Текст книги "Петр Смородин"
Автор книги: Владимир Архангельский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Владимир Архангельский
Петр Смородин
Автор выражает благодарность за помощь, оказанную при работе над книгой, М.П. Смородиной, И.Ф. Александровой, С.Н. Белоусову, В.Ф. Васютину, И.И. Гордону, А.А. Дорохову, М.П. Казаковой, А.И. Милъчакову, 3.Н. Немцовой, А. С. Трайнину, В, Д. Шмиткову, Е. И. Щагиной.
В СТОЛЬНЫЙ ГРАД САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
БОСОНОГОЕ ДЕТСТВО
У деревенского паренька Пети Смородина, конечно, не было никакой родовой поколенной росписи или ветвистого родословного дерева. Сам Смородин рассказывал о себе без охоты. И о детских его летах сохранились весьма скудные сведения.
Одно лишь известно, что родился он в селе Боринском Задонского уезда Воронежской губернии в 1897 году. Его мать Анна Петровна, в девичестве Лебедева, в шестнадцать лет вышла замуж за отставного солдата Ивана Зотича Смородина. Но семейная жизнь сложилась горько. Едва Петру минуло дней сорок, Иван ушел куда-то в поисках счастливой доли и пропал бесследно.
Анна Петровна ничего определенного не говорила об этом. Внучке она рассказывала, что Иван Зотич ничем не выделялся и в селе его считали мужиком обыкновенным: в политику не ввязывался, с плохими людьми не якшался и каких-либо причуд за ним не замечалось. Просто был старше Анны годов на десять и мало-мальски разбирался в грамоте. И женился бывший солдат не по чужой прихоти, не по приказу родителей, а вроде бы по душе. Но пропал, вот и весь сказ!
Петр во всех анкетах позднее писал о нем: «Отец неизвестно где».
Анна горевала больше года в семье у свекра Зота, затем перебралась с Петергькой в развалюшку своего отца Петра Лебедева. Он работал подвозчиком торфа на сахарном заводе, подбрасывал топливо за двенадцать верст, по копейке с пуда при своей кляче. Нужда была беспросветная: прожиток грошовый, а ртов – что тараканов за печкой, – дети, внуки, невестки, зятья.
Завод принадлежал господам Гардениным. Отец ударил челом хозяину, и Анну подрядили работать на сушке сахара, в цехе выпарки. Однако вскоре перешла она из цеха к барину в услужение, на кухню. Помог случай: старый повар-француз, задумав отбыть на родину, стал приглядываться, где бы найти замену. И обнаружил Анютку: была она молода, опрятна и миловидна. И сметлива, и не противилась новой должности.
Быстро она освоилась на кухне, барской семье пришлась по нраву и проработала у Гардениных двадцать лет: с весны до осени копошилась в боринском особняке – он возвышался над заводом, отгороженный от него говорливой речкой Белый Колодезь, – а зимой – в петербургской квартире господ.
Маленький Петя, по местному речению Петёка, больше десяти годов воспитывался по крестьянству у деда с бабкой: у Петра Ивановича и у Прасковьи.
Дедушка Петр, как шла о нем молва по селу, с ребячества был рубаха парень: пустой говорун и бессребреник. Таким и остался до веку: шустро соображал в получку «об выпить и закусить», и ничто не держалось у него в ажуре, – зипун в дырах, с хорошим ветродуем; сбруя на кляче не ухожена, на дуге – от оглобли до оглобли – глубокая трещина; рыжий треух, давненько сшитый из шкуры дряхлой дворовой собаки, еле примащивался на макушке. Пол в хате прогнил, того и гляди подвернешь ногу и запашешь носом.
Но в одном у него была всем известная слабость – новые щегольские лапти. Сам он плел их вечерами, при каганце, из ракитовой свежей коры и подпускал по головашкам красоту узорной подковыркой. Носил лапти ровно двадцать ден и непременно переобувался в новые. Ловкий был бедняк, и прозвали его Дюжовым.
И бабка Прасковья находилась при нем, как тень, – тихая, вечно с кочергой, с березовым веником. Или с самоваром – медным, помятым с левого бока: его выставляла она трижды в день на самодельный сосновый стол грубой работы и потчевала всех морковным чаем.
Дед Петр – душевной простоты человек, и все у него на лице написано: и доброта, и минутное озлобление. Запросто мог он отвесить «леща» за провинность. И не со зла, а для острастки, потому что внук рос, по его понятию, как репей при дороге: колючий и цепкий. Да и мастак был шуровать с дружками по чужим садам и огородам. И от ремня не ревел, а ошалело грозился:
– Ну ладно, ладно, дед! Я тебя тоже поцелую, дай только срок!
И выходило так, что дед Лебедев, вроде бы и правый по всем статьям, забирался к внуку на печку и начинал ластиться:
– Ты уж того… Петека… зла не держи. Дед на то и приставлен, чтоб науку давать. От ремня, брат, одна польза: я тебя не с жиру секу, а для твоего понятия…
Как все мальчишки, бегал Петека летом с ребятами на речку Белый Колодезь. Ребята ловили рыбу, а Петека пробавлялся раками: ниже мельницы таскал их из нор руками…
Отгремела первая русская революция. Петеку Смородина обошла она стороной – он ходил в трехклассную церковноприходскую школу. И через пятнадцать лет ответил в анкете на вопрос об образовании: «Сельский университет, виноват: школа три года. Ходил все три зимы, но учился в общем восемь месяцев».
Так оно и было. Ранней весной и поздней осенью резала обувка, по лужам, по грязи ходить было не в чем. В мороз да при ветре никак не держал тепла дырявый армячишко.
Но учился лихо, кончил с благодарственной грамотой. Выручал дружок Тимошка Смородин: забегал по дороге из школы и все рассказывал, что к чему. А времени было вдосталь: зимой лежала на Петеке одна повинность – трижды на день рубить хворост и таскать в хату.
С третьего класса стал читать запоем все, что попадало под руку. У деда Зота нашлись сказания о великомучениках и отпечатанные в воронежской епархии проповеди для отца Петра Оболенского на каждый праздничный день. На чердаке у Гарденииых Анна Петровна добыла журнал «Ниву» года за три, да барыня подарила «Сказки» Андерсена, «Потоп» Сенкевича, томик стихов Гейне и «Тараса Бульбу» Гоголя.
Дед Лебедев теперь не требовал от Петеки священного писания, а слушал всякие байки из журнала: то про сиамских близнецов, то о страшном извержении Везувия. А рассказы о первых полетах пилота Блерио заставлял повторять раза три. А потом сказал со вздохом:
– Живем как тараканы. В мои-то молодые годы, как увидали мужики паровоз, пустили частушку: «До чего народ доходит, самовар по рельсам ходит!» А ноне почище этого «самовара» выдумали. Только не долететь ему при моей жизни до Боринского…
Да, дед убрался через десять лет, так и не повидав ни паровоза, ни аэроплана. И конечно, не мог знать, что после гражданской войны столичные комсомольцы пустят по трассе Москва – Воронеж красивый скорый поезд «Имени Петра Смородина»…
Но это все впереди. А пока Петру шел тринадцатый год. И мать решила, что пора выводить его в люди. На весну и лето пристроила в имении Гардениных для всяких подсобных работ – у конюха и у садовника. А по зимнему первопутку увезла в Питер и определила учеником слесаря на фабрику хирургических инструментов Шаплыгина, на Лахтинской улице, дом № 25. При хозяйских харчах, с койкой в общежитии, по восемь копеек за смену.
Пять лет при таком положении это дело считалось в рабочей среде обычным. А потом что бог даст. Были бы руки на месте и голова на плечах.
ВЫУЧКА В ЦЕХЕ
Помалу притирался Петека в цехе, но с полгода жил воспоминаниями о сельской жизни. Были они обыденными, а бередили сердце крепко: то шумный престольный праздник с ярмаркой и крестным ходом; то шалости в кругу сверстников, и самые яркие среди них – опасные ночные налеты на чужой сад, и за пазухой полно обжигающе холодных, сочных, ароматных плодов. И удивительные походы по ягоды и по грибы в холмистый лес, давно прозванный Топоровкой, где можно было потеряться, как в джунглях. А то вставали в памяти какие-то простенькие, привычные и совсем безмятежные крестьянские дела по дому, особенно в огороде: весной они с бабкой Прасковьей готовили грядки для подсолнухов, а зимними вечерами, когда не мешался дед, дружно лузгали семечки – это заменяло разговоры. И ни с чем не сравнимый счастливый миг в барской усадьбе – Петека на горячем коне мчится к водопою, без седла, голым пяткам жарко от разгоряченных боков коня, на ветру разлетаются выцветшие от солнца русые волосы. Простор, полет, радостная истома в груди под расхристанной ситцевой рубахой!..
И проходила перед глазами школа – приземистое мрачное здание неподалеку от церкви, где в одной комнате горласто учились все три класса. Тучный поп Оболенский занимал время красивыми байками про апостолов, рассказывал страшные истории из библии. Регент Сергей Дюкарев заставлял петь псалмы, больно таскал за вихры, когда в хоре кто-то тянул козлетоном, или крепко стегал линейкой по загривку. Учительница Варвара Бударина часто читала рассказы из книжки Вахтерова. Она не дралась, как и Анатолий Яковлевич, ссыльный из политических, от которого много набрались уму-разуму. Он в погожие осенние дни водил своих учеников то в лес на Бугдму, за шесть верст от села, то на реку Воронеж, к Крутогорью. Всякий раз собирали плоды и листья для школьного гербария и на привалах говорили про жизнь: о богатых и бедных и про то, что не может быть так вечно, потому что люди труда создают все ценности на земле и когда-то должны стать хозяевами жизни. Кое-что говорил он и о революции 1905 года: как с царизмом дрались рабочие на баррикадах, как крестьяне жгли усадьбы помещиков.
И еще вспоминались «шашки» – веселая озорная игра в бабки. Петека – отчаянный заводила и хитряк – наловчился посылать биту так, что в конце игры всегда пузырилась у него от «шашек» рубаха над поясом…
Но в Питере дни летели, как колесо с высокой горы. И он вместе с ними убегал все дальше и дальше от всего, чем было дорого детство. С гудком просыпался, по-темному устремлялся в цех; в сумерках возвращался, перехватывал щи либо кашу с куском хлеба – и на боковую.
Полагалось ему крутиться в цехе девять часов: больше на побегушках, на подноске или уборке и для самого беглого знакомства с рабочим ящиком слесаря. Но, бывало, его задерживали или сам он прихватывал час-другой, когда дозволяли снимать наждаком окалину со «штуки», подходить к тискам и помаленьку приучать руку к молотку.
Как помнят люди, видавшие Петра в эти годы, был он паренек рослый, худой. По характеру гордый и молчаливый. Многие старшие понимали, что все это вроде бы знак его сиротства, и относились к нему сердечно. Он это чувствовал тонко и отвечал лаской. Пытливые серые глаза с золотистыми крапинками теплели. От доброго слова оживлялся заметно и работал с огоньком.
А вообще-то, было несладко. Учили плохо, к станку не приваживали, зато подзатыльники раздавали запросто. «Если получали затрещин в день десять, это хорошо, а то и двадцать», – вспоминал о том времени Смородин. Чаще всего прикладывали руку свои люди – старшие ученики, за ними – мастера, а то и приказчики. «Положение ребят, особенно из деревни, – забитость, нищета… Вот почему после нескольких лет ученики легко воспринимали революционные идеи… Мы ненавидели городового, пристава, околоточного, хозяина, приказчика, мастера… уважали только своих, кто вместе с нами поступил».
Тем, кто не знал его близко, Петр казался болезненным: острые лопатки зримо выпирали из-под рубахи, и кожа на липе была слишком белая – без румянца и без загара. А он был здоров, только для нормального роста не хватало ему харчей при нищенском заработке ученика. Ходить же к матери всякий день на барскую кухню не позволяла рабочая гордость.
С первой получки, в студеный ноябрьский вечер, помчался он к Анне Петровне. Скинул шапку у порога, чинно сел на табуретку, не скрывая улыбки, погремел серебром в кармане и выложил на стол два целковых. Немного, конечно, только дороже этих денег у него уже никогда не было: свои, кровные, первые, рабочие!
Мать всплеснула руками. Давай скорей угощать его кофием с мятным пряником. То-то счастье: объявился будущий кормилец, хозяин.
– Ой, Петька, вот день-то ноне добрый! Теперь у нас все как по маслу пойдет… Я уж тебе подкину трешницу, подадимся завтра сапоги покупать. С них начнем, и так до самой макушки, чтоб был ты у меня справный мастеровой!
Посудачили обо всем: и про господ Гардениных, и про всю боринскую родню. И Петр сказал, что с нового года – за старание его! – положат ему за смену шестнадцать копеек, и тогда в месяц будет причитаться четыре рубля. Через полгода – шесть, через год – восемь.
– А как долезу до конца учения, – и все двадцать! Поболее деда буду тебе таскать. Хочешь, золотом, хочешь, бумажками. Или тебе, маманя, медяками? Вот бы копейками – полную шапку!..
Петя вскоре ушел, а Анна Петровна долго переживала эту встречу. Она и гордилась, что сын при деле, а в душе жалела его. И удивлялась, что раскрылся он перед ней какой-то новой гранью. Но рассудила по правде:
– Что спрашивать с мальчишки? Дите, оно и есть дите. Только что-то сдвинулось в нем с места, видать, стал в понимание входить…
Так оно и было. Еще раз-другой отвесили ему затрещину – и отступились. Волчонком щетинился он. Не убегал, как другие, почесывая больное место, а оставался там, где его настигли. Овсяной чуб закрывал правый глаз, а левый так и сверлил, колол обидчика. Того и гляди молоток схватит. Да ну и черт с ним, лучше не связываться! Других, что ль, нет? Те любое стерпят!
Ан и те проснулись – вологодские да новгородские, скопские да костромские. И потянулись они к Смородину, словно была у его плеча надежная защита. И говорят, была. И уж одно точно: когда новенький бежал по цеху рядом с Петькой или тащил с ним ящик, от затрещин он избавлялся.
Но однажды старший ученик Кузька Громов так поддел Сеньку Зевина локтем, что у того левый глаз стал в синих разводах.
Мальцы решили устроить Кузьке темную. Петр их поддержал, и они постарались. Все вышло очень натурально: без крика и, видать, крепко. Кузьки до обеда не было в цехе, потом пришел он как помятая солдатская манерка и держался с той поры чистым ягненком.
Может, и догадывались люди, по чьей указке так «просветили» Кузьку, но наружу это не вышло. И старый рабочий Иван Харитонович Косульников сказал Смородину при удобном случае:
– Вот так друг за дружку и держитесь. Смелей, тесней! И рабочего достоинства не роняйте. А в свободные дни можно в Народный дом сбегать и послушать, о чем там толкуют умные люди…
Пять лет провел Петр в учениках, прежде чем стал слесарем-инструментальщиком. Он раздался в плечах, сделался коренастым – при среднем росте – и как бы пожизненно определил для себя покрой одежды: пиджак, косоворотка или верблюжий свитер под шею, кепка и брюки в сапоги – типичный питерский мастеровой, хорошо знакомый нам по киноленте «Юность Максима».
Для парня умного и наблюдательного годы ученичества на фабрике Шаплыгина были открытием мира. Но, работая девять, а потом десять часов с половиной, горевал, что маловато у него образования, а учиться дальше нет пути.
Кто-то к этому прислушивался. И пожалуй, прежде других толковая девушка Анна Сарина. Она работала упаковщицей готовых изделий в цехе.
Когда выдавалась свободная минута, она подзывала Петра и будоражила его разговорами о событиях в столице, о литературе. И все указывала на Максима Горького – он и жил неподалеку, на Петербургской стороне, и Анна частенько видела его на прогулке в садике у Народного дома, когда возвращалась с фабрики.
– Для меня он сейчас самый достойный пример в России. Человек как мы с тобой, а сам до всего дошел. Так что и ты учись сам: нам нужны образованные рабочие. Парень ты подходящий. Скоро выдвинем тебя от молодежи в фабком. Будет у тебя иногда свободный час – читай! И на собраниях профсоюза набирайся ума!
– Сговорились, што ль, вы с Иваном Харитонычем! Все «мы» да «нас». А кто это «мы»?
– Организованные рабочие, Петенька. И действуем не только по своему хотению, но и по указанию комитета. Все в свое время узнаешь…
Через неделю принесла Анна книгу Горького «Детство» и сложенную восьмушкой газету «Правда». Книгу Петр отложил на воскресенье, а газету прочитал в каком-то угаре. И удивился несказанно, что рабочий паренек ясно выразил мысли, месяцами волновавшие его: «Когда мы будем организованы, мы не будем беззащитны и сможем пойти рука об руку с большими рабочими». И даже записал стихи в своей заметке:
В союзы, в союзы, подростки!
В союзы, в союзы скорей.
Союз нам всю правду расскажет,
Союз не откажет в нужде.
Лишь только в союзе, подросток,
Найдем мы защиту себе.
Петр размашисто ходил между коек в общежитии и говорил своим дружкам:
– Вот, а! Небось вахлак вроде нас, а туда же! И откуда берутся такие?
Про себя же подумал: «От Харитоныча, от Анны, вот от кого, честное слово! Что-то где-то знают они больше моего. Но я не отстану, хоть живут они очень скрытно».
Проглотил «Детство» Горького и отравился чтением. Теперь держал он под соломенным матрацем «Овода», и «Спартака», и заветный томик стихов Некрасова.
Помнят его люди в те дни: подступает ночь, всех клонит ко сну, а он шагает в узком пространстве между койками, вскидывает русый чуб, поминутно падающий на глаза, и читает стихи:
Только нам гулять не довелося
По полям, по нивам золотым.
Целый день на фабрике колеса
Мы вертим-вертим-вертим.
…Бесполезно плакать и молиться,
Колесо не слышит, не щадит,
Хоть умри – проклятое вертится,
Хоть умри – гудит-гудит-гудит…
– Все ясно? – спрашивает он товарищей и ложится спать. – Не плакать и не молиться!..
ПОДВАЛ В ГЕСЛЕРОВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ
Кто бы мог подумать, что такая спокойная, рассудительная Анна, женственная, красивая, с черной косой под голубым платочком и с глазами как спелые синие сливы; и неприметный Иван Харитонович – не в меру тихий, с окурком за левым ухом и циркулем в верхнем кармашке старенькой спецовки из чертовой кожи, – люди из партии Ленина.
Но Смородин дознался! Не сразу, конечно: на фабрике Шаплыгина, как и на всей Петербургской стороне, было очень много меньшевиков – крикливых, шустрых, иной раз и крепко начитанных. И они задавали тон, когда собирался народ обсудить кое-какие неотложные свои дела.
Петр не терпел звонких фраз, обычно пустых. И Анна с Харитонычем были ему ближе: молчаливой решимостью, ясностью цели, рабочей скромностью и делом. Только они, хоть и редко и скупо, говорили доброе слово о большевиках, и только они давали ему читать газеты, которые во весь голос требовали улучшения условий труда и быта подростков. И лишь они подсказали Петру собрать среди мальчиков хоть малую сумму денег для конфискованной газеты «Правда труда».
В первую же получку Петр собрал три рубля семнадцать копеек.
– Вот и дело! – обрадовался Харитоныч. – Я уже давно замечаю, что парень ты с понятием. Учись, на рожон не лезь, береги себя. Скоро придет твой час: пойдешь с подростками охранять завод во время стачки… Ждать пришлось недолго.
Жарким летом 1914 года, в канун войны, организованно пошли на забастовку рабочие Питера. Без промедления всколыхнулась и вся Петербургская сторона. Первый раз за все три года Петр не работал в будни, а прогуливался с ребятами возле фабричных ворот: молодым поручили зорко глядеть, чтобы не проникли в цехи штрейкбрехеры.
На Лахтинской было тихо. По четной стороне изредка прохаживались малой группой сытые городовые, позвякивая медалями и «селедками». Их не задевали.
А на соседней, Выборгской стороне шел бой и у шаплыгинцев отзывался болью. Петр послал двух мальчишек в разведку. Они вернулись с горящими глазами:
– На углу двух переулков – Языкова и Головинского – баррикада! Сгромоздили ее подростки. Стащили барахло из домов, повалили три столба, опрокинули четыре телеги. Фараоны с пистолетами, ребята отбиваются камнями и поленьями. Убитых нет, но бой как на войне! На другой день пришла весть: неподалеку от баррикады появились казаки на заводе «Струк», человек двадцать. Но в дело не ввязываются, словно ждут чего-то. Молодых защитников разморило жаркое лето июля, и они гурьбой пошли купаться в пруду на Языковом переулке. Полицейские и казаки совершили налет, разломали и сожгли баррикаду.
Петр сделал вывод: молодые на Выборгской стороне организованы теснее, но нет у них хорошего вожака.
Теперь он все чаще думал, как сплотить ребят – дисциплиной железной, но сознательной. Но удалось это сделать только будущей весной.
Загремела, заполыхала мировая война. Хирургический инструмент Шаплыгина пошел по большой цене, рядом с оружием. Многих рабочих угнали на позиции, Петра все чаще стали допускать к станку; теперь он не выходил из цеха двенадцать часов.
В первые недели народ словно одурел: разгромил немецкие магазины и на всякие ура-манифестации бежал как оглашенный.
Однако Харитоныч и Анна головы не потеряли. Они держали и Петра на примете, и он по их совету осторожно совал в рабочие ящики листовки с обжигающими словами: «Долой войну!» Поздними вечерами бегал расклеивать прокламации Петербургского комитета большевиков против этой самой войны – империалистической, грабительской. Вскоре на его плечи возложили большие дела по организации рабочей молодежи всей Петроградской стороны.
Он долго искал помещение, где собираться надо тайно, а говорить можно открыто, свободно.
Помалу попались ему подростки, которые думали так же: Коля Лавров с завода Гейслера, Вася Вьюрков – с завода Лоренца, Яша Цейтлин – с фабрики Керстена, Таня Граф и Ваня Кулешов. И почти все они называли один адрес: Геслеровский переулок, дом № 23. Там располагался девятнадцатый приют попечительства о бедных, или Детский клуб-очаг. Руководил им бывший народоволец Киро-Донжан, и о нем говорил Кулешов как о человеке со светлым кругозором и что дело поставлено у него «с демократической примесью».
Петр прошелся раз-другой по Геслеровскому. Увидал объявление: «Детский клуб-очаг на время отсутствия родителей принимает детей в свои стены».
Осмелился, зашел туда. Помещение подвальное, с выходом во двор: две большие комнаты и кухня. С девяти вечера все там замирало. Охраняли «очаг» попеременно два сторожа – по всему, люди надежные, из увечных рабочих.
Петр рискнул представиться управляющему. Киро-Донжан понял с двух слов, что будет кружок, а может быть, и политический клуб молодежи.
– Только соблюдайте меры осторожности! Я вам мешать не буду. Но если поползут слухи о ваших сборищах и вокруг «очага» станут крутиться филеры, я все прикрою мигом. Жизнь есть жизнь, хватит с меня и той каторги, которая поглотила мою юность!
– Да ведь мы с умом, господин управляющий! Народ у нас по азам ходит: арифметика, география, литература. А чуть что – я и сам не допущу этого!
Так и договорились: сбор в десятом часу, сторож навешивает на дверь «очага» наружный замок, кружковцы надежно задергивают шторы и воздерживаются от криков и громких песен…
И работа пошла. Народу – человек до тридцати: фабричные подростки, мальчики от ремесленников, гимназисты, даже люмпены, – две уличные «партии» – колтовская и грязновская. Не отталкивал Смородин и этих отпетых: они ядро улицы, ее глаза и уши, и лучше дать им дело, чем, не дай бог, обратить во врагов.
Ваня Кулешов отмечал: кружок был разнородный, публика куда пестрая. Но строгая, умелая и тактичная рука Смородина скоро ввела дисциплину и послушание. Петра считали одержимым. Да он был и по годам старшим, и свою мысль четко выразил в первый же вечер:
– С нынешнего дня определяем для себя, товарищи, цель жизни. В чем она? Мы нашли дело, которое больше нас, так соберем силы и постараемся вырасти вместе с ним. Говорю по-рабочему: кто не с нами, тот против нас! Дружба, сплочение, тайна – это наш девиз. А болтунов и бесхребетников вон!..
Все это было сказано так, что даже уличные ребята, а среди них были и буяны и пьяницы, быстро покорились воле Петра. А рабочим подросткам он внушал и отдельно: время не терять, учиться прилежно, верить в успех дела и никого не бояться!
Был у ребят повышенный интерес к политическим беседам, и, когда разгорался жаркий спор, расходились далеко за глухую петербургскую полночь. Кулешов отмечал: «Программы, конечно, никакой не составляли. Говорили о патриотизме, о войне; ч трудом добытый Смородиным лектор читал антирелигиозную лекцию против Николая-«чудотворца», немножко политэкономии. Бывали и такие случаи, когда довольно смело подавались лозунги «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Однажды после такой лекции Колька Лавров рассказал о ней отцу; тот, конечно, удивился и в назидание сказал: «Валяйте, ребята, достукаетесь! Вам, шарлатанам, соединят!»
В кружке часто проводили политические суды: над царем, хозяевами, Распутиным, генералами, которые драпали от германцев почти по всему фронту. На таких вечерах молчальников не было.
Позже появился в кружке опальный и бездомный профессор Александр Иосифович Доливо-Добровольский: в старом берете, в какой-то черной распахайке без рукавов, зато с красивыми медными львами на застежке.
Петр неожиданно разговорился с ним в чайной на Большом проспекте Петроградской стороны.
И случилось так, что почти на пять лет Доливо-Добровольский притулился к рабочей молодежи Петроградской стороны. Вел занятия в «очаге» на Геслеровском, а после Февраля – на Съезжинской и на Монетной, где жил вместе с ребятами.
Про таких, как он, говорили незлобиво – «чокнутый». С каждым годом жил труднее, голодал хронически, а перед очередной беседой все же часами рылся в Публичной библиотеке. Лишь изредка в бессонные ночи выкраивал время для обширных своих эстетических мемуаров и для книги фрагментов, явно рассчитанной на узкий круг словесников. По вечерам являлся в кружок без опозданий и говорил так, словно листал мысленно все тома энциклопедии от буквы А до буквы Я.
В один из вечеров Петр привел в «очаг» Александра Касторовича Скороходова, недавно появившегося на Петроградской стороне. Он рассказал кружковцам, как относится к войне Ленин: войну эту надо повернуть против царя, помещиков и капиталистов. Война войне! Долой царя! Да здравствует революция! И вместе с Касторовичем и Доливо-Добровольским далеко за полночь закончили занятия песней, боевой, вольной, в рефрене у которой был откровенный призыв к ожесточенной войне против ненавистного царского строя:
На бой кровавый,
Святой и правый,
Марш, марш вперед,
Рабочий народ!
Но пели приглушенными голосами: за такую песню полагалась каталажка, а то и «Кресты» – мрачная тюрьма на Выборгской стороне…