Текст книги "Юность нового века"
Автор книги: Владимир Архангельский
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Гриша бренчал на балалайке, а Стешка с Аниской притопывали каблуками, но в пляс не шли и петь – не пели.
Дед Лукьян вышел в круг, распушил ладонью сивые бакенбарды:
– И штой-то вы, бабоньки, воды в рот набрали? Аль все песни за ночь забыли? Новых не знаете, так старые зачинайте. У вас про кажин день песня в запасе. И на радость, и на горе. И губа не дура, язык не лопатка – знает, что горько, знает, что сладко. А то я про Ваньку-ключника вдарю, право слово! Да, мабуть, не ко времени? А?
– Все сгодится, Лукьян Анисимович. Песня, ведь она первая сестра дружбе. Солдаты в бой под нее с одной думкой идут, по-братски. И какую хотите, такую и пойте. Только не «Боже, царя храни». Эта не подойдет, – дядя Иван шутливо толкнул локтем деда Лукьяна.
– Про старый прижим – крышка, Иван Иваныч. Вспомню, как о прошлом годе штаны с меня сняли, аж и досе зад болит! Эх, была не была! Ну, бабоньки, вы того… подпрягайтесь, а я, значится, заведу. Вместо кобедни, – дед Лукьян взмахнул рукой и дребезжащим старческим тенорком затянул песню про Стеньку Разина.
И никто не удивился. И все запели: ладно, серьезно, словно этой удалой песне про вольного казака суждено было сплотить их в одну боевую шеренгу.
Подошел староста – в синей распашной поддевке, в городском картузе с лакированным козырьком. Он оглядел певцов и стал поодаль, заложив руки за спину. На груди у него, слева, висел большой красный бант.
Песню спели: персидская книжка вылетела за борт корабля и захлебнулась в Волге, Стенька отгулял свое с веселыми дружками! Гриша и Андрей подняли плакат за древки, дядя Иван попросил всех встать в ряды и об руку с отцом и со старостой пошел во главе колонны.
Запели другую песню, сначала вчетвером: дядя Иван, Гриша, отец и Андрей. Запели не в лад и не смело, словно кто-то мешал им или было самим им страшно от призывных слов этой песни. Но никто не оборвал ее, и певцы – согласно и в ногу – повторили три раза первый куплет.
В хор включились помалу все молодые женщины, и с ними – дед Лукьян, повар, Минька и Борис Антоныч. И над селом, гулко отражаясь эхом то под крышей колокольни, то в барском белокаменном доме, то в высокой кроне вековых лип, первый раз зазвучала в глухих брынских местах радостная песня революции:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе,
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе!
А чистый, звонкий и сильный голос Стешки уже вел другой куплет:
Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой,
Братский союз и свобода —
Вот наш девиз боевой!
Прошли вдоль первого порядка, до Анискиной хаты – на самый край села, к Обмерике. Завернули на другой порядок, где жили Андрей и Гриша. Из хат стали выбегать старики, старухи, дети. Бабки накрывались платком, деды накидывали на голову шапку или картуз, пятерней расчесывали бороду. И все, таща за собой малышей, густо вливались в ряды демонстрантов.
Завернули на третий порядок, к Потаповой кузне, мимо добротных домов Ваньки Заверткина, дьякона и Митьки Казанцева. Ванька выглянул из двери, скорчил рожу и спрятался от народа в сенях. Дьякон пощипал бороду, бестолково тараща глаза на плакат, потом помахал рукой старосте, почесался в левом боку и громко зевнул. Митька Казанцев с крыльца своей чайной с усмешкой подглядывал из-под руки, засунув другую руку под фартук. И что-то говорил заезжему купчику – его бричка с добрым вороным жеребцом стояла у крыльца. Купчик смотрел, крутил баранки на усах и посмеивался. Но прочитал слова на плакате, плюнул со злостью и повернулся спиной – ушел допивать чай.
Демонстранты вернулись на площадь, к дому Шумилиных. Вышла мать с Сережкой и сразу его потеряла в толпе: он убежал к ребятишкам хвастаться своим красным бантиком.
Еще раз спели песню, да так дружно, что напугали барыню: она захлопнула ставни. Анна Егоровна выбежала навстречу шествию – в белой кофточке, в черной широкой юбке до пят, пунцовая, радостная.
– Да подождите же, люди! Я сейчас ребят к вам выведу!
Отец пошел с ней в школу, построил ребятишек – по четыре в ряд, и они двинулись в голове колонны, озираясь на плакат и на своих родителей, которые ладно пели все ту же песню.
Благочинный, не раскрывая окна, лишь одним глазом глянул на своих прихожан из-за фикуса. Но Минька успел заметить, как он перекрестился: размашисто, тяжело, от плеча к плечу.
Софья Феликсовна закрыла больницу, поправила белую косынку с красным крестом и кинулась к Стешке. И хорошо пошла в ногу и запела, как девочка, и мягкий ее голосок ладно включился в хор.
Напялив до ушей потрепанную фуражку с кокардой, выбежал из своей конторы почтмейстер Петр Васильевич и засеменил рядом с отцом.
Демонстранты подошли к училищу, и Димка одним из первых показался на пороге. Ученики столпились кучей, напирая друг на друга. Отец махнул фуражкой и привычно крикнул:
– Ста-но-ви-тесь!
И мальчишки стали равняться в длинной шеренге, оттеснив трех девочек на левый фланг. Только Фрейберг и дюндик топтались у входа, дожидаясь инспектора.
– Что это? Не для вас команда? – подтолкнул их Федор Ваныч и подал руку Клавдии Алексеевне: она показалась в дверях, подняв край юбки над порожком.
Вылез к свету и подслеповатый старый Евсеич. Он не знал, куда пристроить звонок, и долго крутил его в руках, пока не догадался сунуть в широкий карман кафтана.
Один лишь рыжий историк не показал носа: остался в учительской. И Димка готов был биться об заклад, что сидит он сейчас, стиснув голову руками. А когда все уйдут, раскроет ладанку, поглядит на рыжую бородку царя и заплачет.
– А ведь голова у тебя на плечах, не пехтерь с соломой, – шепнул ему Витька, услыхав про историка.
Но о нем тотчас забыли: Андрей и Гриша подхватили под руки инспектора и повели его на почетное место – под плакат. А он упирался и жалобно гугнявил:
– Не могу я идти, господа, под таким знаменем. У меня совсем иной образ мыслей. И никто не должен думать, что я потерял голову и согласен поддержать этот лозунг. Увольте, господа, увольте!
Он вырывался, но его придерживали и помаленьку перемещали к первому ряду.
Дядя Иван развернул колонну и повел ее к волостному правлению.
– Мы никому не закрываем рта, гражданин Кулаков, – говорил он инспектору, который шагал невпопад и все обмахивался душистым носовым платком. – Сейчас начнем митинг, дадим вам слово, вот и объясняйте народу, что у вас на душе. А плакат – что же? Сделали, как сумели. Да и вы могли бы показать свой плакат. Запрета нет.
– Не успел я, взяли вы меня врасплох. Но уж поверьте, такую крамолу я бы не написал. Страна истекает кровью, немцы на Украине, под Питером, отечество в опасности, а вы кричите – «Мир!» Да кто вы такой, чтоб действовать на руку врагу? Впрочем, мне и так ясно. Ленин ваш – германский шпион, а отсюда и все эти штучки.
– Не болтайте вздора! – строго сказал дядя Иван.
Но инспектор не унимался, его словно с цепи спустили.
– «Советы» – твердите вы. А что это такое, когда есть законное Временное правительство? Младенцу ясно, что всякая иная власть – самая натуральная смута. А земля? Разве можно ее захватывать? Она же священная частная собственность. Все ваши разговоры о земле – анархия чистой воды! И я иду под знаменем этой анархии, боже ты милостивый!
– Приберегите пыл для народа, Федор Ваныч, – пробурчал староста. – И меня врасплошку взяли да еще велели красный бант нацепить. Видать, пока их верх…
Олимпий Саввич, держась за поручни, тяжело поднялся на высокое крыльцо волостного правления, снял городской картуз с лакированным козырьком, огляделся и крикнул притихшей толпе:
– Граждане! Начинаем митинг! Будем говорить по порядку, и чтоб безо всякого озорства. Вот так! А об чем речь пойдет, скажет Иван Давидов. Он от какого-то губернского Совета к нам прислан. Давай, Иван Иваныч!
– Сначала обговорим текущий момент, товарищи. Воевать с немцем либо нет? Доверять господам из Временного правительства либо гнать их в шею? Пухнуть всем миром с голоду либо пахать барскую землю и дать хлеб каждой семье? А между прочим, солнышко не ждет, весна вошла в силу. Самое время пройтись по барской земле с сошкой. Заскучала она по мужику. Вот и решим сейчас, как жить дальше. И что делать? А потом выберем делегата на губернский крестьянский съезд. Он откроется в Калуге девятого мая. Козельчан ждать не будем. У них драчка. Никак не сговорятся, каким господам править в уездном городе – то ли кадетам, то ли эсерам… Ну, кто просит слова? Гражданин Кулаков хочет вас просветить. Начинайте, Федор Ваныч.
И – пошло! И заварилась у Димки в голове такая каша – половником не расхлебать!
Инспектор бил ладонью по перекладине и кричал – гугняво, в нос:
– Воевать до победного конца! Немцу смерть! На чужую землю не зариться, а всякие Советы – по боку!
Андрей совал в лицо инспектору свою культяпку:
– А вот это видал, господин Кулаков?! Ты сам иди шуруй немца! Будя с бабой прохлаждаться. Нам тоже баба нужна. А еще нужней землица: ядреная, жирная, барская. Я ее по ночам вижу. И хоть голову под топор, а все равно распашу!
Почтмейстер замахал фуражкой над лысой головой:
– Временные правители царя скинули, за то их уважать надо. Люди ученые, не нам чета. Окажем им доверие, выведут они нас к свету. А про землю пока молчок. Тише едем, дальше будем и никакого зла не наживем.
Почтмейстера отпихнул Гриша:
– Ты безземельный бобыль, Петр Васильев, и нашей души не понимаешь! Тебе хоть от царя, хоть от временных – чистый доход. Подошло твое число – и получай жалованье. А нам, что ж, по миру идти? И знаешь что? Катись ты к черту со своими временными! Андрей надысь хорошо сказал про них – жрут они царский пирог, и нужны мы им, как собаке здравствуйте!
Что-то кричала Клавдия Алексеевна про заем Свободы:
– Покупайте его, граждане! Он нам даст деньги для победы над врагом! И не верьте вы смутьянам и подстрекателям. Они ведут вас к гибели. Триста лет ждали! Еще подождем три месяца. Все нам скажет Учредительное собрание – и о правах граждан и о земле.
Взял слово отец. Он стучал костылем в гулкий пол крыльца, а серебряный «георгий» с желто-черной ленточкой раскачивался, как маятник:
– Чего же ждать, товарищи? Упустим время, обведут нас начальники вокруг пальца. В других-то волостях не дураки сидят, помещиков своих трясут, до монастырских лугов добираются. Э, да что толочь воду в ступе! Мой старик уже поднял руку на барина. Мы тут кричим да охаем, а он спозаранку ходит за сохой по барской земле. С рассвета, товарищи! Вот это и есть рассвет нашей жизни. По коням – и с богом!
Гул поднялся такой, словно пошла повальная драка. И кто-то хотел бежать домой, не опоздать на барское поле. Но все остались на месте и затихли, когда стал говорить дядя Иван.
– Спокон веков были у нас три кита: вера, царь и отечество, – начал он глухо. – Царя скинули – туда ему и дорога! Еще в пятом году пели про него песню в калужской деревне:
Всероссийский император —
Царь жандармов и шпиков,
Царь – изменник, провокатор,
Созидатель кандалов,
Всероссийский кровопийца,
Для рабочих царь – убийца.
Будь же проклят, царь жестокий!
Люд, восставший за свободу,
Сокрушит твой подлый трон,
Долю лучшую народу
Завоюет в битве он.
– Кто скажет слово в защиту этой гадины? – закричал дядя Иван. – Никто?! Отлично! Одного кита нет. Как быть с верой? Пока ее не трогаем, есть дела поважней. Но духовных лиц потесним. Жирно едят, берут не по совести. Одним словом, глаза завидущие, руки загребущие. И правильно делают в соседних волостях, что подбираются к долгогривым. Осталось отечество. Это дело святое, товарищи! Только надо воевать за него, чтоб хозяином в отечестве были мы с вами, а не министры-капиталисты. Эти господа, столь угодные сердцу инспектора Кулакова.
– Все получше вашего Ленина! – прогугнявил Федор Ваныч и спрятался за широкую спину старосты.
– Сейчас разберемся, – сказал дядя Иван. – А у нас свои три кита: вчера, нынче и завтра. Вчера была монархия. Нынче – республика буржуазная, дорогие товарищи, потому и правят Россией десять министров-капиталистов. А в диктаторы рвется Александр Федорович Керенский. Что ж получается? Александру Федоровну с Николашкой и со всем выводком на Урал выслали, так приперся Александр Федорович. Как в народе говорят: те же портки, только наизнанку! Так дело обстоит нынче. А наше завтра – власть рабочих и крестьян, власть Советов. Сами мы создаем эту власть, по велению сердца. И она обеспечит нам все: и права, и свободу, и землю, и фабрики. Вот так и учит Ленин. Но вся буржуазная Россия хочет его опозорить. Он, мол, германский шпион. И кричат об этом продажные писаки на каждом углу. А он – Ленин – растрачивал свою жизнь для нас по царским тюрьмам, в сибирской ссылке, за рубежом. И готов отдать жизнь всю, до последнего вздоха, чтоб жили вы, как люди, не думая о куске хлеба! Так и знайте, товарищи: Ленин – сердце молодой России. И он призывает вас к тому, что написано на нашем плакате: «Конец войне! Вся власть Советам! Земля крестьянам!..» Я ваш старый фельдшер, верный ваш друг. И до войны я не ладил с барином, не просил милости у благочинного, не якшался с пьяным исправником. Вы это знаете, и у меня совесть чиста. Но и я знаю всю вашу жизнь: ведь всех ребятишек принимал в селе замест повивальной бабки. И помню я в любой хате и старую русскую печку, и дверной засов, и пустой рундук, и голодного кобеля. Я пошел против временных, пошел за тех, кому править Россией от века до века – за вас, дорогие товарищи! Так верите вы мне, что я зову вас к светлой жизни словами Ленина?
– Да! Да! Да! – загудела толпа.
СПОЛОХИ
Минька умаялся за неделю и отсыпался на печке: завтра ему ехать в Калугу. Дед Семен перебрался в сенцы, на летнюю койку, и храпел так, словно на душе у него было спокойно. Никто не мешал Димке на кухне, и он при свете маленькой лампы жадно листал книжку Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи».
Вчитывался в такой необычный текст и снова думал про слова, про буквы. Что делается? Просто уму непостижимо! Крючки, закорючки, запятые, точки. А за ними чего только нет! И по этим следам своей придумки люди узнают чужие мысли, радуются и страдают. Любят и ненавидят. И – зовут в бой!
«Мир – хижинам, война – дворцам», – вспомнился вдруг добрый, старый Октав из книги дяди Ивана о юном буре. Видать, был он прав кругом: давно-давно воюют люди промеж себя в одной стране. И правильно. У одних густо, у других пусто. Бедняк просит у барина: «Скинь должок – ничего за душой нет. Дай клок земли – совсем подбился, дети сидят голодные! Дай покос – корова на ногах не стоит!» А тот ему: «На-ка, выкуси!» Значит, надо отнять у барина, вот и все. Не одному же ему пампушки с медом есть! И дядя Иван так говорит, и дед Семен так действует.
А книжка звала вперед и будила мысли. И слов-то новых сколько! Прямо как грибы из лукошка!
Ведь еще вчера думал Димка, что все слова стоят на своих местах от века, и не видал, чтоб они менялись: не было им резона.
Новый месяц был молодиком, деревянная ложка – шавырка, маленький горшок из глины – махотка, а долговязый мужик – мотовило. Про нынешний день говорили – седнича, а про свиное сало – затолока. Все знали, что у коня фост, ребятишек секут за провинность березовой форостиной.
Смехота! Сами говорили через пень-колоду и над мужиками из других волостей посмеивались. Приехал как-то в село пастух из-под Мосальска. Вот уж удивил, бедолага, когда рот раскрыл: «Яблок гнилой, яйцо тухлый!» А под Тихоновой пустынью еще чище: «Мы зовем его купацы, а он боицы».
Школа, а за ней училище пригладили Димкин язык. А Витька с Филькой и нынче говорили сгоряча: надысь, намедни.
Теперь пришли слова новые: революция, митинг, демонстрация, анархия, диктатор, двоевластие, трудовики, эсеры, кадеты, меньшевики, большевики. А есть и такие слова, что и не выговоришь: интернационал, конфискация, национализация, экспроприация.
И у Вильгельма Либкнехта они встречаются, и в селе они нынче в ходу: барскую землю надо национализировать – это как пить дать. А дед Семен завернул с своей сошкой такое, что название ему – экспроприация.
Здорово обломали язык. А ничего! Можно и с такими словами жить. Только жить-то опасно. Барыня послала своему рыжему Ваде депешу: приезжай, мол, немедленно. Шумилин Семен с мужиками самовольно сделал на нашей земле запашку, сельчане хотят делить луга, боюсь, как бы не подпустили красного петуха.
– Я вам говорил! Что я говорил! – поеживался за столом почтмейстер, когда принес вчера эту новость. – Каталажкой пахнет, Семен Васильевич! Власть, она какая ни есть, а на расправу больно шустрая!
– Бог не выдаст, свинья не съест, – ответил ему дядя Иван.
Со дня на день ждали в селе барина, а дядя Иван с отцом и с Минькой собрался в отъезд. И что-то будет, что-то будет?
В лампе догорел керосин, глаза у Димки слипались, и он улегся спать.
В воскресенье, в полдень, были проводы: дядя Иван отправлялся в свой губернский Совет, Миньке подоспело время готовиться к экзаменам, отец ехал делегатом на съезд крестьян. Поначалу хотели послать Андрея, но он отказался: «Не могу, товарищи, пахать буду. Семен Шумилин свою делянку кончит, возьму у него коня. Так что спасибо за уважение, но недосуг мне. Просто никак не с руки!..»
С Минькой прощались на пригорке возле Кудеяровой липы. Утро прошло, день входил в силу, но над зеленой Лазинкой, в ясном голубом небе, еще белела маленькая долька луны. Про нее и хотел сказать Минька, когда вспомнил о дяде Косте – глуховатом и добром старике из Калуги, который пускал по рельсам большой медный самовар.
– Мы с Ликой помогаем ему, как можем. Эх, и голова у него светлая! «Царя скинули. Это, – говорит, – в порядке вещей. Все течет, все изменяется, да и много кровушки выпили Романовы за свои триста лет». Про временных посмеивается. «Им бы воевать до победы да деньгу загребать! Когда им о народе думать? Но ведь все течет, все изменяется. Скоро, глядишь, и временным конец. А станет править Россией народ, и я подарю ему свою ракету».
– Игрушку, что ли? Огни в праздник пускать? – спросил Витька.
– Ученые в игрушки не играют. Летать будем на этой ракете.
– Мы еще и эроплана не видали, а уж ракета – совсем чудно. И куда летать?
– На Луну, к звездам!
Витька глянул на белую дольку месяца, затерявшуюся на голубом небе.
– А не чудной твой дядя Костя? Будто ему на земле плохо.
– Я не хочу туда, – сплюнул Филька.
– И я тут буду, – поддержал его Сила.
– Вот и я говорю, – оживился Витька. – Землю барскую распашем, пирогов напечем с грибами. Луга покосим, корова молоко даст. Разве это не житуха? А на Луне и картошки нет и девки песен не поют.
– Ты совсем как баран, Витька! Наелся, напился – и на боковую. А Минька про технику говорит. Посадим в ракету буржуя или нашего барина, и пускай летит к чертовой матери! – Колька даже подпрыгнул от удовольствия.
– Ладно вам! Заболтались, того и гляди дед Семен придет, – Димка нехотя поднялся с теплой земли. – Пошли! А как эта ракета, электричеством заводится или керосином?
Все, кроме Миньки, прыснули со смеху.
– Пожалуй, керосином, – сказал он. – Паяльную лампу видели?
– Нет.
– Ну, как вам объяснить? А как лягушка струю пускает, видели?
– Эка невидаль! Фильке надысь на руку брызнула, как крапивой обстрекала, – засмеялся Витька. – У него и досе волдыри.
– Бывает, – сказал Минька. – А вот вам и задачка: нашли мы, к примеру, лягушку. И она не такая, как все. Она в мильон раз сильней выпускает свою струю. Что бы с такой лягушкой было?
– Знаю, знаю! – догадался Колька. – Струю из-под хвоста пустит, а сама вперед, как из ружья, полетит. И с глаз мигом скроется!
– Верно. Только лягушки такой нет. Зато каракатица есть: даст она струю воды, а сама от толчка вперед летит. Так вот и ракета у дяди Кости. В хвосте у нее будет гореть керосин. Газы дадут вспышку и толкнут ракету. И помчится она далеко-далеко, хоть до Луны.
– Ну, если сзади, так это ловко придумано. Гриша вчерась чужому кобелю кипятком под хвост плеснул, так тот летел через все село пулей! – пошутил Витька. – А когда же такая ракета будет?
– Кто знает? Денег у дяди Кости нет, и с керосином туго. По карточкам на две лампы ему дают. А надо много – сто бочек. И куда он ни ходил: одни молчат, другие посмеиваются… Паши пока землю, Виктор, коси барский луг. А дядя Костя еще тыщу раз проверит ракету, но своего добьется. И полетим мы с тобой в небо. Не одним же стрижам там свистеть!
– Ну, в добрый час! Погляжу я, парень ты ничего, свойский. А что поначалу бить я тебя хотел, так это для порядка. «Вот, – думаю, – городской задавака прибыл. Надо его посадить на место». Ты еще-то к нам приедешь?
– Да мне что? Если Димушка пригласит.
– Минька, да когда хошь! Экзамены сдашь – и кати к нам на все лето. Как-нибудь пробьемся: картошка есть, молоко есть, грибов соберем, на рыбалку сбегаем. С порохом я подбился, а достанешь, так и поохотимся.
– Спасибо!
В доме уже ждали Миньку. И Красавчик стоял у крыльца в упряжке. Он едва отдохнул от тяжелой пахоты на старой барской залежи и жадно доедал перед дальней дорогой остатки овса в холщовой торбе.
В Калугу решили ехать на лошади, с одной ночевкой за Козельском, где-то под Перемышлем. А все потому, что дядя Иван оставил все деньги матери, а у отца и у Миньки не нашлось ни гроша. Да и бабушке Лизе надо было доставить хоть один мешок картошки.
Посидели, помолчали. Даже Сережка не проронил ни слова, хотя горазд был болтать без умолку. Без лишних слов вышли и на улицу. Отец сел справа, взял вожжи. Миньку усадили в задке на картошку. Дядя Иван уселся слева.
– Ну, крепись, Семен Васильевич, – сказал он на прощанье. – Накажи Грише с Андреем еще раз: не отступаться! И против барина стойте крепко! А то он в два счета обведет вас вокруг дырявого плетня. Лешу ждите через неделю: вернется домой, объяснит народу, что съезд решит. Ну, трогай, Алексей! Где шажком, где бежком, глядишь, завтра в ночь и к бабушке Лизе в окно постучимся!
Димка с Колькой проводили Миньку за Обмерику, до одинокой старой березы у овражка, где начинались земли соседней деревни. И словно потеряли что-то желанное и очень нужное, когда скрылась за бугром дуга на Красавчике и Минькина синяя фуражка.
– А вдруг и ты уедешь, – печально сказал Колька. – И буду я один стоять у этой березы.
– Да куда ж я денусь? Тут и буду с тобой! И какая обо мне речь? Ася твоя уезжает до осени, поскучаешь без нее, брат!
– А я Насте скажу: не люби Димку, люби меня. Я такой: на любовь согласный и дружить с девчонками как хошь могу!
Димка сделал страшное лицо, угнул голову в плечи и, как молодой бычок, ткнулся лбом в Колькину грудь. И покатились они по земле, и свалились в овражек, и, хохоча, сползли вниз по густой и сочной траве. А потом глянули друг другу в глаза, схватились за руки и побежали домой. И у обоих радостно было на сердце, что не грозит им разлука и что дружба их так крепка.
…Рыжий Вадя прискакал на другой день. Бородка у него осталась царская, погоны с зигзагами – земгусарские, но всякого шику поубавилось.
Прискакал он не на тройке и не с бубенцами, а на гнедой паре и в простом тарантасе без верха, как у благочинного. И появился в сумерках, когда над селом висела теплая пыль от стада и все были заняты встречей коров. И никто из ребятишек не распахнул для него скрипучие ворота околицы от древней вереи.
Утром Вадя дознался, что своему соседу Аршавскому запахал дед Семен тридцать соток на барской залежи. Разгневался Вадя, как бугай на красную тряпку, приказал дать старику расчет. И лишился дед Лукьян последнего пятака.
С медяками на ладони пришел он из конторы, сел на крыльце у Шумилиных. Заскорузлым пальцем перебрал монеты, раз-другой шмыгнул табачным носом.
– Вот дела, Семен. Нанес черт рыжего черта! Кумекал я, не прискочит он до новины, все бы мне лекши. А он на тебе – как гром в ясный день! И, значится, надудели ему в ухо. Варькина тут проказа. Кабы барынька не уськала, так бы и барин пока не лаял. Не зря Андрей сказывал: хвали рожь в стогу, а барина – в гробу. Ну и пес с ним! И што, разобраться, вот этот его пятак? Тьфу! Коробок спичек на него не укупишь. Отосплюсь хоть таперича, и то ладно. А колотушку – под подушку!
Но дед Семен решил иначе. Подговорил он Гришу, Андрея и других сельчан, кто пахал барскую залежь за Долгим верхом, подрядить деда Лукьяна глядеть за посевами.
– Пускай там сидит, – сказал он. – Мало ли чего стукнет в башку барину. Он сейчас на все готовый. А харчишек Лукьяну соберем. Старик-то на еду не больно дюжий.
И дед Лукьян поселился на опушке в еловом шалаше: слушал соловьев, сушил чай и плел лапти. Колька с Димкой носили ему молоко и картошку, а по праздникам – сухари.
С ними иногда бегала и Настя: увидит, что пошли, и привяжется. И деду Лукьяну была она в радость: носила ему раз в неделю пачку нюхательного табаку.
Димка дичился ее. Смех и шутки девчонки задевали его за живое. И он не хотел ее видеть. Но пускалась она с Колькой под гору, сверкая голыми пятками, тот хватал ее за длинную русую косу, и в сердце у Димки клокотал вулкан. Она была его, он это знал. Она была его дикой козочкой, его желанным цветком, его заветной игрушкой. «Не трожь!» – хотел он крикнуть Кольке. И кто-то добрый и ласковый шептал ему в ухо: «Так подойди к ней! Скажи, приласкай, и она пойдет за тобой на край света. Не обокради себя, Димушка! А то козочку уведут в дальнюю даль, в глухой Брынский лес, цветок сорвут и игрушку сломают. И будешь ты, как тот старый рыбак горевать у разбитого корыта на берегу морском!» А кто-то другой – грубый и сильный – будто хватал Димку за руку и говорил грозно: «Не слушай его! Посадит он тебе блошку за ушко! Вот вспомнишь мои слова!»
И Димка молчал, дулся, дерзил. Но уйти от горьких дум не мог. С Колькой ему так просто, а вот чего-то и не хватает: то ли ласки, то ли нежного взгляда. А у Насти всего такого хоть отбавляй! И Кольке просто с этой озорной кареокой задирой. А вот ему и радостно и тяжело, как на сладкой каторге.
«И почему это так? – думал Димка. – И что в этой Насте такого? В сарафане сидят репьи: значит, гоняла невесть где. Ноготь на левой руке сбит: метила по гвоздю, а саданула по пальцу. И на ногах цыпки – давние, с первых теплых дней. Вот уж невидаль – озорная, бедовая Золушка! А хорошо, что есть она на свете! И чужая и совсем, совсем своя. Возьми ее за руку, и зардеется, как маков цвет. Ругай ее – она хохочет. Поддай леща под левое ребро – в глазах у нее искры. И не хочешь ее обидеть, а обида тут как тут. И уже нет Насти. А с одним Колькой почему-то скучно».
– Да ты откройся, тюфяк! – стал однажды подзуживать Колька, когда Настя получила хорошего тумака от Димки, ловко дала ему сдачи и убежала. – Девчонка дружить хочет, а он – в драку. А она вовсе тебя не хуже. И с ней весело.
– Помолчи, «Ладушкин, сам вижу, – буркнул Димка. – Рад бы, да не могу.
– Начитался всяких книг про любовь, вот у тебя в голове и каша. А что ты в любви понимаешь? Рано тебе, Димушка!
Колька гнул через край. Конечно, были книги и про любовь, да не они завладели Димкой. Вчера днем прочитал он чье-то стихотворение в одной из книжек дяди Ивана. Называлось оно «Родина»:
Природа наша точно мерзость:
Смиренно плоские поля —
В России самая земля
Считает высоту за дерзость, —
Дрянные избы, кабаки,
Брюхатых баб босые ноги,
В лаптях дырявых мужики,
Непроходимые дороги
Да шпицы вечные церквей —
С клистирных трубок снимок верный,
С домов господских вид мизерный
Следов помещичьих затей,
Грязь, мерзость, вонь и тараканы
И надо всем хозяйский кнут —
И вот что многие болваны
«Священной родиной» зовут.
Димка не знал, что этим стихам почти сто лет. Но его потрясла такая картина родной земли, и он захотел ответить как-то в тон безвестному поэту.
До первых петухов сидел он над бумагой: все вымучивал рифмы. Но ничего хорошего не ложилось в строку, и он злился, что не может постичь, как надо писать стихи. И все возвращался в мыслях к тому, что подглядел утром.
А видел он, как барин отстегал арапником свою пегую суку и посадил ее на цепь. Она уронила голову на передние лапы и печально глядела на Димку. И он увидел в ее слезах что-то такое тоскливое и покорное, чего не смогла затуманить слеза. Он готов был поклясться, что собака плакала!
И захотелось ему написать про эту собаку и про барина. Но злой рыжий Вадя с арапником никак не лез в строчку. А с собакой – вышло. И когда пришло время спать, на листке из тетради стояли в порядках простые и точные слова:
Сидит барбос,
Поджавши хвост,
На цепи.
Ах, бедный пес,
Зачем ты рос:
Теперь – терпи!..
– Про любовь не болтай, Ладушкин. Я тебе сейчас стихи скажу. Вчера написал, ночью.
И прочитал. Но Колька не видел той печальной собаки у барского флигеля. Он и думал сейчас про другое и совсем не понял, что хотел сказать Димка.
– Стихи стихами. Вот так! А Настю больше не задирай!..
Дед Семен поселил Лукьяна Аршавского в шалаше и – не промахнулся: барин мигом придумал каверзу, как поддеть мужиков на крючок. И вечерком пригласил в людскую сельского пастуха Кондрата.
Этот мужичишка был продажный, и держали его из крайней нужды и из милости: все хорошие пастухи были еще на войне. Бабы не раз удивлялись, до чего же нечист он на руку. Придет ужинать, оставишь его одного в хате, на поверку нет то ложки, то рушника, то стакана. А замешкаешься во дворе, так он и в сусек заглянет. И поговаривали в селе, что придумал он какую-то печку: водку варить, самогонку. И будто стоит эта печка над ручьем в глубоком овраге, и есть котел там и всякие трубки. Ребята не раз хотели дознаться, да хмельной Кондрат гнал их длинным кнутом.
Случайно дознался Гриша. Шел он срубить пару орясин для оглобли и увидел, как мирской бугай шурует в овраге. Подошел ближе и чуть со смеху не окачурился. Кондрат не успел спрятать самогонку, а бык выпил ее и так захмелел, что поломал рогами всю Пастухову механику. И завалился спать на опушке. А Кондрат заметил в кустах Гришу с топором и с орясиной и подумал зло на него.
О чем говорил барин с пастухом, никто не знал, кроме повара. Настя бегала в тот вечер к конюховой дочке, к рыжей Таньке, за цветными нитками, и краем уха слыхала, как в людской шло веселое застолье. Хмельной Кондрат хлопал в ладоши и напевал старую песню:
А мы просо сеяли, сеяли!
А мы просо вытопчем, вытопчем!
А барин заливался смехом.
Да мало ли чего поют люди навеселе? И Димка ничего не сказал деду Семену, когда вернулся с улицы, где услыхал от Насти эту новость.
Тайком хотел шепнуть деду Семену барский повар. Он уже снял колпак и скинул фартук, да не вышло. К барину заявился рыжий Гаврила Силыч, следом за ним – благочинный и инспектор Кулаков. Сели они за карты, и повар не смог отлучиться. А разошлись гости далеко за полночь.


























