444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Архангельский » Юность нового века » Текст книги (страница 13)
Юность нового века
  • Текст добавлен: 28 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Юность нового века"


Автор книги: Владимир Архангельский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

ДЕД АРШАВСКИЙ СНИМАЕТ ШТАНЫ

Унизился дед Лукьян Аршавский!

Пришлось ему при народе снять посконные штаны в волостном правлении. И пьяный исправник велел Гавриле-стражнику всыпать ему пятнадцать горячих узким полицейским ремнем. И побежало по дворам новое слово, полное таинственного смысла: политика!

Димка не мог взять в толк: что ж это такое? Он сидел по вечерам с Колькой на лавке, у ног избитого Лукьяна, подносил в ковше холодную воду, которую дед требовал поминутно, и мучительно думал.

Вольно говорил о боге и о барине дядя Иван, когда жил в селе. Дед Семен не раз называл его смутьяном. А дядя Иван никакой не смутьян: человек добрый, с чистым сердцем, и всем помогал, кому мог. Но на язык невоздержанный!

Судачила нищенка Фекла про рабочих в Людинове, будто кричали они против войны: «Долой царя!» Дед Семен велел тогда выйти во двор, не дал дослушать. А отец открыто сказал про царя: его, даст бог, не будет!.. Вишь, как получается? Что-то, где-то и вроде близко, а не ухватишь!

Вспомнил Димка и про смелого бура и про двух зулусов из старой книжки дяди Ивана. Но почему дядя держал ее под запретом? Неужели из-за Октава?

Был в книжке такой француз, и говорил он интересно: будто должны люди воевать друг против друга в одной стране. К примеру, француз против француза. Один из них гнет шею от зари до зари, ютится в собачьей конуре и всегда – впроголодь. А другой отстроил себе дворец, ест на золоте, катается на дорогих рысаках и только приказывает: подайте ему все готовое! Из-за такой-то поганой жизни и должен бедняк идти войной на тех, кто живет во дворце. «Мир – хижинам, война – дворцам!» Так кричал Октав на баррикадах в дни Парижской коммуны. И бедняки взяли верх, только богатеи скоро разбили их, надели кандалы на Октава, кинули его в подземелье.

Так то была война! А дед Лукьян не бегал по селу с винтовкой и не кричал: «Мир – хижинам, война – дворцам!» Он и не слыхал про такое и просто сболтнул новому псаломщику, что государыня – Александра Федоровна – забыла про семейную честь: спит по ночам с Распутиным. Царь, дескать, мается на позиции, а она – как наша Аниска – готова принять в кровать любого мужика.

А рассудить по-хорошему, так дед Лукьян и сболтнул правильно: не обнималась бы с Гришкой Распутиным, кто бы про царицу слово дурное молвил?..

Думал, думал Димка, а туманное слово «политика» не становилось яснее. Одно понятно: никто в селе ею не занимался. Все жили по закону. А закон блюл лысый староста Олимпий Саввич.

Это был крупный и грузный старик с седой бородой на две стороны. А над бородой и усами был прилеплен у него нос – толстый, длинный и дряблый, как соленый огурец. И глаза – карие, острые – так и бегали по сторонам. И если староста затевал ехиду, левый глаз его жмурился, и веко на нем дрожало. Для озорных ребят это было сигналом: разбегайся вовремя, и – кто куда!

Обычно староста сидел в лавке, пропахшей керосином, мылом и дегтем, и помаленьку вел свое дело; редко принимал за товар наличные деньги, больше брал натурой: маслом, яйцами, творогом, пенькой, корьем и даже сушеными грибами. И всякий кредит записывал в книгу: надевал очки, мусолил чернильный карандаш, и нижняя губа была у него всегда лиловая.

Писал за конторкой и говорил слащаво, елейно:

– Тут тебе, Дарьюшка, на сорок две копейки. Так бы и пометить надо, да нельзя: сама знаешь – любят денежки оборот, одна деньга другую приманывает. А на твоем кредите – мне сущий убыток. А с убытку я прогорю, прикрою лавочку, опять же и тебе худо станет. Так что не гневайся: припишу я тебе пятачок. Закон коммерции!.. – и жирно ставил в книге цифру сорок семь.

Иногда староста перевоплощался: надевал синюю запашную поддевку, городской картуз с лакированным козырьком, навешивал через шею на толстой цепке большую бляху с двуглавым царским орлом. И все знали, что шел он блюсти закон: вершил с понятыми обыск у какого-нибудь воришки, с Гаврилой-стражником тащил в каталажку пьяницу, мирил соседей, которые повздорили из-за курицы и так разошлись, что пустили в ход оглобли. А еще – при полном параде – Олимпий Саввич взимал штрафы за потраву господского овса или вел в барскую контору бедняка, когда просрочил он время отдать барину должок.

И строго, очень строго блюли законы самые грозные в округе господа – люди важные, в широких штанах с лампасами, при орденах: уездный исправник и становой пристав.

Про них-то и разговор был от случая к случаю: до бога высоко, до царя далеко и до исправника – шапкой не докинешь!

А заскакивал в село исправник либо становой, и начиналась шумная гульба: то у барина, то у благочинного – картишки, граммофон, танцы, дым коромыслом! Но только знали про этих господ, что дебелый, упитанный становой любил баловаться наливками, а поджарый исправник хлестко нажимал на водку и поутру похмелялся квасом.

И попутал же бес деда Лукьяна: угораздило его сболтнуть про царицу, когда гулял в селе исправник, и заместо барина пригласили четвертым к ломберному столику у благочинного молодого псаломщика Оболенского!..

Дед Лукьян не первый день, кряхтя, ворочался с боку на бок на лавке, стонал, и обливался потом, и говорил, что сгубил его натуральный китайский чай:

– Из-за него, проклятого, из-за него!

А Колька винил псаломщика: захотел тот выслужиться перед господами, которые допустили его к себе, нашептал, насмеялся, вот и врезали деду за всех, кто нехорошо думал про царицу. И, видать, Колька был прав! Он и рассчитался с этим злобным болтуном…

И ведь с чего началось?

Любил дед Лукьян пить водку. При случае, конечно, когда угощали: сам-то он всегда был не при деньгах. Но еще больше любил он пить чай. Даже дед Семен, который три раза на день прикладывался к самовару и досиживал до седьмого пота, говорил про своего соседа с завистью:

– Лукьян? Да в нем дырка есть! Пьет, пьет, куда только девается? Один может самовар опрокинуть!

Натуральный китайский чай резал деда Лукьяна под самый корень: никаких денег на него не напасешься! И приходилось ему с лета готовить свой чай: бесплатную самоделку.

Колька бегал брать липовый цвет, когда пахучие сережки только начинали золотеть. С Колькой ходил и Димка, и в хате у Лукьяна долго держался медвяный запах цветущей липы.

По межам собирали ребята ароматную мяту – кудрявую или квасную, какая попадалась. А еще охотились за лесной малиной. И дед Лукьян сушил ее на крыше и отгонял хворостиной настырных воробьев, когда они совершали дружный налет на вялые ягоды.

С осени дед Лукьян делал большой пал в Долгом верху: жег хворост и шишки на открытой поляне. А на другой год, летом, вымахивал там иван-чай, трава теплая – плакун, или кипрей. И ребята собирали на пожарище розовые, нарядные, стрельчатые цветы, а дед вялил их на солнце, сушил – не до крайности – и поджаривал в печке на железном листе.

И все было как надо. И дед Лукьян никак не бедовал с чаем. Он блаженно щурился за самоваром, опрокидывал в рот чашку за чашкой, пока не приходило время наклонять к себе кран пустой посудины, и приговаривал:

– Пей, Лукьян, пей! Вода дырочку найдет!

А сахар держал впрогляд: от себя поодаль, на блюдце. И прикрывал его чистым стаканом, чтоб мухи не обсидели: не сладко, конечно, да помогало воображение.

Но дед Лукьян потерял покой, когда объявился в селе молодой псаломщик – парень видный, цветущий, с русым чубом на кудлатой голове, с семиструнной русской гитарой и с пузатым медным самоварчиком.

Стешка сразу определила:

– Утешит этот бычок нашу Аниску: ядрен, здоров! И с такой-то рожей – к богу на службу? Не дурак! Видать, с умом подался: никому не любо в окопах сидеть!

Филька Свистун прибежал, когда Димка вернулся из Калуги.

– Ну и куряка этот псаломщик! Махру в гильзу кладет, папироску изо рта так и не вынимает. Пустили слух люди – совсем прокурился: аж сзади у него дым идет, под гашник! Бегал я к благочинному за нужник, такая была охота подвидеть! Да пустой номер: нужник-то справный, новый. Ничего не видать! Так и не задалась моя проверка!

А дед Лукьян дознался, что Оболенский трижды на день пьет натуральный китайский чай.

– Сядет, значит, за самоварчик и поглядывает себе на стенку: любуется. А на стенке у него – на белой-белой бумаге – всякие байки написаны. Ну, повисят они дён десять, он их сымет и другие навесит. Вот так человек и радуется…

– А тебе-то что? – не раз спрашивал его Колька.

– Надоть к нему доступ найти. Я ему этих баек наговорю: не успеет записывать. Ну, промежду прочим, и чайкём побалуюсь. С сахарком! И не вприглядку!

И нашел дед Лукьян доступ к молодому псаломщику. Как-то плелся он у него под окном с колотушкой да и крикнул:

 
Как на том на берегу
Ходит корова в армяку!
Рукава – бумажныи,
Дела наши не важныи!
 

С этого и закрутилось! А на другой день дед Лукьян сидел у псаломщика возле окна, пил с блюдца натуральный китайский чай, перегонял по языку обсосанный леденец и говорил:

– Ты запиши, Евген Иваныч: «Возьми у Савки в лавки». Это присказка, и поминают про нее, когда взять негде. И про нашего лавочника, про старосту. Сам-то он Олимпий Саввич, а уж так повелась кличка – по его батюшке. Или вот тебе про самого Олимпия сказ: «У нашего старосты три радости – дом сгорел, жена померла, а сына в солдаты взяли».

– Чепуха это, Лукьян! Это так: пустая присказка… А мне надо, чтоб мудрость была народная. Понимаешь?

– Как же, как же! «Аржаной хлебушка пшеничному дедушка». Не пойдет?

– Пойдет! А надо бы и похлестче!

– Тогда так: «Принялся за дело, как вошь за тело».

– Не то!

– А такая, Евген Иванович: «Где блины, тут и мы, а где оладьи – там и ладно».

– Эта пойдет!

Дед Лукьян говорил такие присказки с умыслом: он незаметно гнул либо к блинам, либо к караваю. А когда это не помогало и псаломщик не посылал его в Савкину лавку за ситным или за баранками, дед Лукьян вздыхал и начинал напирать на то, что наболело с давних пор: про вошь, блоху и таракана, про отрепья, недород и солдатчину. И, шутя и поохивая, все возвращался к пословице, которая издавна определяла крестьянскую долю: «Душа божья, голова – царская, а спина – барская». Только не мог догадаться он, как скоро отыграются на нем эти вещие слова!

День за днем, и к поздней осени совсем сдружился дед Лукьян с Евгеном Оболенским. И стал с ним нараспашку. И даже сказал как-то:

– Барин хоть и добр человек, а лучше повесить.

Псаломщик морщился, но взашей не гнал.

– Раньше-то говорили, – разошелся Лукьян: – «Дошли до глухого вести: украли черного петуха с насести». А нынче совсем другие вести. Не слыхал, Евген Иваныч, что поют ноне по деревням? «Александра и Распутин наслаждаются вдвоем».

– Не гни через край, старик! Не твоего ума дело! – нехорошо сказал псаломщик.

На этом и расстались – с обидой.

А тут прискакал в село исправник, остановился у благочинного. Стали составлять партию в картишки, послали за почтмейстером: он был третьим. А надо было посадить и четвертого за зеленый ломберный стол. Ну, тут и вспомнили про Оболенского.

Он пришел, и после второй рюмки развязался у него язык. Слово за слово – ненароком либо по умыслу – взял он да ляпнул при начальстве про Лукьяновы байки.

А чуть вошел в силу новый день, Гаврила-стражник взял за шиворот старого отставного солдата да и доставил его в волостное правление перед грозные очи исправника.

– Как звать? – загремел начальник.

– Лукьян Анисимов, от рождения Ладушкин, по кличке – Аршавский.

– Говорил про государыню непотребные речи? – властно спросил исправник.

– Дыть, скрозь так болтают, ваше благородие, ну и я туда же! – покорно ответил дед Лукьян.

– На каторгу тебя, мерзавец! В кандалы! Да благодари бога, что стар ты и по дороге в Сибирь выйдет из тебя дух!.. Гаврила! Всыпать ему пятнадцать горячих поясным ремнем. Распорядись!

И положили раба божьего Лукьяна на деревянную скамью под портретом государя императора Всероссийского, царя Польского, великого князя Финляндского, и прочая, и прочая. И отстегали ремнем по дряблым ягодицам.

Деду Семену пришлось запрягать Красавчика: Лукьян был плох. Он судорожно глотал воздух, как рыба на берегу, весь покрылся багровыми пятнами и бормотал бессвязно:

– У Аршави было дело, в шестьдесят третьем году, на карауле… Сгубил проклятый чай китайский… Кольку мне! Где ты, сирота!.. Прими, господи, душу грешную!..

Отец приковылял из школы, когда исправник садился в пролетку, вырвал вожжи из рук кучера, глянул на начальника с отвращением, как на падаль, и сказал злобно:

– Да как ты смел, гад, пороть моего крестного? Без суда, без свидетелей?! Варвар ты! Собака!

Исправника так и передернуло. И он схватился за рукоятку сабли. Но увидал «Георгия» на груди у отца, сжатый в его руке костыль, окаменевшие, недобрые лица баб, стариков и подростков, вздернул воротник шинели, заскрипел зубами и крикнул кучеру:

– Развесил уши, болван! Трогай!..

А с молодым псаломщиком поступили так, что не пришлось ему утешать Аниску и подыгрывать на гитаре под девичьи песни.

Староста Олимпий Саввич и стражник Гаврила в полдень отбыли к становому. Димка для отвода глаз затеял с Филькой шумную лапту в восемь пар. А Колька залег в крапиве со старой щумилинской шомполкой и дождался под вечер, что зашел в новый нужник к благочинному молодой псаломщик. И над селом раскатисто прогремел выстрел.

Что было, как было: никто не дознался. Только на другой день молодой псаломщик – с семиструнной русской гитарой и с пузатым медным самоварчиком – быстро укатил из села на серой кобыле благочинного.

Отца стали таскать на допросы, грозились штрафной ротой. А нога у него болела, не гнулась в колене. И на время от него отвязались.

А в народе уже ползли слухи, что зашаталась, как дерево на ветру, могучая империя царей Романовых. И пошел при дворе кавардак: князь Юсупов завлек к себе во дворец Гришку Распутина, продырявил его из револьвера, как решето, а грузное мертвое тело пихнул в глубокую прорубь на Фонтанке.


ГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ

ШКОЛА ИЗ ЦАРСТВА ПОЛЬСКОГО

Дед Лукьян провалялся на лавке две недели. А в тот вечер, когда снова взялся за колотушку, набежало к нему в хату баб полным-полно. Принесли они творог и сало, хлеб, огурцы и молоко. Дед Семен выставил непочатую четверть вишневой наливки. И без всякого Якова, просто в честь старика, до полусмерти запоротого исправником, началось веселое гульбище. Стешка пела, Аниска выбивала дробь каблуками, Ульяна хлопала в ладоши и приговаривала:

– Эх, скачет баба задом и пе́редом, дело идет своим че́редом!

А дед Семен, то и знай, подливал в стаканы наливку – красную как кровь, ароматную как вишневый цвет.

Бабы ушли темной ночью, горланя песни на все село. Лукьян даже прослезился от такой ласки. А потом накинул на покатые старые плечи рваный зипун, смахнул рукавом слезу.

– Ты не слыхал присказку, как собака собаку в гости звала? – спросил он Кольку.

– Нет.

– Одна, значится, позвала, а другая ей в ответ: «Не могу, – говорит, – недосуг». – «А что так?» – «Завтра хозяин поедет за сеном по первопутку, надо мне вперед забегать да лаять. А то без харчей останусь…» Так вот и мне: гуляй не гуляй, а надоть с колотушкой плестись.

Колька кинулся деду на шею: раз уж начал шутить Лукьян, значит встал он на ноги, и нечего за него бояться.

С этой мыслью и заснул Колька. А утром растормошил его Димка.

– Подымайся, лежебока, новость скажу! Барин благочинному телеграмму отстукал: так, мол, и так – вертайте свою школу в церковную сторожку, переводится к нам в село Коцкое высшее начальное училище. И едет с ним инспектор Кулаков.

– Что за скотское? Да еще высшее? – Колька свесил с лавки босые ноги и протирал спросонку глаза.

– Сам ты скотский! Учиться будем! Давай быстрей! Отец что-то на карте ищет!

Отец нашел в Царстве Польском маленький городок на реке Вепрь, давно захваченный немцами. И все стало ясно: коцкое училище, стронутое с места войной, где-то ютилось на задворках Западного фронта и, наконец, откатилось в глухие брынские места.

Через день приехал Федор Ваныч Кулаков – в длинной форменной шинели и в фуражке с синим околышем. А на ушах, чтобы не остыли от мороза, ловко держались черные бархатные наушники.

– Видать по всему: надворный советник, не больше, – заметил отец.

– Ты это что ж? Никак по ушам гадаешь? – догадался дед Семен.

– Точно. Генералам, батя, в такую пору полагается верблюжий башлык.

В трех чемоданах инспектора размещалось всякое его барахлишко. И больше всего крахмальных воротничков: Федор Ваныч менял их почти ежедневно. А в одном деревянном ящике помещалось все оборудование училища: теллурий, микроскоп, компас, рыба и ящерица в двух банках со спиртом и гремящий ворох жестянок – вырезные кокарды, похожие на брошки, и поясные бляхи с буквами «ВНУ». И всем, кто был принят в училище, инспектор выдавал за плату эти красивые игрушки. Только сельские мальчишки кокард не носили: не было у них фуражек. А поясные бляхи нацепили мигом. И когда дело доходило до драки, пояса с бляхами хорошо шли в дело.

С Кулаковым приехала и его экономка – дама миловидная и смешливая, вся в черном, округлая, как семенной огурец, с удивительно тонким девичьим голоском.

В первый же вечер у Шумилиных она крепко сдружилась с вишневой наливкой деда Семена: опрокидывала в маленький рот стопку за стопкой и говорила нараспев:

– Жи́тте наше кру́тке, выпиемо кели́шек вудке!

И горевала, что любовь к вину у нее от отца, который служил лесником у графа Тышкевича и утонул спьяну в моховом болоте на своем обходе. И поминала про какую-то книгу Эмиля Зо́ли, где, по всем статьям, определена и ее горькая судьбина.

Федор Ваныч ерзал на лавке, все хотел отнять у нее стопку, краснел и вздыхал:

– Полно, Зося! Как не стыдно? И не смейте говорить Зо́ля; его звали Золя́! – и дергал себя за нос: он был гугняв, словно в ноздрях у него застряла вата.

– Вши́стко е́дно! – колыхалась от смеха пани Зося, снова протягивала стопку деду Семену и мурлыкала: – Житте наше крутке! Не так ли, Сэмэн Васильевич?

– Так, истинно так, дорогая Софья Феликсовна! – отвечал хмельной дед Семен и услужливо наливал ей ароматную багряную жидкость вровень с краями.

На Зосю напал стих: она целую неделю ходила по гостям и возвращалась домой навеселе. А потом проспала два дня, попросила Стешку отхлестать ее веником в бане и пошла работать в больницу. Была она и акушерка, и фельдшерица, и зубы дергала не хуже дяди Ивана. Зимними вечерами обошла она все избы в селе и скоро так сдружилась с бабами, что они в ней души не чаяли.

А когда запивала вновь, принималась ругать Кулакова:

– И кофий ему подай, и воротнички настирай, и спать с ним ложись: он как дитя малое – одному-то ему в кровати страшно. А замуж не берет. «Дворянин и лесникова дочка, – говорит, – не пара». В генералы метит и хорошее приданое хочет взять. Вот так и живем…

Но такие разговоры только баламутили баб: они давно жили без мужиков и втайне завидовали Зосе, что у нее под боком такой видный барин, хоть и с ватой в носу.

Ватный барин, как прозвали его в селе, развернулся быстро, и скоро начались занятия в училище.

Он пригласил отца заниматься с ребятами гимнастикой и военным делом, пока бесплатно. Анну Егоровну одну оставили вести три класса в старой церковной сторожке. Благочинный читал послания апостолов и заставлял зубрить катехизис. Клавдия Алексеевна занялась литературой. Федор Ваныч вел все, кроме истории. И еще приехал Гаврила Силыч Воропаев – рыжий верзила в потрепанном сюртуке, с золотой ладанкой на шее. В ладанке был маленький портрет царя. На первом же уроке Гаврила Силыч поцеловал этот портретик, велел всем спеть «Боже, царя храни» и начал рассказывать про великого князя Ивана Калиту, который купил для Москвы не один город за пять тысяч рублей серебром.

Князья, цари, императоры – они так и не сходили с его уст. И рассказывал он о них смачно и с такой лаской, словно о самой близкой родне, про которую забывать никак нельзя.

– И чего это он так про царей? – Димка спросил у отца. – Уж таким соловьем разливается!

Колька сказал:

– Ну, прямо кум королю, а царю племянник.

– Начальство пообещало ему Анну на шею, – есть такой орден. Потому и старается. Да и монархист он в душе. Говорят, в девятьсот пятом году евреев громил в Киеве.

– А ты кто?

– Ну, брат, много будешь знать, скоро состаришься! – отшутился отец.

Барыня отдала из людской фисгармонию. И одноглазый регент Митрохин – в неизменной черной крылатке – стал вести пение: и божественное и мирское. Через месяц ребята знали почти все песнопения к рождеству и ладно исполняли хором «Во поле березонька стояла».

Класс был единственный, первый. И вместил он Димку с Колькой, Настю с Полей, Силу с Витькой и с Филькой и еще с десяток других ребят, которые съехались из соседних деревень и со всей округи.

Тут был и один барчук Фрейберг – из захудалых немцев, долговязый, холеный мальчишка с длинным ногтем на мизинце левой руки. Ребята болтали, что надевал он ночью на этот ноготь маленький серебряный наперсток, чтоб не сломать ненароком, а в классе поджимал его к ладони, особенно при встрече с инспектором. И баловался на переменах в меру: выдать, берег свой ноготь, как талисман.

Был тут и попович Малининский – сладкоежка и фискал, с рыжими кошачьими глазами и с толстыми ляжками, этакий дюндик-коротышка, раскормленный, как новогодний гусь.

Были тут и другие сытые парни – сыновья мельника и лавочника, и просто недозрелые мужички из зажиточных семей. И одна девочка – тихая краснощекая хохлушка Ася Басенко, дочка лесничего из имения фон Шлиппе, совсем дикая, как таежная коза. Училась она прилежно, только страшно зубрила по вечерам – в голос. А в классе пунцовое ее лицо вмиг покрывалось испариной, когда учитель называл ее фамилию. И Димка прозвал ее Басенко-Попотенко.

Пять богатых чужаков ходили в полной форме, радуя глаз инспектора: фуражки с кокардой, короткие тужурки мышиного цвета с блестящими пуговицами, лакированные пояса с бляхой, брюки навыпуск и черные башмаки со шнурками.

Они держались особняком, передавали друг другу интересные книги и спорили про Шерлока Холмса и Ната Пинкертона. И издевались над Асей, которая приносила в класс детский журнал «Солнышко» и обещала Насте с Полей выпросить у пани Зоси слезную повесть Анастасии Вербицкой «Ключи счастья».

Учились чужаки не лучше Димки и Кольки. Но лишь им оказывал внимание Гаврила Силыч. А Фрейберга он ласково называл Гансом и приглашал к себе по вечерам пить чай и подробно рассказывал ему про какую-то гнусную киевскую историю, про нашумевшее дело еврея Бейлиса.

– Ну и подлизы! – сплевывал Витька, когда попович или барчук семенили по коридору за рыжим историком и услужливо несли за него до учительской потрепанный классный журнал.

– Мало что подлизы. Дерьмо! – подтверждал Колька.

По всем статьям выходило, что барчука и поповича надо отволтузить. Но все не было случая.

Правда, дюндик привязался однажды к Фильке:

– Почему тебя зовут Свистун? Во что свистишь?

– На дудке умею, на жалейке. Сам их делаю.

– А вот на этой штуке играть не умеешь? А? Как называется? – спросил дюндик и вынул из кармана маленький барабан – картонную игрушку с елки.

Доверчивый Филька уставился на красивую игрушку и выдавил в нос:

– Ба-ба-бан!

– Гундосый, гундосый! – заплясал на одной ноге попович и показал Фильке язык.

Витька сжал кулаки: он решил делать баню. Но про гундосого услыхал Федор Ваныч, который гугнявил почище Фильки. Коршуном подлетел он к поповичу, ловко, привычно схватил его за оттопыренное ухо и поволок в учительскую. И что-то там было: вышел оттуда дюндик в слезах и два последних урока громко шмыгал мокрым носом.

Только эта наука не пошла ему впрок. И он так зло подшутил над Витькой, что тот всю субботу провалялся на горячей печке, а мать с утра до вечера делала ему припарки и смазывала зад нутряным свиным салом.

Накануне, в пятницу, история была последним уроком. Гаврила Силыч потеребил пальцами ладанку, пристально оглядел класс: вызвал Витьку Кирюшкина отвечать про опричников. С неделю назад Димка дал ему полистать «Князя Серебряного», да и урок Витька затвердил крепко, и все сошло отлично.

А когда Витьке позволил учитель сесть на скамью, дюндик подставил ему карандаш. Витька и плюхнулся с маху на острый кончик. И потемнело у него в глазах, совсем как в те дни, когда болел он куриной слепотой. И приглушенно вскрикнул и вдруг свалился в проходе рядом с Димкой.

– Да что с тобой, Кирюшкин? – с тревогой и удивленно спросил Гаврила Силыч, и в напряженной тишине звякнул стаканом: плеснул в него голоток воды из графина, чтобы подать Витьке.

Димка вскочил, поднял Витьку и прислонил его к парте.

– Пустяки, Гаврила Силыч, обойдется. Нынче Кирюшкин спал плохо, готовился к вашему уроку. Дозвольте вывести его на волю: там ему легче будет.

Историк кивнул.

– Пошли, Витя! Вот так, вот так! – Димка перекинул Витькину руку через плечо. – Глядите, ему уже хорошо.

Но у дверей Витька застонал. Димка обернулся и громко сказал:

– А кому-то будет плохо! Очень плохо! – и так глянул на поповича, что тот пригнулся к парте.

На урок Димка не вернулся. Долго вел Витьку домой и кое-как уложил его на горячую печь. И сбегал за паней Зосей. А все воскресенье катался с Колькой на коньках возле лавки Олимпия Саввича, у которого дюндик снимал комнатку.

Но ничего не вышло: попович весь день крутился в хате – читал книгу в постели, ел кашу со шкварками, пил чай с вареньем и с пирогами. И изредка выглядывал из-за куста герани на двух дозорных, которые даже обедать бегали порознь, чтобы не прозевать, когда высунет нос на улицу чужак-обидчик.

В понедельник, на большой перемене, Витька шепнул Силе, поманил Фильку, и они спрятались в бывшем барском буфете, где пьяная озорная повариха гонялась с метлой за ребятами.

Димка с Колькой расшалились в коридоре, бегали с девчатами играть в снежки, потом дали по хорошему подзатыльнику и Фрейбергу и Малининскому и помчались в буфет. Барчук и попович кинулись за ними и попали в засаду.

Барчука отделывали двое: Димка с Колькой. И влетело ему за вечерний чай с историком; и за Бейлиса, который вовсе не резал православных мальчишек и не брал у них кровь для пасхальной мацы; и за книги, что не давал читать; и за насмешки над Асей, которая плакала в классе; и за длинный ноготь на левом мизинце. И Колька в азарте отгрыз этот ноготь и чуть им не подавился.

Барчук не плакал. Он только крутился на месте, размахивал длинными руками и стонал:

– О майн готт! О майн готт!

А с его наутюженных брюк и с тужурки летели на пол звенящие пуговицы.

Попович голосил, как баба. И пришлось заткнуть ему рот носовым платком. Но он вытолкнул языком платок и чуть не откусил Витьке большой палец, когда втроем сажали его на карандаш и разорвали сзади штаны на самом округлом месте.

Попович вопил, барахтался в углу. Фильке надоел этот противный крик, и он неумело отпечатал пятерню на левой щеке дюндика. И белые полосы от пальцев веером разбежались по пунцовой коже.

– Впятером бьете двоих! Какая низость! – крикнула Клавдия Алексеевна. Она стояла на лесенке, что вела в буфет. Лицо у нее так и передергивалось от возмущения.

Попович хотел было раскрыть рот и нажаловаться. Но Сила больно щипнул его за толстую ляжку, и он снова завизжал, как от ожога.

– Вон, вон отсюда! Пятерых – в карцер! – зашлась гневом учительница.

Витька шагнул вперед, одернул рубаху.

– Вы в наши дела не встревайте, Клавдия Алексеевна! – Он еще тяжело дышал от жаркого боя. – У нас не самосуд. Фрейберг и Малининский получили по заслугам, как ваш батюшка учит: око за око, зуб за зуб.

– Дюндик Витьку на карандаш посадил в классе. Витька на печке два дня промучился. Это как? Справедливо? – спросил Димка.

– Погодь, Шумилин, мог бы и помолчать, никто тебя за язык не тянет, – огрызнулся Витька. – А дюндик пускай еще спасибо скажет: били его по совести: и зубы целы, и глаза на месте. Вышло у нас под расчет. А теперь хоть куда пойдем, даже в карцер.

Клавдия Алексеевна отпустила барчука и поповича домой, а пятерых завела в пустой класс и замкнула дверь ключом.

Выпустил их Федор Ваныч поздно вечером. И когда они шли домой, по заснеженному селу бежал с телеграммой в руках почтмейстер Петр Васильевич Терентьев и стучал во все окна:

– Свобода, граждане! Свобода! Отрекся царь Николай от престола в пользу Михаила!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю