было в этих домах лишнего, ни единой черты, употребленной тут потому, что «так требуется» в учебниках и классах. Они были продиктованы от начала до конца потребой, коротким сроком времени и необходимою дешевизной. От этого-то они и вышли так красивы и оригинальны. Вот их портрет вкратце. Большие деревянные параллелограммы, с более или менее значительными параллелограммными же выступами вперед или вбок, без всякой педантской симметрии, просто как приказала надобность; иногда они справа и слева заканчивались полукруглыми большими выступами. Весь верх под прямой длинной крышей с флагами занят непрерывным рядом закругленных вверху окон: они шли сплошь, одно против другого, и составляли одну громадную стеклянную стену, в которую сторону ни посмотри. Под ними протягивался необозримый ряд точеных толстеньких столбиков, с перехватами, словно браслеты. Каждый ход шел под навесом из трех тоненьких, словно прутики, полукруглых арок на тоненьких же деревянных жердочках, и вверху этих арок было вписано по деревянной сквозной розетке; все это расписано красками, немногочисленными, но очень гармоничными и цветистыми: тут был всего только общий темно-желтый фон, красные жилки на обрезах и толщине дерева, еще кое-где бледно-голубые фоны и тоненькие, очень элегантные гирляндочки из желтых, точно осенних листьев, – вот и все. Внутри вам представлялись обширные храмины, затопленные светом, и с потолком, где шел, перекрещиваясь и перепутываясь, целый лес откосин, наклоняющихся от стен, и тонких столбиков, стоящих около них парочками; и эти откосины, всего более красивые в своих сплетениях там, где сходились идущие на один центр четыре крыла крестом, опять-таки держали ряд воздушных стропил, так прямо и несущих крышу. Все это вместе, необыкновенно легкое и стройное, было изящно раскрашено и глядело еще красивее от висящих повсюду, вниз со стен и балок, разноцветных флагов. Дома, про которые я здесь рассказываю, поместились на самой середине, между северным порталом главного здания выставки и средним порталом машинного отделения (Maschinenhalle): тут поместилась выставка прусского министерства народного просвещения, выставка горных изделий Германской империи, выставка стальных, железных и медных чудовищ Круппа, наконец, выставка песчаниковых и вообще каменных монументальных изделии Германской же империи. У каждого отдельного здания, при общности главного мотива, были свои отдельные черты и подробности, своя особая живописность и красивость, в форме того или другого особо выделившегося окна, той или другой капители, арки, стены.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю