Текст книги "Юность нового века"
Автор книги: Владимир Архангельский
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
СТАРАЯ ШОМПОЛКА
Мать с отцом нашли управу на деда: по субботам стал захаживать к ним дядя Иван. А при нем дед Семен не задирался.
Дядя Иван гремел на крыльце сапогами, обметая с них березовым голиком налипший снег. Входил – высокий, с бравой солдатской выправкой, нагибая голову под притолокой, снимал черную барашковую шапку, тронутую молью, вешал шубу на колок и, проводя рукой по ежику на круглой лобастой голове, зычно здоровался:
– Мир честной компании! И особое почтение крестнику – другу сердечному – таракану запечному!
Весь пропахший табаком, карболкой, йодом, тискал он Димку мягкими, ловкими, холодными руками, кружил по кухне и подкидывал до потолка, а в кармане у мальчишки незаметно появлялась длинная, как хлопушка, конфета из патоки, что продавалась в лавке: на копейку – две.
Он садился за стол, не помолясь, словно в красном углу и не было бородатого Христа, приглядывался к початой краюшке хлеба и говорил свою любимую присказку:
– Краюха невелика, а гостя черт принесет, и последнюю унесет!
Все начинали потчевать дядю Ивана, и в доме сразу становилось светлее, уютнее. И чай шел с добрым разговором.
Однажды дядя Иван подсел бок о бок к деду Семену и сказал:
– Какая ни будь война в семье, а мира не миновать. И чем скорей, тем лучше. Ты пойми, Семен Васильевич: не может Алексей по-твоему. Не может! У него ведь тоже гордость есть, хоть он и тихий, как агнец божий. Да и о Димке подумать надо: ты тут разводишь турусы на колесах, а он от этих бестолковых разговоров кричит по ночам. И не дело это – душу ему травить. И без вас он хлебнет горюшка в распроклятой нашей жизни. Да и у сестры, у Аннушки, положение такое, что волноваться ей не след. Медицине, Семен Васильевич, насквозь все видно. Ты лучше думай, кого в будущем году крестным звать? Небось внучку пожелаешь?
Дед Семен сидел разиня рот, молчал и слушал. И что-то было ему в диковинку, видно про внучку. А когда он стал разливать чай, заметно дрожали его сильные большие руки в рыжих ворсинках.
А дядя Иван уже говорил про другое. Он каждый день читал от корки до корки «Русское слово» – большую газету с красивыми круглыми буквами – и знал все новости на свете. Димку просто поразило, что какой-то Сергей Уточкин из Одессы летает по воздуху с писателем Куприным. И в эту ночь он тоже полетел во сне.
И до чего же хорошо было парить в воздухе по всей кухне, крепко зажав руки между коленями. И облетать вдоль стен, не задевая смолистых бревен, разделенных паклей, не касаясь безмена и ходиков, лампады, горки с посудой, самовара и всякого тряпья, развешанного у входной двери за печкой. И, беззвучно хохоча, кружить над спящим дедом Семеном, и щекотать его, как русалка, и дуть ему в горячее розовое ухо, из которого седые волосы торчат пучком. И проникать в горницу, держаться, как пушинка над широкой деревянной кроватью, где, сбившись головами на одну подушку, спят самые близкие – мамка и папка, плыть над швейной машиной и самодельным письменным столом и делать плавные круги под потолком, где висит лампа с грузным подвесом, похожим на бомбу.
Димке очень хотелось вылететь на улицу и сделать круг над селом. Но двери и окна были закрыты, руки сильно зажаты, и – ничего не получилось. С тем он и проснулся – просветленный и сильный, счастливый, что смог оторваться от земли и стать птицей.
Близко к рождеству дед Семен присмотрел три улья на жарковском хуторе; сказать по правде, давненько он мечтал завести пчел. Отец пообещал ему на это дело золотую пятерку из первого жалованья в новом году. И в семье наступил мир.
Дед, отвалившись от самовара, занимался то хомутом, то сбруей – что-то чинил и ладил, орудуя шилом, и в кухне плавал терпкий, смолистый запах дегтя. Мать вышивала крестом для маленькой думки краснобрового петуха с острыми золотистыми шпорами. Димка водил карандашом по листу бумаги, и на белом поле возникали кривобокие домишки: из покосившихся труб валил дым – густой и черный, как всклокоченные волосы курчавого брюнета, а по пригорку шли вереницей квадратные человечки на ногах-спичках, без одежды, обутые по-зимнему: кто в лаптях, кто в валенках, и обычно с коромыслом через плечо. Иногда рисовалось солнце. Но круг не удавался, хотя Димка старательно мусолил карандаш во рту. Чаще выходила картошка с неровными краями, а от нее разбегались во все стороны лучи-спички, точь-в-точь как ноги у человечков.
Димке и рисовать-то не хотелось: он просто ждал. И карандаш с бумагой летели на лавку, в угол под божницей, когда отец, уткнувшись носом в окно, чтобы лучше видеть искрящийся снег в лунном блеске, говорил нараспев:
– То-то хороша погодка! Пройдусь-ка утречком за зайчишками!
Никто его не отговаривал. Он озорно подмигивал Димке левым глазом и приносил из горницы ружье. Это была очень старая шомполка восьмого калибра с коротким дулом и маленькой трещиной на темной ореховой ложе возле курка. Курок – огромный, толстый, как загнутый указательный палец деда, с глубокой чашечкой, накрывавшей наковальню и пистон. И взводился он на два счета – щелчками, с треском и не раз пугал дичь на заре еще до того, как гремел выстрел.
Появлялась шомполка, и дед заводил разговор о новом ружье. Он говорил, что со временем надо бы сбиться на берданку – с одним стволом и с затвором, как у винтовки.
– О двух стволах да еще с патронами только господа охотятся. Припасов им не жалко, пуляют себе в белый свет и – довольны. А мы и с одним стволом обойдемся и, даст бог, мазу не сделаем, – рассуждал дед. – И я бы с таким ружьишком на старости лет сбегал по весне за тетеревами в Родинские кусты. Милое дело! Отчего бы и нет?
А отец хотел купить императорскую тулку с двумя стволами, двенадцатого калибра, с золотыми орлами на патронниках: ружье отличное, на всю жизнь, но дорогое, почти как у барина Булгакова.
Отец говорил вслух о своей мечте, и дед даже жмурился от удовольствия. Закинуть в сени шомполку-коротышку, с которой он проохотился сорок лет – почитай с тех пор, когда всем селом вышли на волю 19 февраля 61-го года, – и взять в руки такую вещь, на которую тайком молиться можно, – так ведь это чудо из чудес, счастье!
Дед надевал очки со сломанными дужками, перекидывал нитку на затылок – седые волосы собирались у него в кружок – и начинал оглядывать шомполку, перечисляя все ее достоинства и недостатки.
Бьет она кучно и резко, в этом изъяна нет, но тяжела, словно увесистый брус металла; дуло широкое, смажь его изнутри салом, так и крыса туда пролезет; и отдает в плечо крепко, и припасу жрет, как малая пушка, из которой палят на площади парни в темную пасхальную ночь; и трещина вот на ложе: отслужило ружьишко, состарилось, совсем отстало от времени. Патронная-то снасть куда сподручнее: ни тебе дождь, ни тебе мороз – ничто не помеха. Дома подготовился, на охоте выстрел дал, новый патрончик вдел и – погуливай! Конечно, надо новое ружье ладить. Куда денешься? Охотники в семье природные: без дичи за праздничный стол не садятся.
Но как только в голове у деда возникала мысль о новом ружье и глаза уже начинали светиться, по лицу вдруг пробегала тень. Он откладывал в сторону старую шомполку, доставал с божницы потрепанную тетрадь, где у него были разные записи: когда снег лег, когда огурцы зацвели, когда первый гром грянул и засвистели над куполом церкви быстрокрылые, звонкие стрижи. Дед записывал скупо: «На Афанасия (18 января) сильный был мороз. Потому и называется этот день Афанасий-ломонос. Это так надо понимать: ходи, да береги нос».
Ниже этих записей пестрели цифры: жалованье отца, случайные заработки деда: кому-то он делал грабли, гнул дугу и вытачивал зубья для бороны, кому-то перекрывал крышу, навешивал новые ворота, покойнику мастерил домовину в шесть досок – царство ему небесное! А на отдельной странице всего семь строк занимали первые доходы от молодого сада.
Дед охал, качал головой.
– Дык твоя-то тулка, Леш, прямо под корень рубит: девяносто целковых! Да за такие деньги можно еще одну Зорьку с Красавчиком привести.
– А на что они тебе? – Мать сердито вонзала иглу в красный петушиный гребень на канве. – И так хлопот полон рот!
– Вот именно! – поддерживал ее отец. – Ты что ж, рубанок с пилой в кабак снесешь, а сам начнешь на старости извозом заниматься? Как это в песне поется: «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, да с бубенчиком»?!
Дед пропускал мимо ушей всякие такие пустые слова, но не молчал.
– Да ведь при таких-то деньгах от рождества до пасхи можно в лавку ходить! И не с пустым кошелем!
– Ты, дед, ну, как репей! – вставлял Димка и на всякий случай прятался за отца, чтоб не получить щелчка от деда.
Дед Семен прятал тетрадь за икону.
– Ваш верх! Совсем старика задякали: сыт по горло, кабыть штей с салом нахлебаться! Ума у вас три гумна, да сверху, видать, не крыты. А мне што? Я твою мечту, Леш, хоронить не буду, только в кармане у тебя пусто. Крути-верти, а никуда не денешься – девяносто целковых, это почти сотня! Целая катеринка! Не гляди, что без одной красненькой. И – на ружье! Ведь баловство это! Грех-то какой!
Кряхтя, он забирался на печку, ложился – головой наружу, сивой кустистой бородой – на подушку и глядел, как отец готовится к охоте: обтирает ветошью ствол, капает маслом на ржавый винт курка, ссыпает в баклажки порох и дробь, ватой перекладывает в коробке пистоны из красной меди и отбивается локтем от Димки. А Димка разлегся на столе и все норовит спихнуть на пол хотя бы один пистон. Вот будет звону, когда он завтра, на глазах у Кольки, хватит тяжелым молотком по этому гремучему колпачку!
Деду все видно с печки: и как Димка двигал пистон мизинцем, и как смахнул его на пол краем рукава, и как закатил голой пяткой под лавку, куда и мать с веником залезает не каждый день, и как воровато глянул на отца.
«Совесть есть у поганца, – думал дед. – Пускай забавляется, а приструнить никогда не поздно».
Мать тоже слышала, как дзинькнуло под столом, но виду не подала. Да и отец слышал, но нагибаться не стал, а про себя улыбнулся: когда-то и у него проснулась охотничья страсть, и он вот так же старался перехитрить Семена, чтобы услышать приятный сердцу гром выстрела.
Рано утром на кухне хлопнули дверью.
«Ушли!» – решил Димка. Он приподнял голову с подушки и прислушался. А когда шаги затихли, выпростал голые ноги из-под одеяла и, придерживая одной рукой холщевые подштанники, подбежал к окну.
Отца не было. Мать задавала корм Зорьке, дед Семен стоял у колодца, держа в поводу Красавчика. Конь правой передней ногой неторопливо бил слежавшийся снег и словно не пил, а щипал мягкими губами холодную воду из обледенелой деревянной колоды, обдавая ее паром из ноздрей.
В иной бы раз Димка сплющил нос на стекле и постучал в раму: чтобы и дед и Красавчик глянули в его сторону. А сейчас он торопился по неотложному делу, и дело это было тайное. И весь интерес был в том, чтобы эту тайну не раскрыли.
Он достал пистон из-под лавки. Но куда его спрятать? И на душе тревожно: мест всяких – глаза разбегаются, да не все надежные.
Кинуть в ящик с игрушками, второпях и не найдешь. Да и дед Семен догадается: редко лазил туда Димка, когда подрос и зачастил на улицу. Кубики там разные с буквами да два бородатых мужика: они бьют кувалдой по наковальне, когда двигаешь планку.
В карман шубы сунуть? Там и ключ ржавый, и два гвоздя, и кусок красной стекляшки, чтобы глядеть на солнце, и крошки хлеба, все недосуг вытрясти. В стол? Мать может найти. Вот уж правда, когда дело тайное, приходится и попыхтеть!
Но выход нашелся: мать всегда прятала пятаки в варежку, когда собиралась в лавку.
«И как это я сразу не догадался! – обрадовался Димка. – И под рукой, и из кармана никуда не денется. Только надо варежку сложить пополам да запихнуть в карман поглубже!»
Так он и сделал. И пока умывался да завтракал, все поглядывал на тот карман, где хранилась первая в жизни «тайна». А после завтрака накинул шубейку и помчался к Кольке.
Колькин дом – ветхий, с подслеповатыми низкими окнами, с кособокой завалинкой, почти наполовину занесенной сугробом, – стоял рядом, на косогоре.
Жил Колька с древним дедом Лукьяном. Мать его умерла семь лет назад. Она принесла Кольку прямо в поле, под крестцом ржи, сразу после ильина дня, когда Димке пошла лишь другая неделя. Родила и – захворала.
А дядя Иван, на беду, был в отъезде. Приехал он, да поздно: почернела Колькина мать и отошла – без слез, без горьких жалоб на тяжелую бабью долю.
Вскормила Кольку его крестная – Анна Шумилина. И появился у Димки молочный брат, и сдружился он с ним почти с пеленок.
Совсем бы захирел дед Лукьян со своим внуком, да выручила дочь Ульяна. Жила она без детей, замужем за кузнецом Потапом, и забегала в хату к отцу – то печь истопить, то бельишко постирать, а то просто сказать доброе слово.
А Колькин отец почти совсем отбился: вдругорядь он жену не взял, скитался бобылем в людях. Зимой жег уголь в дальнем лесу для лавочника, для Олимпия Саввича, и появлялся домой только на святки. А с первого марта – на Евдокию-свистуху – подряжался в пастухи.
В этот первый день весны он всегда приходил к деду Семену и просил не оставлять соседей – старого да малого – без хозяйского присмотра. Потом долго сидел на крыльце и все гадал, какое будет лето. Под порогом была мокреть, снег плющился настом. И если дул очень теплый ветер с Орловщины, Антон говорил со вздохом:
– Пастуху, Семен Василич, чистая труба! Видать, все лето будет мокрое, и лаптей по чужим печуркам не высушить.
– Примета верная, – подтверждал дед, принюхиваясь к влажному, теплому ветру. – И у меня в тетради так отмечено. Да ведь есть бог, все в его воле.
– Так-то оно так! Да как говорится: сам будь не плох. Придется новые лапти через каждые десять ден плести… Ну, живите тут в добре, а я пошел по чужим людям щи хлебать!
Дед Лукьян сорок лет был работником в барской экономии у господина Булгакова – подметал двор, чистил конюшни, а потом его выкинули, как старую метлу. Ходил дед к барину, просил помощи. Устроил его молодой Булгаков ночным сторожем – по пятачку за дежурство. И теперь Лукьян два раза в ночь обходил вокруг имения с колотушкой, а до обеда отдыхал – глядел сны.
Когда Димка прибежал к Кольке, дед Лукьян спал после ночного обхода, укрывшись с головой рваной шубой.
– Во! – Димка вывернул варежку и показал колпачок из красной меди.
– А чтой-то? – даже не удивился Колька: он не знал, с чем и сравнить такую штуку.
– Молоток давай. Сейчас стрелять будем.
– Врешь?!
– Чтоб я да врал?
Димка достал топор под лавкой, положил на него пистон, Колька подал молоток, и началась торжественная минута приобщения молочных братьев к ружейному бою.
Трах!!!
Сизый дымок повис в избе. Дед Лукьян по старой солдатской привычке буркнул во сне: «В ружье!» – и повернулся на другой бок. Колька захлопал в ладоши. А Димка изменился в лице и схватился за большой палец левой руки: сидела в нем маленькая закопченная медная заноза.
– К дяде Ивану беги або домой, – посоветовал Колька, видя, как выступает на пальце у друга алая капелька крови.
– Молчи ты! Еще высекут! Я ведь тайком взял. Давай иголку.
Кое-как вытащили занозу, а соленую кровь Димка высосал.
Новый день начался так необычно! А впереди – до обеда и ужина – могли быть и другие приключения. И в поисках этих новых приключений Димка и Колька помчались к ребятам – кататься с горы, бегать и драться.
ПОД ГОРУ, В СУГРОБ
Все ребята катались на самодельных санках. Делали их без особой сноровки: на ребро ставили две доски с заструганными носами, три планки клали поперек. И одна рейка служила для распорки. У двух-трех мальчишек полозья были подбиты жестью, и санки скользили лучше: не зарывались носом в колдобины, не кувыркались при встрече с затвердевшей кучей конского навоза.
У Димки с Колькой ничего не было. Как видно, у деда Семена руки не доходили до этого: он занялся хорошей работой в барской усадьбе – строил новый курятник с железными сетками.
– Управляющий выдумал, чех, – говорил дед Семен. – Хочет, чтоб курица неслась прямо в лоточек. Подошел, руку протянул, и – готово! Не надо и в курятник лазить.
А может, из-за этого лоточка дед и проглядел, что молочным братьям пришла пора обзавестись своими санками.
Димка стал обхаживать отца. Он просидел возле него весь воскресный вечер, вздыхал и канючил:
– Пап, ну скажи деду, пускай санки сделает! Все катаются, а нам с Колькой хоть плачь! Нынче насилу у барской девчонки выклянчили. Эх, и саночки! Покупные, дальше всех летят! Мы-то не управились перед почтой, и – носом в снег!
– А ведь про это и стихи есть хорошие. Хочешь, почитаю?
– Давай! Только про санки не забудь.
Отец читал нараспев, как в школе, четко выговаривая каждое слово:
Вот моя деревня,
Вот мой дом родной,
Вот качусь я в санках
По горе крутой.
Вот свернулись санки,
И я – набок хлоп,
Кубарем качуся
Под гору в сугроб.
Все лицо и шею
Залепил мне снег.
Мне в сугробе горе,
А ребятам смех.
Все было так живо и верно в этом простом и милом стихе, что Димка хорошо заучил его с повтора.
– А я знаю! – засмеялся он. – Это ты написал. Небось видел из окна, как мы катались, и – написал!
Даже дед не удержался от смеха. Чудак этот Димка! И все у него проще простого.
– Есть у тебя салазки, батя? – Отец обнял Димку за шею. – Видишь, как растет мальчишка? Надо ему забаву дать. Последнюю зиму гуляет, с осени – в школу!
– Салазки не годятся: велики. Да и для хозяйства нужны. Придумаем что-нибудь. Завтра утром Кольку зови, – дед Семен кивнул Димке. – Отвезу отца, вернусь, тогда и займусь с вами.
В понедельник, до света, дед Семен запряг Красавчика и повез отца в школу. Сквозь сон – сладкий и крепкий на заре – Димка слышал краем уха, как гремели на кухне самоварной трубой и заслонкой, пили чай и разговаривали вполголоса. Потом Красавчик глухо топал копытами, заходя в оглобли. Мать стояла на крыльце и кричала вслед саням, мягко скрипевшим на снегу:
– Не застудись, Лешенька!..
Когда вернулся дед, на дворе шла война. Колька, крича во все легкие: «Вот свернулись санки!», дал подножку Димке и зарыл его носом в снег. Димка отряхнулся, набычился, ткнул Кольку головой в живот, сбил с ног в сугроб и заорал: «Все лицо и шею залепил мне снег!»
Дед Семен покачал головой, вынес из амбара две высокие круглые корзины, в которых носили сечку корове, складывали щепки или сосновые шишки для самовара, и перевернул их вверх дном.
– Теперь идите к закуте да стерегите, когда у Зорьки будет свежий помет.
Ребята уткнулись носом в щель, стараясь не сопеть. Но Зорька явно не торопилась. Принесли ведро воды, ковш, лопату. И – вовремя! На Димкин крик пришел дед Семен. Он подхватил лопатой теплый Зорькин блин, и ровным слоем разложил его на днище двух корзин.
– Морозом прихватит, начинайте поливать. – Дед Семен задал сено Красавчику и ушел строить барский курятник.
Эх, терпение! Где сыскать тебя? А надо – наспех такой самокат не сделаешь. И мороз, ну, просто расшалился: за нос берет, а корзину студить не хочет!
Колька не вытерпел, тронул слегка пальцем:
– Вроде прихватило?
Брезгливо тронул и Димка:
– Держит! Давай ковш!
Плеснули по ковшу воды. И опять время остановилось. И озоровать неохота. Сбегали домой, погрелись – на ровном днище стал блестеть тонкий, но заметный слой льда. Возвращались из дому раза четыре – лед все нарастал и нарастал. Распрощались под вечер: надо было переждать ночь, а утром плеснуть еще раз.
Колька забарабанил в дверь чуть свет.
Плеснули по последнему ковшику, перевернули корзины вниз дном, и – готов сказочный самокат деда Семена. Набили корзины сеном, привязали по веревке к ручкам и пошли на площадь пробовать.
Первая горушка начиналась острым мыском от Колькиной избы. Выводила она на дорогу, что вела мимо школы к почте и к лавке. Тут был край для маленьких. А катиться можно было и дальше: мимо чайной, мимо кузницы и неглубокого колодца без журавля, завернуть налево и мчаться до самой Омжеренки, где обочь с дорогой на Плохино сделали недавно прорубь – Иордань – и святили воду.
Решили кататься с маленькой горушки. Сели на сено, как клушки, поджав ноги калачиком, раскачались и – понеслись. Корзины скользили быстро – просто дух захватывало! – и вертелись. Перед глазами мелькали то церковь, то начало горушки, то школа, то крутой спуск, то соседские избы, то почта: все видно, даже шеей крутить не надо!
Вылез Димка – перед глазами круги. Глянул на Кольку – шатается. Потряс головой, стало лучше.
– Ну еще: под гору, в сугроб! – крикнул он, дал знак Кольке и потащил корзину на высокий мысок.
Сбежались со всего села ребята, разглядели самокат, стали дразнить:
– Гля-кося! Димка как курица сидит! Эй, Димка, снеси яичко! Я на пасху буду катать!
– Колька! Корова еще по нужде сходила! Вертайся в закуту да подбирай! Ха-ха-ха!
Заглянули с переменки ребята постарше: долговязый и спокойный Сила, толстый озорной Витька.
– Шумилины горазды на выдумки. – Витька по-хозяйски оглядел корзины. – И заднице тепло, и вертится, как карусель на ярмарке. А ну, мелюзга, дай-ка я попробую! – Он отнял у Димки корзину, сел, как на скамью: самокат даже крякнул и приплюснулся.
Прокатился, понравилось.
– Ишь, какая штука – лучше санок. И ход хороший, и в голове туманит. Дед Семен выдумал?
– Ага.
– Правильный старик, рукодельный! Придется и мне после школы под корову лезть!
Через два-три дня все ребята катались на корзинах. С визгом и криком мчались друг за другом по косогору, и пушистый снег разлетался белыми брызгами, когда очередной неудачник зарывался головой в сугроб. И всем было смешно, совсем как в той песне про катанье с гор, которую со слов Димки все теперь знали назубок.
Кольке надоела корзина задолго до масленицы.
– Слышь, поговори с дедом: надо бы коньки сделать, – приставал он к Димке. – У барских-то девчонок «снегурочки» так и сверкают. И носы закорючкой, чтоб не падать, не гляди, что катаются по ровному, на катке. Сам надысь подсмотрел: там у них, возле бани, дырка в заборе, хорошо видно. Я им язык показал и – айда! Своему-то деду говорил, да что с него толку: ночь ходит, день спит…
Димку тоже заело, что барские девчонки обзавелись коньками. «Все им дают, чего не захотят. А у нас старая корзина с Зорькиным навозом», – горько думал он.
И по вечерам началась осада деда Семена. Мать не перечила Димке, но и к дедушке не приставала: она теперь шила распашонки, подрубала пеленки. А дед не сдавался. Он ставил так много условий, что у Димки голова шла кругом, и про Кольку он подумал с обидой:
«Глаза у него завидущие! Катался бы на корзине, и все! Так нет, коньки ему надо!»
А дед загибал палец за пальцем: и не врать, и не воровать, и в церковь ходить по воскресеньям, и научиться определять время по ходикам.
«Дорого обойдутся мне эти коньки! – невесело думал Димка и со страхом глядел на зажатые в кулак пальцы левой руки деда Семена. – Да что он? Уже на правую руку перешел! Знал бы, так и просить не стал!»
– Я обронил вчерась две копейки: от барина расчет принес, – скрипел дед. – Ты, поганец, поднял и не сказался. А Олимпий Саввич шепнул, что ты с Колькой купил четыре конфеты. Было?
Димка молчал.
– Было, спрашиваю?
– Ну… было…
– К обедни мать звала, сказался больным, а сам убежал кататься. Бывает, и ходишь, так ни одной молитвы толком не знаешь. С ребятами пересмеиваешься, рожи корчишь. В крещенье, когда к водосвятию стали выходить с хоругвями, Настеньке Чернышевой подзатыльник дал.
– Так она жиляка! Все дражнится!
– Побить можно и не в храме божьем. Особливо если за дело. Молитву будешь учить?
Димка скреб пальцем край стола и беспечно глядел на улицу, где тащилась с пустой сумой на левом боку старая нищенка Фекла.
– Повторяй: «Достойно есть, яко воистину…»
Димка пробубнил, не понимая слов, и шмыгнул носом, собираясь заплакать.
Дед надел очки. Сломанные дужки заменяла суровая нитка, которую он привычно заводил за лохматый затылок, и седые его волосы – мягкие и пышные – плотно прихватывались к голове.
– Что там? Который час на ходиках?
– Две стрелки, одна на другой, концами к потолку. Скоро обедать.
– «Одна на другой», – передразнил дед. – Полдень это! Двенадцать часов! А насчет обеда ты неплохо напомнил. Анна, на стол накрывать пора! – крикнул дед в горницу.
Мать перестала строчить на швейной машине и пришла в кухню греметь миской, ложками, ухватом.
Втроем сели с одного края стола, под божницей, стали хлебать щи. Димка заспешил. Дед – не больно, но обидно – стукнул его по лбу деревянной ложкой:
– Не части! Ешь с отворотом: хлебнул, положи ложку на хлебушко. Прожуй, как положено, и опять тянись. Есть научишься, тогда и про коньки разговор пойдет.
Димка снова шмыгнул носом, и горькая слеза – чистая и ясная – тяжело упала в ложку.
– Полно, батя! Чего куражишься? Не даешь и пообедать спокойно, – мать вынула из миски ноздреватый сахарный мосол и положила его перед Димкой.
– Ладно, ладно! – Дед и сам смекнул, что хватил через край: взялся за внука круто, да, как видно, все подряд он и не осилит.
После обеда он затащил Димку на печку и решил проверить его на загадках:
– Ты да я, да мы с тобой. Много ли стало?
– Я и ты. Два!
– Верно. Только говорить надо – двое… Сам худ, а голова с пуд. Что это?
– Колька! Совсем тощий, а голова здоровая!
Дед засмеялся.
– Нет! Безмен это. Я тебе такие загадки даю, что на каждую есть ответ в кухне. Ну-ка, сообрази: висит – болтается, всяк за него хватается.
– И я хватаюсь?
– Не один раз на дню.
Димка огляделся и крикнул:
– Рукомойник!
– Угадал! Теперь слушай хорошенько: и шипит, и кипит, в дырочку льется, а станешь пить – жжется.
– Э! Самовар! Вот что!
– По этой части ты мужик толковый. Так и быть: придется тебя уважить…
Вечером дед Семен взялся мастерить коньки. В кухне запахло лесом, как в сочельник, когда синеватые иглы маленькой елки скупо освещались в горнице грошовыми восковыми свечками.
Дед разрезал ножовкой еловый чурбак – без сучков, прямостойный и круглый – на четыре доли, отстругал их на верстаке, словно делал новую щеколду к двери. Долотом пробил по узкой щели, длиной в четверть, и просверлил по две дырки – с носа и у пятки. Кое-где прошелся кривым и острым садовым ножом, зачистил шкуркой, и готовые колодки улеглись рядком на подоконнике.
На другой день в кузнице, где под ударом молота по раскаленному железу каждая золотая и багровая искра так и норовила попасть Димке в глаз, дед с кузнецом Потапом отковали четыре острых лезвия и вогнали их накрепко в колодки.
Получилось четыре коротких полоза: впору и на лапти и на валенки. Продень веревки в дырки, примотай к ноге покрепче, чтоб не ерзали под подошвой, и – кати!..
– Не воруй! – Димка подал Кольке первый конек. – Не ври! – подал второй. А про церковь, как говорил дед, про ходики и про загадки он позабыл: торопился набить пухлую синюю шишку на лбу, с которой и приплелся домой к обеду – жаркий, красный и счастливый.
А барские девчонки, как услыхали про Димкины коньки, побросали свои «снегурочки» и стали ходить на лыжах.
Но у Димки в эту зиму дело до лыж так и не дошло.


























