Текст книги "Человек разговаривает с ветром"
Автор книги: Владимир Карпов
Соавторы: В. Старостин,Лев Хахалин,Анатолий Кухарец,Владимир Пищулин,Александр Кирюхин,Н. Головин,В. Синев,Е. Иванков,Георгий Халилецкий,Леонид Ризин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Annotation
В сборник включены рассказы о современной жизни армии и флота. Их авторы – молодые армейские и флотские литераторы и те писатели, чье творчество связано с военно-патриотической темой. Многие из рассказов присланы на конкурс журнала «Советский воин» и опубликованы на его страницах. Дружба, товарищество, великие принципы коммунистической морали, честность и правдивость, глубокое понимание своего воинского долга, бдительность и боевая готовность – основные темы публикуемых произведений.
Главный герой рассказов – человек в шинели, воин армии и флота, беззаветно преданный Родине, партии, народу, достойный продолжатель дел своих отцов и старших братьев. Мы его встречаем в пустыне и на далеких Курилах, в горах Кавказа и Прикарпатья, на севере и на юге, в самых различных условиях. Его отличает высокая политическая сознательность и гуманизм, большая культура и образованность, совершенное знание боевой техники и оружия. Много трудностей на солдатском пути, нелегки дороги к вершинам воинского мастерства, но он, неутомимый и пытливый, уверенно идет к своей цели.
Человек разговаривает с ветром
Ефрейтор А. Андрюкайтис
Иван Виноградов
Иван Виноградов
Н. Головин
С. Даскалов
Захар Дичаров
Е. Иванков
В. Карпов,
Капитан А. Кирюхин
Капитан 2 ранга А. Кухарец
Майор Б. Петров
Старший лейтенант В. Пищулин
Майор Б. Попов
Капитан-лейтенант В. Протасов
Леонид Ризин
Леонид Ризин
В. Синев
Сержант В. Старостин
Георгий Халилецкий
Лев Хахалин
Человек разговаривает с ветром

Ефрейтор А. Андрюкайтис
ЦВЕТЫ КАШТАНА

Время под вечер. Я сижу в раздумье в ротной канцелярии. В открытое окно виден широкий строевой плац, опоясанный с трех сторон палисадниками. В палисадниках растут кусты сирени. Сирень распустилась в мае.
Немного погодя расцвел и старый каштан. Он стал белым, как старик, тихо шуршит грубой листвой, будто рассказывает людям о суровом и незабываемом прошлом. Многое видел каштан за свою жизнь. Он помнит даже те времена, когда в этих казармах жили казаки, помнит, как по плацу, на котором мы учимся строевому шагу, ходили красногвардейцы. Многое помнит старый каштан… Солдаты любят его, любят посидеть в его тени, послушать, что шепчет на ветру шершавая листва.
Теперь уже начало лета. Время от времени с ветвей каштана срывается белый лепесток и, кружась, падает наземь. Под каштаном все пространство словно накрыто большим белым полотном. У этого полотна, как художник с огромной кистью, стоит с метлой в руках ефрейтор Василига. Ему надо смести опавшие цветы в урну. Но Василига все не принимается за работу и с грустным упреком смотрит на нашего ротного старшину Денисова. Тот, наверное, отчитывает Василигу.
А я вспоминаю, как все было.
…Сержант Лебедев выстроил нас, молодых солдат, возле казармы и объяснил условия предстоящего кросса двумя словами:
– Три круга.
Его манера говорить с подчиненными кратко и сухо, тоном, не допускающим каких-либо возражений, не нравилась мне. С первого же дня я почувствовал антипатию к сержанту и использовал всякую возможность, чтоб досадить ему.
– Не понял, – сказал я. – Объясните короче.
– Чего не поняли? Три круга. Здесь же финиш.
– Три круга-то с перекурами или без?
– Никаких перекуров, товарищ рядовой.
Пробежав неполный круг, я решил не тратить зря силы и присел на скамейку. Лавры мне не нужны! В такую погоду, когда земля, схваченная морозом, гудит от сапог, а хмурое небо готово вот-вот посыпать на голову маленькие острые снежинки, – в такую погоду я любил сидеть в ресторане у окна, наблюдать за прохожими и затягиваться сигаретой. Обычно я ходил в ресторан вместе с Юзиком. Да, Юзик был настоящим другом. Кроме него и отца, который накануне приехал из деревни, никто больше не пришел проводить меня в армию. Но мы с Юзиком не скучали. Помню, как, обнявшись и покачиваясь, бродили в пестрой толпе провожающих, смотрели на всех с презрением и распевали не совсем пристойные песенки.
– Маэстро! – повторял Юзик. – Всегда будь горд! Не давай связать свои крылья!
– Никому! – уверял я. – Самому черту не позволю!
– Сыграй старому бродяге прощальный марш, маэстро! – кричал Юзик, дергая стильный галстук.
Но баян был у отца, и я не мог сыграть Юзику прощальный марш. Отец же стоял в сторонке, ему было стыдно за меня. Взгляд отца, холодный и осторожный, как бы ощупывал меня и спрашивал с изумлением: «Мой ли это сын?»
…И вот кросс – уже здесь, в части.
Я заметил в двух шагах старшину, высокого, худощавого, вопросительно глядящего на меня. Достал из кармана сигарету, закурил и тоже вопросительно уставился на него. Так мы молча продолжали поединок взглядами, пока не подоспел сержант Лебедев и с подчеркнутым спокойствием не спросил:
– Почему сошли с круга? Встать!
– Встать, пожалуй, можно… – согласился я. Затем смял сигарету, бросил ему на сапог. Лебедев остался спокоен, как ни в чем не бывало, но на лице старшины появилось изумление и любопытство.
Вечером я написал Юзику письмо. Промолчал, что в воскресенье на кухне буду чистить картошку. Ведь так уж принято: если нет настоящих цветов, никто и никогда не дарит другу букет цветущего картофеля.
…С тем высоким, худощавым старшиной Денисовым, который заинтересовался моей передышкой во время кросса, я встретился вторично, когда попал в роту. Старшина носил на груди много всяких знаков за отличную службу. У него были длинные руки с длинными сухими пальцами. Весь какой-то длинный, нескладный…
– Надеюсь, уже привыкли к воинскому порядку? – был первый его вопрос.
– Параграфами себя не стесняю, – ответил я как можно хладнокровнее, но не скрывая презрения.
– О-хо-хо! – вдруг откровенно засмеялся старшина. – У вас душа нараспашку.
Он повернулся и вышел из казармы, немного покачиваясь при ходьбе. Я оказался побежденным, и это разозлило. Подошел какой-то ефрейтор.
– О, брат, он строг, наш старшина! – сказал ефрейтор с гордостью. – Он сам аккуратен и от своих подчиненных…
– Прости, что ты за персона?
– Ефрейтор Василига! – наивно заулыбалось круглое веснушчатое лицо. – Второй год служу…
Я пытался отыскать в памяти что-нибудь остроумное, язвительное. Василига, видно отгадав мое намерение, перестал улыбаться и молча уставился на меня. Так мы и разошлись, ничем друг друга не порадовав.
После обеда ротный почтальон вручил мне письмо. От конверта исходил тонкий запах духов.
– От возлюбленной? – усмехнулся почтальон. – Аромат!..
Письмо было от Юзика. «Не забывает меня старый друг и соратник!» – радостно подумал я. Присев на табуретку, стал читать письмо. У Юзика не было ничего новенького, он все еще играл на гитаре в оркестре кафе.
Мое внимание то и дело отвлекали пронзительные, бессвязные звуки, которые раздавались из дальнего угла. Там, спрятавшись за койками, кто-то пытался играть на баяне. Играл робко и неумело. Вскоре не только я, но и другие солдаты стали недовольно поглядывать в сторону играющего.
– Эй, там! – не вытерпев, крикнул я. – Перестань выматывать кишки. Тебе что, медведь на ухо наступил?
Баян умолк. Из-за коек выглянуло круглое лицо Василиги, а его глаза были еще больше, чем обычно.
– Стало быть, ты лучше можешь?..
Не знаю, что соблазнило меня взять баян в руки. Наверное, простое желание похвастать. Тронув пальцами клавиши, я вдруг забыл, где нахожусь, будто вырвался из стен казармы, убежал от всего, что связывало меня с солдатской жизнью. Я снова сидел в оркестре кафе и играл полонез. Мне снова улыбались женские губы, мне подмигивал Юзик, мне аплодировали за всеми столиками. Я, как во мгле, видел лицо Василиги, на котором скептическое выражение вскоре сменилось удивлением, а потом восторгом. Солдаты обступили меня и молча слушали полонез Огинского.
Когда я кончил, посыпались просьбы:
– Сыграй еще!
– Баян зачем положил?
– Ребята! А мы плакали, что в роте нет баяниста!
– Ну уж ты, брат, от нас не увильнешь! – всех перекричал Василига. – У нас коллектив крепкий! Ротную самодеятельность развернем!
И тут я увидел Денисова. Старшина стоял у двери, скрестив на груди руки и опустив голову, из-под густых, мохнатых бровей наблюдал за мною… Казалось, что он все еще прислушивается к музыке.
…Рукой я крепко держался за перила и еле переставлял ноги со ступеньки на ступеньку. Мне казалось, что от более резкого движения обязательно развалюсь на части. Было лишь одно желание: добраться до казармы и присесть на табуретку.
– Дай-ка свой вещмешок, – услышал я за спиной хрипловатый басок Лебедева. – Вижу: не дотянешь.
– Не дам, – сказал я, не оборачиваясь. – Сам донесу.
И донес. И удивился этому.
– Вот ты и настоящий солдат, – улыбнулся сержант. – Получил боевое крещение.
На это я ничего не сказал, хотя мысленно был согласен с ним.
На учениях я в самом деле кое-что узнал. Я узнал, что солдатская шинель далеко не грубая, ибо она теплая и в ней всегда спрячешься от стужи и ветра. И вещмешок не такой уж тяжелый, его стоит таскать с собою. Там, в этом мешке, есть ложка и котелок, которые так приятно достать после длительного марша. Там также есть пара пустых конвертов. Эти конверты известят Юзика и отца о том, что я жив и здоров.
Уже в постели, несмотря на усталость, я долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами и думал. О многом думал. И никому не раскрыл свои мысли, даже Юзику. Оставил их при себе.
– Ну, чего нахмурился, как небо перед грозою? – спросил меня Василига. – Смотри, как светло на улице! Весна, брат, пришла!
– Уйди… Оставь меня в покое…
– Злишься, а? На меня злишься?
– Да.
Но я говорил неправду. К Василиге я не чувствовал никакой злости. Я все еще находился под впечатлением ротного собрания, и сейчас не вызывало радости ни солнце, ласкающее землю, ни почерневший, ноздреватый снег, доживающий свои дни, ни звонкая капель. Я не мог забыть слов, произнесенных с трибуны ротными товарищами. Больше всех старался Василига.
– Я, братцы, осуждаю такое отшельническое существование, – неистовствовал он. – Сядет у окна и задумается, все равно как сфинкс! Везде он в сторонке… Даже баян и тот пылью покрылся. У нас есть кому на барабане играть, гитарист и даже трубач есть. Но без баяна что получается, братцы? Сплошная ерунда!.. А вон в углу сидит рядовой Петухов. Запоет – за километр слышно! Мировой баритон. А вот аккомпанировать некому… – Василига взглянул на меня исподлобья и тихо добавил: – Один далеко не уйдешь. Споткнешься. Если погорячился, прошу прощения.
Никто не стал оправдывать меня. А когда Василига покинул трибуну и Василий Петухов, этот «мировой баритон», начал бить в ладоши, я впервые мучительно почувствовал свое одиночество, на которое сам себя обрек…
– Нале-е-е-во!.. Кру-гом!..
Казалось, Лебедев решил вытрясти из меня душу. Гонял он меня долго, и его глаза, неотступно следившие за каждым моим движением, истомляли больше, чем строевой шаг, которому он меня обучал.
Наконец он скупо похвалил:
– Чувствуется прогресс. Из вас должен получиться хороший строевик. Все данные есть. Станьте в строй!
«Вряд ли что из меня получится, – думал я после занятий, поднимаясь по лестнице в казарму. – Это он так просто похвалил, чтоб я не унывал… Мера воспитания, черт побери!» Но я не мог не признать, что похвала сержанта приятно погладила мое самолюбие. И слов-то на это Лебедев вон сколько истратил! Видно, не зря.
В казарме меня ожидало письмо. Писал Юзик. Когда я открыл конверт, то неожиданно для себя не испытал того приятного волнения, которое его письма вызывали у меня раньше. Потом спокойно прочел, что он настрочил на маленьком листке бумаги. Оказалось, оркестром теперь руководил новый человек. У него длинный нос, он в очках и не пьет. Последняя черта характера особенно огорчала Юзика. Поэтому-то Юзик и назвал его старым, глупым филином и подробно описал свой спор с ним.
Потом я положил письмо в тумбочку. Рядом стоял старшина Денисов.
– Скоро каштан начнет почки распускать, – сказал старшина. – Перейдет на летнюю форму одежды…
– Да, он тоже как солдат, – ответил я. И в этот момент я действительно думал о первых почках, а не о чем-либо другом.
После занятий состоялась репетиция кружка художественной самодеятельности. Пришли девчата с подшефной фабрики. Анюта явилась в желтом легком платьице и очень напоминала одуванчик. Василий Петухов не спускал с нее глаз. Он стал напевать ей любовную арию. Все весело хохотали, но Василий продолжал петь серьезно и невозмутимо.
– А ты чего ждешь? – украдкой шепнула мне Анюта. – Разве все позабыл?
Нет, я не позабыл. Хорошо помнил и репетицию, когда впервые увидел ее. Тогда Аня вела себя слишком сдержанно, а когда я начал играть «Каштаны», она никак не решалась запеть.
– Анютка! – одобрительно подмигнул я. – Валяй!
Она широко раскрыла глаза и вдруг залилась смехом:
– Еще никто не называл меня Анюткой!.. И Аня, и Анечка, но так вот!.. Анютка!..
А потом запела. Пела свободна, непринужденно, забыв, как после мне призналась, мои глаза, которые смущали ее, и нашего строгого, сердитого старшину Денисова, сидящего у пианино.
Вот тогда-то, на первой репетиции, я и узнал, что наш старшина играет на пианино. Сначала это не укладывалось в голове. Я с изумлением смотрел, как легко бегают по клавишам длинные пальцы старшины; казалось неестественным, несовместимым, что человек, который меняет солдатам портянки и белье, который смотрит, чтобы в казарме не было пыльно, который с утра до ночи занят теми большими и мелкими делами, каких всегда полно у хорошего хозяина, который может наказать солдата и от этого не изменится его лицо, – что этот человек может играть на пианино с таким чувством, так легко и виртуозно.
– Как хорошо, правда? – слушая его игру, прошептала Анюта и положила на мое плечо руку.
Тогда я почувствовал великую благодарность к длинным сухим и крепким пальцам старшины.
…Под утро нас подняли по тревоге. Я вскочил с койки и успел увидеть в окно глубокую, чистую голубизну неба, залитого на востоке светлой зарей.
Я был посыльным к старшине и несколько минут спустя уже мчался по улицам, придерживая рукой противогаз. Улицы еще спали. Шаги гулко звучали среди высоких, дремлющих зданий. Потревоженные дворники провожали меня изумленными и вопросительными взглядами: «Куда же ты, солдат, собрался в такой ранний воскресный час? Почему тревожишь спящие улицы? Ведь они, как и люди, по воскресеньям позже встают… А ты?» А я – солдат. Вот поэтому и встаю в такой ранний воскресный час, чтобы улицы всегда спокойно спали.
У домика, где жил старшина, я остановился. Сердце бешено билось. И в предутренней тишине меня поразили звуки пианино. Откуда они могли идти в такой ранний воскресный час, когда спят улицы и люди?..
…Утром вся рота встала на десять минут раньше. Нас разбудил радостный голос Василиги:
– Братцы! Каштан-то расцвел!
Я припал к окну и увидел первые, робко распустившиеся белые цветки, которыми убрался старый каштан.
…Отец прислал письмо. Конверт простой, голубоватый. Отец всегда присылает письма в простых конвертах. «Дорогой мой сын…» – прочел я и вдруг увидел отцовское лицо так ясно, будто бы отец находился рядом. Он держит в руках баян и молчит. Только взгляд, холодный и осторожный, спрашивает: «Мой ли это сын?..»
Отец пообещал приехать повидаться со мной.
Утром сержант Лебедев поручил мне привести в порядок аппаратуру. А сам полез мыть крышу аппаратной. Я принялся за работу с чувством легкого волнения: впервые ведь Лебедев доверил мне такое дело. Под машиной бренчал шоферскими ключами Василий Петухов и напевал частушки. Василий понял, что с Анютой у него ничего не получится, так как в роте есть еще один человек, баянист. С тех пор Василий поет только частушки, но голос его не ослаб.
Время катилось к обеду, когда ко мне пришел ефрейтор Василига и передал слова дежурного по роте:
– К тебе кто-то приехал. С КПП звонили.
– Отец! Это он!
– Ты смотри! – недоверчиво заметил Василига.
Я прибежал в проходную. В комнате ожидания, за столом, где стоял графинчик с букетом увядшей сирени, сидел… Юзик. У меня сильно забилось сердце. Я медленно приблизился к нему, почувствовав неловкость. Он тоже робко встал, протянул руку и как-то виновато улыбнулся. Мы уселись рядом на топчан, но я незаметно отодвинулся в сторону, чтоб меня не раздражал запах вина, идущий от него. Я предложил ему сигарету, и, когда закурили, Юзик высказался:
– Приехал утешиться, маэстро. Из оркестра вышибли…
– Наверно, новый руководитель постарался?
– Да, он! – отчаянно вскрикнул Юзик и засмеялся злобным смешком. – Все же на прощание я разбил ему очки!
Говорят, когда встречаются старые друзья, речь течет ручьем и сигареты гаснут недокуренными. Но у нас не потухали сигареты, а вскоре мы закурили снова. В комнате воздух посерел от дыма. Юзик все время потел и рассеянно, сбивчиво рассказывал свои приключения. Но я не восхищался ими, слушал невнимательно, и, заметив мое равнодушие, Юзик признался вдруг изменившимся голосом:
– Маэстро! Я тебя не узнаю…
– А ты, Юзик, все тот же… Может, маленько постарел…
– Я? Да что ты, маэстро… – встрепенулся Юзик и рукой судорожно провел по лбу, как бы разглаживая морщинки.
Я вдруг почувствовал, что меня охватывает жалкое, противное чувство, которое становится невыносимым. Я встал и протянул ему руку.
По лицу Юзика пробежала тень.
– Неужели ты не намерен пойти в город погулять?
– Нет, Юзик. Я занят. Иди один.
Его лицо перекосилось в иронической улыбке. Он разинул рот, хотел что-то сказать. Потом втянул голову в плечи, сгорбился и бесшумно исчез в дверях.
Таким, наверное, он и останется в моей памяти – сгорбленным, со втянутой в плечи головой…
…Тут мои мысли обрываются. Я сижу в канцелярии и гляжу в открытое окно. Под каштаном уже чисто. Не валяются на земле опавшие лепестки.
За моей спиной раздается скрип двери. Я оборачиваюсь и вижу ефрейтора Василигу. Он с улыбкой идет ко мне и облокачивается на подоконник.
– Вот и подмел. А что ж? Надо… – говорит Василига. – И все же… какие все же красивые цветы у каштана!.. Эх, брат, жесткий мужик наш старшина! Всему научит…
Меня не удивляют его слова. Кто знает, может, придет время, и мне тоже придется подметать цветы старого каштана. И может, я, как сейчас Василига, скажу: «Эх, брат, жесткий мужик наш старшина! Всему научит…»
Иван Виноградов
ШАГ В СТОРОНУ

Никогда не думал, что в нашем взводе столько ораторов. Бывало, не допросишься, чтобы выступили, а тут… Я уже устал поворачивать голову, чтобы взглянуть на очередного говоруна. Все ополчились против меня. И каждый пытался доказать, что я плохой. И не только потому, что я опоздал из увольнения, а потому главным образом, что я стал, по их мнению, неискренним парнем, человеком двуличным.
Я не очень-то переживал: пусть говорят, если хочется. Они и должны говорить именно так, поскольку обсуждается серьезный дисциплинарный проступок. Мои друзья из комсомольского бюро хорошо подготовили это мероприятие, и вот оно идет на самом высоком уровне. Только зачем им потребовалось выставлять меня таким двуликим? Этого я не понимал.
А выступления продолжались. Петька Лакомый поднялся уже во вторую атаку. Он весь горел, волновался и не понимал, чудак, что совершает серьезную психологическую ошибку: теперь до меня доходит уже не каждое его слово. Даже не каждое второе… Пожалуй, это стоит запомнить и мне: если хочешь убедительно высказаться на собрании, делай это за один раз.
– Вспомни, Валерий, – говорит Лакомый неплохо поставленным голосом (не зря я учил его художественному чтению!), – вспомни, сколько мы уже прошли рядом с тобой, плечом к плечу. Ты нередко хаживал и впереди нас. Ты – постоянный член бюро…
«Как вы могли не выбирать меня? – мысленно возражал я Петьке. – Ведь я всегда больше всех вас работал и лучше других разбирался в комсомольских делах. Вы же учились у меня. Мне временами даже надоедало, если хочешь знать, быть впереди и все время в упряжке. Что бы тут сейчас ни говорили, но мое отделение и сегодня лучшее в роте. Конечно, теперь его могут перевести из первых. Но мои ребята не виноваты в том, что их командир встретил красивую девушку… А командир, может быть, совсем не виноват в том, что девушка оказалась и красивой, и разговорчивой, и ласковой…»
– Где ты был, Валерий? – вопрошает Лакомый. – Почему ты не хочешь сказать этого своим друзьям?
«Не хочу, Петя, и не скажу. Когда-нибудь ты сам увидишь ее и обо всем догадаешься».
– Вспомните, товарищ сержант… – обращается ко мне уже новый оратор, Боря Пакулев. Я поворачиваюсь к нему и едва сдерживаю улыбку, потому что я и в самом деле начинаю вспоминать. Каким мешковатым, беспомощным пришел этот Пакулев в наш взвод! С какой унылой безнадежностью, моргая своими белесыми ресницами, подходил он к турнику, пыхтел, краснел, подтягиваясь на нем, и в конце концов плюхался на пол. Краснел ты и на политзанятиях, и на уроках по материальной части. Я не стану напоминать, кто тебя натаскивал… Ах, ты и сам еще не забыл этого! А уже поучаешь Валерия Лапина.
Теперь мне остается только сожалеть. Но не о том, что я помогал тебе, а о том, чего для меня в ближайшее время уже не будет. Не будет мне увольнения в город. Не будет встречи с Зоей, разговоров с ней о современном стиле в искусстве и в жизни, о красоте подлинной и мнимой. О красоте я мог бы не только говорить. Я мог бы любоваться ею, прикасаться к ней. Как ни грубы солдатские руки, но мои ладони до сих пор хранят нежность Зоиных щек…
Теперь меня не отпустят в город до зимних учений. А там мы уедем в лес, в холод… в романтику. Леса. Дороги. Парок над машинами, знобкая дымчатая даль, лохматый уют ельников. Там будет что-то и от полузабытых, недослушанных в детстве сказок и от настоящей неувиденной войны, которая осталась где-то в детстве и смешалась со сказками. Чаще, чем о Красной шапочке, мы слышали тогда о партизанских рейдах, об упавшем в лес летчике с перебитыми ногами, о снайпере, который часами выжидал врага.
Леса. Дороги. Выстрелы в тишине. Обходы в молчании…
В прошлом году нам приказали обойти с тыла укрепленные высотки «противника», мешавшие продвижению. Высыпали мы из бронетранспортеров – веселые, намерзшиеся в стальных коробках – и быстрым шагом двинулись в обход. Но на пути встретилось незамерзшее болото. Пришлось нам вернуться чуть ли не в исходное положение и начать более глубокий обход. К этому времени люди уже устали.
Впереди взвода шел лейтенант. Он вел нас по маршруту и прокладывал дорогу для всех нынешних ораторов. А они цепочкой шагали, как на прогулке, по отлично утоптанной тропинке.
Но и среди них нашлись хлюпики. Кто-то натер ногу, кому-то слишком тяжелым показался собственный вещевой мешок. И лейтенант решил идти замыкающим. В походе у всякого командира самая главная забота – об отстающих, самая главная морока – с ними же.
Лейтенант отстал. А карту с маршрутом и компас передал мне.
– Надеюсь! – сказал он и легонько толкнул меня в плечо.
«Конечно», – подумал я и повел колонну.
Я шел, прокладывая людям дорогу. Шаг вперед, еще шаг… еще… Скоро я уже ни о чем не думал, кроме как об этом трудном пути. Моим главным врагом стал снег. Серая, как сумерки, целина. Когда идешь по проторенной дороге, ты можешь думать о чем угодно, а тут – только об этом. Потому что каждый шаг здесь совершается не сам по себе, его нужно совершать, высоко, подобно цирковой лошади, поднимая ноги. А солдатская выкладка придумана не для циркового гарцевания.
Я устал. Меня уже не вдохновляло мое особое, первопроходческое положение. Мне не хотелось ничего на свете, кроме какой-нибудь дороги под ногами. Я начинал уже злиться. Сначала – на этот чертов снег, потом – на своих друзей, беспечно шагавших где-то там в хвосте. Живется же людям! Ходят себе по готовенькому… А как что потруднее и посложнее, так для этого имеется товарищ Лапин, сержант Лапин…
– Мы все уважали вас, товарищ сержант, – поднялся и заговорил новый оратор. Очередь дошла уже до первогодков, которым далеко еще до сержанта Лапина. Им ли учить меня? Но они учат. «Мы все уважали вас…»
А что же теперь? Все кончилось? Теперь вы не уважаете меня?
Жаль, что я дал себе слово молчать, а то бы я напомнил этому воину, как из-за него лейтенанту пришлось тогда уйти в хвост колонны. Я великолепно помню, чья портянка оказалась плохо замотана… Впрочем, не стоит злиться.
Злиться не стоит. Ведь тогда, в лесу, хотя и с трудом, я все же продолжал идти первым, пока не разозлился на всех тех, кто шел по готовенькому и издали уважал меня. После этого я уже не мог пробивать дорогу. Передал карту и компас Петру Лакомому, а сам отступил в сторону.
Взводная цепочка потянулась мимо меня. А я стоял по колени в снегу и смотрел, как прямо на глазах появляется под чужими ногами дорога – предел твоих мечтаний. Стоял, и сладкая тяжесть разливалась по всему телу. Ноги, правда, проваливались все глубже в снег, но и это не тревожило. Потом, потом выберемся…
Вот и лейтенант с чьим-то вещевым мешком и своей всегдашней маленькой радиостанцией, над которой трепыхался прутик гибкой антенны.
– Устали, товарищ Лапин?
«А как бы вы думали!» – хотелось мне огрызнуться. Но ответил я, конечно, без дерзости:
– Устал, товарищ лейтенант.
– Кто же теперь впереди идет?
– Младший сержант Лакомый.
Даже в темноте я заметил, что лейтенант забеспокоился. Это уже было приятно. Значит, пока впереди шел Лапин, можно было не волноваться.
– Будете замыкающим, – бросил мне лейтенант и быстро пошел вперед, перегоняя солдат.
Я решил, что пора выбираться на тропинку, отлично утоптанную, соблазнительную тропинку, и подался вперед. Но тут случилось непонятное: я не мог вытащить ногу из снега. И вторую тоже. Они словно примерзли. Их будто припаяло… Их засосало и продолжало засасывать все основательнее топкое болото. А у меня уже не было сил для настоящего рывка.
– Товарищ лейтенант! – позвал я.
Но лейтенант уже не слышал, а наши арьергардные орлы решили, что он оставил меня сзади по каким-то особым соображениям.
Я остался один. Закричать громко было вроде бы стыдно, и к тому же проклятий «противник» находился теперь где-то поблизости. Мой крик мог испортить все дело. Надо мной могли бы посмеяться.
– Товарищ лейтенант! – все же еще раз позвал я…
– Слово предоставляется товарищу лейтенанту, – объявил председатель собрания, оторвав меня от моих воспоминаний.
– Как-то в лесу, во время учений, – начал лейтенант, – один из наших товарищей устал идти первым по снежной целине. Устал, решил, что с него довольно, и сделал шаг в сторону. Всего один шаг. Но там оказалось незамерзающее болото…
Сейчас я снова почувствовал осязаемо и томительно, как жесткие голенища моих сапог прилипают к икрам, а ноги уходят куда-то вниз. Мне снова, как тогда, стало страшно. Так страшно, будто я во второй раз тонул в болоте, оставшись совсем один. А мимо проходили мои товарищи, и каждый говорил мне:
– Вспомни, Валерий…
– Подумайте, Лапин, вы сделали опасный шаг в сторону. Смотрите, как бы не засосало…
Лейтенант говорил тихо. Я не видел его, он выступал с места, сзади меня, но слышал каждое его слово. Потом вроде бы не каждое. А вот его уже и совсем не слышно. И других тоже не слышно. Все замолчали… Уж не уходят ли они?
Почти бессознательно я поднял руку. Встал. Почувствовал, что меня плохо слушаются ноги. Они онемели, их будто иглами кололи. И мне показалось, что я снова проваливаюсь в болото. Но самое удивительное – мне плохо подчинялся язык, особенно когда пришлось говорить о себе и задумываться над словами, подбирать их. Иное и подберешь, да не вдруг выскажешь. Есть, например, одно такое слово: «Виноват…»
Я говорил бессвязно. Это было, конечно, мое самое бездарное выступление. Иногда замолкал, мучительно подыскивая слова, но все терпеливо ждали. И у меня не хватало выдержки, я опять начинал говорить. На душе становилось легче. Постепенно отходили занемевшие ноги. Я начинал чувствовать под ними твердый пол.
Когда я еще раз остановился, чтобы передохнуть, то мысленно оглянулся на оставленную за собой тропинку. На обочине вдруг увидел Зою. Она стояла там и задорно смеялась. Смешная Зойка…
Я долго молчал, раздумывая и подбирая слова. Потом опять заговорил и еще раз мысленно оглянулся на прошлое, хотя больше уже никто не призывал меня к этому.
Иван Виноградов
НЕ ЗАМЕТИЛ

Мы встречали второй военный год. Собрались у наших девушек в полковой санчасти, в уютной землянке на берегу замерзшей Невы. Уселись за стол, накрытый простыней, и увидели, что перед каждым лежит по тоненькому ломтику тяжелого и черного, как земля, блокадного хлеба, по две галеты и по нескольку шпрот из дополнительного командирского пайка нашего доктора. Водки было ровно столько, чтобы припомнить ее противный дух.
За минуту до двенадцати часов над столом поднялся мой и общий наш приятель Гриша Ковалец, командир разведчиков, бравый и видный парень. Даже блокада и голод не могли сделать его серым.
– Так что ж, друзья, поднимем? – улыбнулся он совсем по-праздничному.
Мы поднялись.
– За Новый! За лучший по сравнению со старым! – провозгласил Гриша.
Мы соединили глухо стукнувшие железные кружки.
– С Новым годом, с новым счастьем! – оживились, заговорили наши девушки, вспоминая ритуальные слова.
Все выпили по глотку. Взяли по крохотной маслянистой рыбке и откусили по одному разу от рассыпающегося в руках хлебного листика. Его хотелось проглотить одним духом. Он так и просился в рот. Наедине с собой каждый из нас не стал бы с ним церемониться ни секунды. Но тут мы как бы соревновались в выдержке и воспитанности.
Довольно быстро все захмелели – голодному человеку немного требуется. Нахлынули воспоминания о том, как уходили мы в июле из Ленинграда – широкими, как реки, колоннами; о том, как встретились затем с немцами и они разбили нас, и потекли мы на север маленькими тихими ручейками. Под Ленинградом ручейки вновь слились в реки, но сколько осталось в лесах, сколько пропало без вести, – пожалуй, и не сосчитать. И погибли хорошие люди. А впереди еще столько всего…
– Да что это вы, братцы! – укоризненно остановил Гриша наши тревожные речи. – В такой день – и такие разговоры. Лучше давайте-ка я расскажу вам одну солдатскую байку-сказку. Про любовь! – поднял он палец. – Я думаю, что будет интереснее… Как ты считаешь, Нина? – обратился он к своей соседке Нине Крыловой, самой привлекательной из наших боевых подруг.
– Конечно, – кивнула она и, кажется, немного смутилась.
– Так вот: жила-была в Ленинграде одна красивая девушка, жила без матери, со стариком отцом. Старикан у нее был важный – очень известный врач, профессор медицины. Но когда началась война, тут все стали равными, и дочка профессора тоже собралась на фронт. Старик поплакал, да ничего не поделаешь: понимал, война всех касается. Значит, стала девушка собираться… Вот только не могу вспомнить, как ее звали, – снова обратился Гриша к Нине.








