Текст книги "Исчезнувшее село"
Автор книги: Владимир Юрезанский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
V
Просохли, пригладились, умялись узкие полевые дороги. Выше и теплее стало солнце. Зажурчали нежными свирелями жаворонки в синем небе. Высыпали люди на поля, закипела работа: без конца, без края во все стороны пахали, сеяли, боронили, – вздымали, разрыхляли, осыпали землю зерном, – всюду, куда глазами ни кинуть, шла кипучая весенняя жизнь.
Но смутные и темные вернулись Колубайко с Грицаем в Турбаи. Грицай еле дошел: в дороге заболел совершенно.
Выслушало село невеселую весть о неудаче, об отвергнутом обращении к царице, и нахмурилось, словно тучей его накрыло.
Думали, судили, рядили. И чем больше чувствовали всю силу неудачи, тем ясней приходили к выводу:
– Не миновать, видно, доверенных в Петербург посылать надо. Пусть обойдут все высшие правительства, пусть добьются воли казацкой.
– А раз посылать, – слышалось со всех сторон, – то нечего откладывать.
– Правильно.
– Куй железо, пока горячо.
Снова выбрали Игната Колубайку, а вместо заболевшего Грицая назначили самого атамана Кирилла Золотаревского. На время же его отсутствия атаманом избрали Цапко, казака решительного и твердого.
Обложили турбаевцы каждый двор по состоянию, собрали денег, сколько могли, – и на дорогу доверенным, и на ведение дела в Петербурге: хорошо знали, что одними поклонами да просьбами многого не достигнешь.
– Не жалейте денег, громадяне, отдавайте все, что есть! – говорили старики. – Правда за семьюдесятью семью замками лежит. Каждый чин, каждый писец любит, чтобы его серебряным ключом отворили.
– Насквозь продажное отродье!
– Без освобождения не возвращайтесь, – наказывала громада ходокам. – Душу свою отдайте, а принесите волю.
Простились выборные и, как на край света, пошли в долгий, далекий путь.
Никого из Базилевских в это время в Турбаях не было; они выехали в Кременчуг встречать царицу, забрали даже с собой сестру Марью Федоровну: лестно было и той показаться на царицыны очи, да еще на виду у всей многочисленной блестящей свиты, на виду у послов, у придворной знати и вообще у всего сопровождающего дворянства.
Сергунька без отца затосковал. В господских хоромах с отъездом панов ему нечего было делать, и он жил дома. Близко подружился с Ивасем и Оксаной, Грицаевыми детьми. Ивасю было двенадцать лет, а Оксане – восемь. По вечерам, после домашних работ, они сходились где-нибудь у плетня и начинали играть. Игры выдумывались самые разнообразные и были настолько приятны, что не хотелось расходиться, когда матери звали к ночи по домам.
Иногда дети пробирались в хорольский заулок, где, криво уйдя в землю, подслеповато стояла хата бандуриста Калиныча, дряхлого одинокого старика. Калиныч умел необыкновенно трогательно играть на бандуре. Струны под его рунами сладко и грустно рокотали, унося мысли и сердце, точно ветер, в поля, в синие дали, в сказочные древние просторы. Калиныч пел длинные истории про турецкую неволю, про Марусю Богуславку, про казацкие походы и битвы, а дети, затаив дыхание, слушали. Густели сумерки за тусклым бедным окном, а Калиныч тихим и точно прислушивающимся к чему-то очень глубокому голосом выводил:
Розлилися крутi бережочки, гей, гей, по роздоллi,
пожурились славнi козаченьки, гей, гей, у неволi.
Гей ви хлопцi, ви добрi молодцi, гей, гей не журiться,
посiдлайтi конi воронiï, гей, гей, садовiться!..
Все детские игры и встречи и заманчивые хождения к Калинычу должны были прекратиться, когда вернулись Базилевские, проводившие царицу до Екатеринослава. Вернулись они еще более важными и напыщенными: царица наградила и того и другого чином надворного советника. Когда же на балу, устроенном в честь приезда на поклон польского короля Станислава Понятовского, влюбленного в Екатерину, кто-то шепнул ей, что Базилевские окончили университет в Геттингене, царица удостоила братьев особым вниманием и обещала вызвать в Петербург для государственной работы. Обласканные высочайшей милостью, Степан Федорович и Иван Федорович стали мнить о себе как о существах необыкновенных, и в обращении со своими слугами сделались еще круче и требовательней, упрямо проявляя на каждом шагу высокомерие и капризную заносчивость.
Сергуньке часто доставались затрещины чубуками, палками, а от окриков он часто начинал дрожать – и все сильней и горячей стал тосковать по отце.
Колубайко вернулся только осенью, после Покрова дня. Исхудал за дорогу, осунулся, но глаза у него весело блестели: дело освобождения от Базилевских пошло на лад. Рассказал, с какими приключениями и трудностями они с Золотаревским добрались до Петербурга, как долго обивали пороги сената, как напали случайно на хорошего душевного человека, который научил их, как и что нужно делать.
– Стоим раз в сенатском коридоре, просто духом пали, не знаем, к кому подойти, кого просить, чтобы по-человечески к нам отнеслись: чиновники там, все равно, что деревянные истуканы. Вдруг подходит человек, улыбается. – «Что, говорит, браты казаки, носы повесили?» Мы ему и рассказали. Оказался он отставным полковым канцеляристом, из Лубен, а прозванье ему – Осип Коробка. Такую накатал он нам бумагу, что в сенате даже в удивление пришли. Стали мы с ним встречаться почти каждый день. Он нам все тонкости сенатские объяснил и сразу поставил дело на верную дорогу. Башковитый человек. Хлопочет за всех нас, как за родных. А сам в бедности, с хлеба на квас перебивается. Мы уж ему платить за труды стали. – «Не загинем, говорит, браты казаки, не поддадимся вражьей силе ни за что на свете!» Кирилло остался с ним – решения ждать. Как только окончательное решение состоится, так оба вместе в Турбаи и прикатят. Сильно нужный для нас человек этот Осип Коробка.
Поздно осенью, уже когда снег выпал и санная дорога установилась, пришел в Турбаи из Лубен странник в монашеской скуфейке. Постучался в хату к Колубайке:
– Я из Питера, от известного тебе Осипа Коробки. Просил зайти – передать горькую весть.
– Что такое? – испугался Колубайко. – Отказал нам сенат? Не признал?
– Нет, еще рассмотрения сенатского не было. С Нового года только обещают. А горькая весть в другом: товарищ твой, с которым ты до сенату хлопотать приходил, застудился в сырости и холоде, схватила его какая-то болезнь острая, – и как на огне сгорел, – умер. Осип его похоронил по закону. Наказывал передать, что после случая этого по гроб жизни своей будет для вашего дела стараться и не отступится, пока не добьется свободы.
Странника Колубайко отвел к атаману Цапко. Собралась громада. И перед громадой еще раз рассказал прохожий старичок все, что ему передал Осип Коробка.
– За народ помер человек, слава ему вечная! – говорили взволнованно турбаевцы о Золотаревском.
И была эта смерть как бы огненным столбом, вставшим над всей жизнью села: еще упорней, еще горячей каждый подумал, что воля должна быть отвоевана, что панских надругательств и утеснений терпеть дальше нельзя, что если не избавиться от них сейчас, они тяжким гнетом придавят и придушат на долгие времена.
VI
Золотыми снопами поля уставились. Уже отжали яровую пшеницу и овсы. Наступил тихий август. Заскрипели возы с полей на гумна, застучали на гумнах цепы. Но не на казацких усадьбах складывались свозимые хлебные сокровища, не около клунь и садов турбаевских вставали теплые стены снопов, – главная сила золотого урожая рекой потекла на обширные панские молотильные токи, тучные богатые скирды коренасто вырастали в усадьбе Базилевских, в их амбары ненасытные ссыпалось тяжелое крупное зерно. Только малая доля того, что уродила щедрая земля турбаевская, только редкие кучи с узких полос легли в стройных невысоких скирдочках в казацких дворах: не для своего благосостояния натирались жгучие мозоли и проливался едкий пот турбаевцев из года в год, а для увеличения богатств Базилевских.
Вечером, накануне спасова дня, когда в садочке за клуней Колубайко вырезывал из борти, привязанной к старой дикой груше, первые соты меда, его окликнула жена Одарка.
– Игнат, тут тебя какой-то человек спрашивает.
Повернул Колубайко голову – и даже сердце заколотилось гулко и сильно:
– Осип! Коробцю! Да ты ли?
Коробка стоял у перелаза и улыбался, прищурив один глаз не то от закатывающегося солнца, не то от какой-то большой радости, переполнявшей его.
– Я самый. Здравствуй, Игнат. С праздником, с великим днем тебя поздравляю!
Колубайко, наскоро заложив борть, шел уже навстречу, неся в руках глиняную миску с медом.
– Как с праздником? С кануном пока. Завтра праздник ведь.
– Нет, друже, сегодня праздник. Сегодня. Волю казацкую привез я вам!
– Волю? – воскликнул Колубайко, и ноги у него вдруг стали легкими, точно воздух поднял его над землею. – Волю? Брат! Осип!.. Дорогой человек… Значит, все-таки дождались, добились?..
От волнения он побледнел. Только черные глаза его сверкали счастьем и твердостью и стали еще темней и глубже.
– Добились!.. Можно сказать, зубами вырвали. Вот и бумага: «Июня тридцатого дня постановил правительствующий сенат признать вольные права за всеми теми турбаевцами, которые записаны полковником Капнистом в казацкие компуты, и за всеми, кто народился от них».
Как радостный ветер, как необыкновенная чудесная птица, облетела эта весть Турбаи. Давно уже ночь наступила, давно уже звезды усеяли небо мерцающими роями, а село, точно на Пасху, не-спало, – в светлом волнении, в разговорах, в обсуждении случившегося. Начиналась новая, свободная, жизнь. Каждый чувствовал, будто он второй раз родился.
Вся хата атамана Цапко была густо набита народом. Втиснулось туда столько людей, что казалось, вот-вот, – и стены лопнут, не выдержав небывалого человеческого напора. В переднем углу: в светце горела лучина. Коробка, придвинувшись к мигающему мутному свету, читал большой лист мелко исписанной бумаги – копию сенатского указа. Каждое слово ловилось присутствующими, как дар, как откровение. И хотя многое из замысловатых канцелярских выражений осталось непонятным, но главное было ясно: за турбаевцами признаны вольные казацкие права, власти Базилевских конец. Завтра начнется день – и шире будет земля, родней солнце, слаще воздух, милей жизнь.
– Мне не хотели этой копии давать, – рассказывал Коробка после прочтения. – Но я подкупил одного канцеляриста, и он тайно переписал всё – от слова до слова.
– А когда нам объявят этот указ? Скорей бы! – гудели нетерпеливые голоса.
Коробка поднимал голову, лучина освещала его огромный лоб и острые серые глаза, с улыбкой уверенности в себе, в своих силах, в своей удаче.
– С объявлением, известно, будут тянуть. Пока все формальности проделают, должно время пройти.
– А если скроют? Ведь могут указ утаить совершенно.
– Ну, нет! – зло и решительно сверкали колючие глаза Коробки. – Этого не бойтесь… Не посмеют. За сокрытие сенатского указа и дворянским головам не поздоровится.
И всю ночь, до рассвета, громада советовалась с Коробкой, что нужно делать, как поступать и держаться, чтобы скорее избавиться от Базилевских. Решено было ждать объявления указа от властей, а если случится задержка, подавать жалобу на нарушение распоряжений правительства.
Утром Коробку на подводе, как самого дорогого и почетного гостя, повезли на его родину, в Лубны. Собрали ему в благодарность сыру, масла, меду и даже денег дали.
VII
Поздно проснулся помещичий дом. Трудно поднять от сонной лени тяжелые головы молодым помещикам. Да и спешить некуда. Все работы в доме, во дворе, в поле, подобно заведенным часам, идут своим чередом: делаются подданными.
– Прошка, одеваться! – вяло крикнул Степан Федорович, переваливаясь на мягком пуховике с боку на бок и громко зевая.
Подобострастно, на цыпочках, вошел лакей.
– Как почивать изволили, барин батюшка? – с угодливой слащавостью низко поклонился.
– Молчи, болван. Куда ты суешься со своим языком?
– Виноват-с.
– Чулки, – капризно приказал Степан Федорович, выпятив полную, пухлую верхнюю губу.
– Слушаюсь.
Прошка засуетился, залебезил, согнулся и с трепетной услужливостью стал натягивать на барские ноги чулки.
– Трубку! Эй, казачок!
Вбежал Сергунька.
– Какую прикажете?
– Янтарную. Кривую. Табак крымский, – лениво и презрительно бросал Степан Федорович.
Сергунька быстро набил сухим табаком длинную желтую трубку с кривым мундштуком, ловко высек огонь в кусочек трута и поднес барину. Тот раскурил и, пуская дым левым уголком рта, повел бровью:
– Пошел вон.
Сергунька моментально исчез за дверью.
– Дальше, – вытянул обе ноги Степан Федорович.
Прошка снова наклонился и стал продолжать одевание. Глаза его в нетерпении бегали. Он что-то хотел сказать, но не решался. Наконец, глотая слюну, тихо проговорил:
– Не извольте гневаться, батюшка. Осмелюсь доложить вам: злостные затеи у нас зачинаются.
– Ну? Что еще? – насторожился Степан Федорович.
– На селе темные дела пошли…
– Какие?
– Слышно, воли казацкой добиваются, глупцы…
– Знаю, слыхал. Ты уши мне уже прожужжал.
– А сегодня ночью какой-то человек будто указ им привез…
– Указ?
– Ей-богу, так шепчутся, батюшка барин. Что слышал, то и вашей милости докладываю, по преданности своей.
– Ну?
– Указ будто от сенату. И приписана там им полная воля.
– Что? Воля? Дубина ты подлая! Умнее брехни не мог придумать? Я им дам указ! Таких указов пропишу, век будут помнить.
Сонные, заплывшие жиром глазки Степана Федоровича налились мстительным: злом. Он быстро вскочил и, полуодетый, побежал в комнату брата.
– Слушай, Ваня, у нас почти бунт, а ты спишь, как херувим… Это чорт знает что! Вставай, брат, нечего прохлаждаться.
Иван Федорович непонимающе протирал веки:
– Что случилось? Что такое?
– Указ! Ты понимаешь, до какой наглости эти холопы дошли? Они уже для себя указы сочиняют! А? Завтра же еду в Киев к наместнику, возьму роту солдат и все село поголовно перепорю. Вот это им будет указ!
– Брось. Не горячись… Это тебе наверно опять Прошка наврал?
– Разиня ты. Понял? Ра-зи-ня. Тут сечь надо, сечь нещадно, пока не поздно.
– Я по силе возможности секу, когда надо, – как бы оправдываясь, сказал. Иван Федорович.
– Мало! Мало! Ну, ладно же… – и в возбуждении Степан Федорович, раздраженно хлопнув дверью, вышел из комнаты брата.
– Что за чертовщина! – недовольно проворчал Иван Федорович, сожалея пока больше всего, что у него оборвали очень интересный, увлекательный сон, который в другой раз уже, конечно, не приснится…
– Гаврилыч! – крикнул он лакея.
Вошел вёрткий бритый старичок, лет пятидесяти, и начал его одевать. Уже завязывая гарусный мягкий пояс поверх шелкового халата, Базилевский вдруг озлобленно спросил:
– Ты слышал что-нибудь?
– О чем-с, сударь?
– Про указ?
– Никак нет-с, ничего не слыхал.
– Ах, вот как… Все слышали, все знают, а ты оглох?
Лакей виновато мигал редкими короткими ресницами и неуверенно переступал с ноги на ногу.
– Позови мне кучера Спиридона, – зловеще сказал молодой барин.
Через минуту вошел толстый мурластый Спиридон.
– Двадцать розог! – величественно тыкая указательным пальцем в лицо Гаврилыча, крикнул Иван Федорович. – Сейчас же отведи на конюшню и немедленно всыпь.
– Слушаюсь…
Мгновенная бледность, как тень облака, покрыла лицо Гаврилыча. Кровь сошла, будто ее кто выпил. Губы его задрожали. Он упал на колени и заметался жалко и отчаянно:
– Простите, помилуйте, помилосердствуйте, сударь!.. Пожалейте старость мою!..
– Не разговаривать! – топнул ногой в исступлении Иван Федорович и отвернулся. Спиридон схватил лакея за руки и вытащил за дверь.
Пока подавали кофе – Степан Федорович любил верный, приготовленный по-турецки, в серебряной кружечке на углях, Иван Федорович – по-польски, сваренный без воды, на одних густых сливках, – оба брата, нервничая, ходили взад и вперед по комнатам. С конюшни глухо доносились захлебывающиеся старческие стенания наказываемого Гаврилыча. После завтрака Степан Федорович взял арапник и пошл в село.
На селе было солнечно, тихо. Веяло осенней сушью. Пели, петухи. Кое-где по клуням мягко и глухо молотили цепы. В палисадниках перед окнами пышно цвели мальвы.
На завалинке Колубайковой хаты сидел древний дед Кондрат. Заслонив костлявой рукой глаза от солнца, он пристально всматривался в подходившую фигуру Степана Федоровича, точно не узнавал, кто это. Когда Базилевский поравнялся, дед Кондрат, кряхтя, поднялся и поклонился.
– Ты как встаешь, старый хрен? Ждешь, чтобы тебе барин первым кланялся?
– Старость, сударь. Кости мои уже не слушаются, – оправдываясь, возразил дед Кондрат и хмуро сдвинул лохматые белые брови.
– Молчать! – крикнул, рассвирепев, Степан Федорович и замахнулся арапником, но удержал движение руки, – плюнул прямо в глаза старику и, твердо выстукивая каблуками, пошел дальше. Дед Кондрат остолбенело ахнул, затем растерянно и гневно начал утираться рукавом рубахи. И еще долго стоял, неподвижно-высокий, худой, высохший от столетней жизни, глядя вслед оскорбителю.
А Степан Федорович, кипя от злобы и как будто ища добычи, шел по селу. Если ему встречался кто-нибудь из казаков, он кричал бешено:
– Ты тоже из-под моей власти уйти хочешь? Тоже? Воли захотел? Указа? Вот тебе воля! Вот тебе указ! – и, отхаркнув слюну, раз за разом плевал в лицо встречному. Он хотел унизить, растоптать, раздавить всех, кто вздумал бы с ним тягаться. Он хотел показать свою силу, могущество, превосходство.
VIII
Горячо заволновались Турбаи. Не было хаты на селе, которая бы, как палящего ожога, не чувствовала на себе какой-нибудь издевательской выходки Базилевских. По распоряжению из барской усадьбы загонялся и отбирался турбаевский скот, за малейшие оплошности на работе людей сажали в арестантскую избу, в клоповник, и держали как преступников. Несколько молодых хлопцов было высечено за непочтительные разговоры с панским управляющим, распределявшим повинности. Один брат изощрялся превзойти другого в жестокости и общности наказаний. Даже барышня, Марья Федоровна, обычно незаметная и уравновешенная, стала всячески притеснять работавших у нее девушек, ставила их голыми коленями на горох, на гречку, на битое стекло, а горничную Устю за потерю ленточки велела высечь крапивой в присутствии всей девичьей. Устя почернела от стыда и срама – и едва не наложила на себя руки: вечером, после наказания, вынули в сарае из затянувшейся уже петли и едва отходили. У Усти был на селе жених – Павлушка Нестеренко. Он пришел к своему крестному – атаману Цапко и поклялся лучше лишиться жизни, но отомстить за надругательство над невестой. Степан Федорович уехал в Киев: в селе стали говорить, что он повез полный сундук денег на подкуп чиновников, чтобы те скрыли сенатский указ. По требованию громады Цапко послал в Лубны мальчика за Коробкой: вызвался итти Грицаев Ивась.
Коробка приехал сейчас же, не откладывая ни одного дня, и, скрываясь от Базилевских, прожил в Турбаях больше недели. Все это время по ночам происходили жаркие обсуждения создавшегося положения. Были многие споры. После одного из тайных собраний молодой Павлушка Нестеренко сказал атаману глухо, весь дрожа от ненависти к Базилевским:
– Нужно порешить весь их род поганый. С корнем. Тогда будет воля. Скажите слово, дядечку крестный, и я их кончу сегодня же.
Но Цапко уговаривал Павлушку не думать о мести, не предпринимать ничего самостоятельно, чтобы не случилось беды, от которой может пострадать вся громада.
После долгих разговоров и споров решили послать Коробку в Киев, в наместничество за справками, почему так долго нет указа, скоро ли его объявят, и не сделали ли там Базилевские силою своего богатства какой-нибудь каверзы.
Коробка вернулся в начале ноября и привез утешительные вести: указ есть, скрыть его или замазать уже никак нельзя, и что он передается для исполнения голтвянскому нижнему земскому суду.
– Эх, пока солнце взойдет, роса очи выест… – говорили беспомощно и горько турбаевцы.
– Будут они нам голову морочить до скончания века?
– Мерзавцы!..
Зло нарастало, как волны в море, подымаемые хлещущим ветром.
Наконец наступил новый 1789 год, и в январе месяце, после крещения, приехал в Турбаи земский исправник Клименко. Это был толстый, как боров, с непомерным брюхом, человек, при виде которого в недоумении и изумлении останавливались прохожие. Кучера говорили, что летом возить его опасно, так как на дорожных рытвинах под тяжестью его жирного тела лопаются самые крепкие дрожки.
Исправник приказал собрать всю турбаевскую громаду на площади, около церкви. Утром к десяти часам площадь была черна от людей: пришло поголовно все село, старые и молодые, женщины и даже подростки-дети. Когда с возвышения громко был прочитан указ, толпа загудела как несметная стая птиц.
– Теперь вы должны доказать документами, актами, грамотами или прочими бумагами, что среди вас есть какие-нибудь потомки тех семидесяти шест казацких родов, которые были записаны Миргородским полковником Капнистом в казацкие компуты, – объявил Клименко. – Кто это докажет, тому, будут возвращены свободные казацкиё права. Кто же доказать не сумеет, тот останется в подданстве у господ Базилевских.
Было одно мгновение полной внезапной тишины. Но сейчас же взметнулся ропот, громада забурлила, закипела, заклокотала:
– Обман!
– Насмешка!
– Вы нас продали Базилевским!..
– Мы все природные казаки!
– Среди нас не казаков нет.
– Что это, – ловушка? Задушить нас хотите?..
Напрасно Клименко пытался что-то говорить, напрасно, выкатив свой огромный тугой живот на возвышение, он кричал в толпу хриплым пропойным басом, – громада шумела гневом и возмущением:
– Высшие правительства нашу волю признали, а вы хотите украсть?..
– Гады продажные!
– Предали нас панам, казенные хвосты!..
– Нахапали рублевиков в карманы, чтоб вам печенки лопнули от панских денег!..
Исправник со страхом и замешательством видел, что громада, словно огнем, опалена его словами, и не знал, как выйти из беды. Всюду сверкали злые, ненавидящие глаза, угрожающий рев стоял на площади, возвышение казалось ничтожным островком, который в любой миг могла захлестнуть и затопить сокрушительная буря. Исправник беспомощно топтался на тонких, гнущихся под его тяжестью досках, прося не столько голосом, сколько взмахами своих толстых рук успокоиться. Когда на мгновенье стало немного тише, он, дрожа за свою судьбу, пустился на хитрость:
– Послушайте. Два слова. Да дайте же говорить!.. Мое дело маленькое. Меня послал сюда губернатор объявить, что указ есть, чтобы вы не волновались, чтобы не чинили вашим помещикам никакой вражды и злобы. Вижу, что это дело для вас, как болячка: чуть притронулся, а вы уж кричите. Так слушайте же, что я вам скажу. Я сейчас же еду обратно в Голтву, а потом в Киев – и буду просить губернатора немедленно послать сюда для исполнения указа суд. Суд во всем разберется и вас не обидит. Я только предупреждаю, какие могут быть вопросы. Увещеваю и прошу: оставайтесь пока в полном повиновении у своих помещиков! Не заводите вражды. Не распаляйте огня в себе. Суд приедет и даст вам полную, самую верную, ненарушимую волю – за гербовой государственной печатью. Сколько лет терпели, неужели короткого срока не потерпите?
– Клянись, что так будет! – крикнул какой-то близстоящий старик. И сейчас же вся площадь требовательно загудела:
– Клянись тут, на этом месте, перед громадой и церковью, что будешь добиваться исполнения указа!
Исправник неуклюже, тяжело перекрестился:
– Да клянусь! Ну, видите: клянусь…
– Сил нет терпеть! – неслось из разных концов. – А ежели обманешь, помни, мы за себя не ручаемся.
– Будьте спокойны. Суд вас удовлетворит полностью, – уверял исправник.
Только после этого возмущение немного схлынуло, и турбаевцы отпустили Клименко невредимым.
Сейчас же снова послали в Лубны за Коробкой. Тот приехал и, узнав разговор исправника про доказательство происхождения теперешних турбаевцев от тех семидесяти шести родов, которые пятьдесят лет тому назад были записаны в казацкие компуты полковником Капнистом, сказал, что дело принимает очень опасный оборот и что надо всеми силами защищаться от недобросовестной хитрости, которую подкупленные власти хотят с ними проделать.
Вспомнили ехидного старика Федора Базилевского, который то угрозами, то за льготы по-тяжелым повинностям, то за деньги выманил у турбаевцев все бумаги, какие у них были: все следы вольности и прав уничтожил. Турбаи теперь были в руках властей. Суд для отвода глаз мог признать казацкие права за несколькими отдельными лицами, а об остальных донести простой отпиской: никаких, мол, больше потомков старых казацких родов в Турбаях не оказывается. Поди потом, в сенате доказывай свои права. Мыслимое ли это дело для простых безграмотных людей, когда их каждый писец обмануть, запутать и сбить с толку может?..
Снарядили Коробку в канцелярию миргородского полка – списать из компутов копию записи о турбаевских казаках. Ловкими подходами, при помощи взяток и подкупов Коробке удалось эту копию получить. Но когда он прочитал громаде записанные имена и фамилии, оказалось, что за пятьдесят лет прозвища турбаевцев так изменились, что лишь очень немногие из них совпали с фамилиями, значащимися в капнистовских компутах.
– Ну, как же я могу доказать свое казацство? – растерянно спрашивали многие турбаевцы. – По отцу я Григоренко, по деду Савченко, по громадянским бумагам Мельничук, а по-уличному нас Постригаями кличут… Но я казак. Ей-богу, казак, провалиться мне на этом месте, казак, а ни одной из моих фамилий в компутах вы не вычитали!
– И меня не вычитали. Пишусь я Чмель, по отцу Остапенко, а какая фамилия у дедов-прадедов была, разве я знаю?..
Коробка, как человек бывалый и опытный в канцелярских хитростях и правилах, решил составить общественный акт, где было бы приведено подробное подтверждение принадлежности каждого турбаевца в какой-нибудь из семидесяти шести фамилий. Он начал писать показания. Взяли из церкви старые метрические книги, но за некоторые годы книги оказались изгрызенными крысами. Дело было очень сложное и кропотливое. Турбаевцы всячески старались охранить Коробку, чтобы он не попался на глаза Базилевским или неверным дворовым крепостным людишкам, которые могли донести. Заботились о нем, как о своем спасителе. Справили ему линтваревый кожух, чоботы юфтовые, штаны синего сукна, смушковую шапку.
По окрестным селам и деревням, как сны, пошли разные слухи. Говорили, что не только турбаевцы, но будто бы подданные и всех прочих селений Базилевских, даже исконные крепостные крестьяне отсуждаются в казаки, что в Турбаях тайная поселилась комиссия, которая будто бы всему владению Базилевских какую-то перепись ведет, чтобы разделить потом поровну между народом, что у комиссии этой большая сила, и если по ее планам все обернется, тогда присяжный палач на площади будет бить кнутом всех, кто во-время не запишется в казаки.
Началось брожение во всей округе. В селе Остапье, вотчине полковника Петра Федоровича, старшего из братьев Базилевских, нашли в церкви на престоле универсал гетмана Кирилла Разумовского, где было твердо сказано, что остапьевские жители не крепостные, а казаки, и что права их должны всегда сохраняться ненарушно. Найденный универсал остапьевцы отправили с ходоками в Петербург, как неоспоримое доказательство своих прав на свободу.
И уже по всей Полтавщине жаркими шопотами стали говорить о закопанных где-то в курганах грамотах на волю для всего народа…