355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Юрезанский » Исчезнувшее село » Текст книги (страница 3)
Исчезнувшее село
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:45

Текст книги "Исчезнувшее село"


Автор книги: Владимир Юрезанский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

IX

Вставали зори над Турбаями, короткие зимние дни сменялись длинными весенними, в роще за Пслом, на старом ольшаннике, дико заграяли тучи ворон и грачей. Нерадостно, глухо и тревожно шла смена вечеров и утр. Зори были нестерпимо алы – к ветрам. Крикливый, черный вороний грай – к напасти. И ветры действительно шумели и выли в полях широко, гулко, страшно.

Весь февраль вьюжили лютые беспросветные метели, в марте леса и сады гнулись от непрерывного ветрового гуда, глубокие снега, исхлестанные ветрами, стаяли очень быстро. Хорол и Псел в половодье разлились дико, незапамятно широко, шумно. В долях по свежим пашням и посевам с небывалой наглостью топтались и перелетали стаи воронья.

Плохими приметами, зловеще, трудно начиналась весна.

Обещанный исправником суд не являлся, о нем не было никаких известий, словно решение сената куда-то исчезло бесследно.

В господском доме происходило что-то неладное. Базилевские под влиянием слухов о брожении среди их подданных точно взбесились и с слепым упрямством, с необузданным ожесточением совершали одну жестокость за другой. Не было в Турбаях ни одной хаты, которая не затаила бы боли и злобы от тех нелепых придирок и строгостей, какие мутили сердце и одного и другого брата. Господская усадьба стояла как вражеская крепость, село же представлялось усадьбе дикой страной, подлежащей опустошению, разгрому, порабощению. Базилевские как бы перешли на военное положение – притеснениям не было пределов, к жителям относились как к ворам и разбойникам, подвергая их истязаниям и насилиям.

Иван Федорович, подражая брату в решительности и твердости характера, придумал новый способ наказания «на трубку». Он отсылал провинившегося человека, схваченного раболепствующими дворовыми, на конюшню, приказывал принести себе мягкое кресло, садился в отдалении и назначал порку, почти по-военному командуя:

– На трубку!

Сергунька, дрожа от страха и какого-то головокружительного чувства тошноты, набивал трубку, высекал кресалом огонь, а тем временем конюхи снимали с жертвы штаны, садились на голову и на ноги – и начинали сечь. Сечение продолжалось до тех пор, пока барин Иван Федорович не докуривал до конца трубку.

Но однажды, во время сева, когда Павлушка Нестеренко, запахивая панское поле, наскочил на пень и сломал соху из господской экономии, Иван Федорович, узнав об этом, рассвирепел и закричал, исступленно топая ногами:

 – На три трубки!..

Наказание состоялось вечером по возвращении пахарей с поля.

Павлушка молчал, как камень, посинел от невероятной боли, искусал себе в кровь губы, чтобы не издать стона или крика. Но сердце его задыхалось в огне. Этот огонь красной мутью наполнил его глаза и делал страшным молодое лицо. Розги покрывали тело Павлушки багровыми рубцами. Иван Федорович, прохаживаясь взад и вперед по двору, медленно курил. Он смотрел на наказываемого негодующими глазами, – и все в нем кипело оттого, что тот молчит. Выкурив две трубки, он послал Сергуньку за Степаном Федоровичем и, когда показалась рыхлая фигура брата, попросил:

 – Сделай милость, братец, выкури трубочку, пока этого негодяя секут. Ты видишь, ему совсем небольно.

Павлушка после порки не мог в стать. Его, чтобы привести в чувство, окатили водой и отнесли в амбар.

 – Ну, подож-ждите! – гневно грозились на селе турбаевцы, сжимая в сторону господской усадьбы кулаки. – Вы из людей хотите волков поделать?… Поделаете! Немного осталось. Мы вам горло перервем, стервятники!..

У Сергуньки от тумаков и щелчков не сходили синяки. Он стал бойчее и ловчей, но постоянный страх наложил на него печать бледности и трепетной пугливости. Он поминутно вздрагивал, когда раздавались какие-либо звуки из комнаты того или другого брата: прислуживать ему приходилось обоим.

Сергунька попрежнему старался урвать каждый свободный час, чтобы сбегать домой или к Ивасю и Оксане Грицаевым, или к деду Калинычу. Калиныч заметно одряхлел. Зимою случилось с ним горе, которое сделало его песни про старые казацкие времена и про казацкую долю еще более скорбными: он ослеп. Потеря света жгучим удушающим кольцом охватила, сжала сердце старика. Казалось, его бандура научилась плакать то тихими, как ковыль, то горькими и безутешными, то гневными слезами.

Особенно трогала Сергуньку одна дума, которую Калиныч запевал так проникновенно, что, услышав ее, нельзя было оторваться, нельзя уйти, – так бы и слушал час за часом, пока не наступит поздняя ночь:

 
Молода дiвчина сон-траву iрвалa,
старую мати питала:
чи той сон-трава – козацькая сила?
Чи той сон-трава – козацька могила?
 

И дальше, точно горький ручей, текла, пылала словами длинная дума.

Удворового музыканта Чуки была старая скрипка. Иногда по вечерам Сергунька пробирался к нему и пробовал учиться играть. Было очень трудно и неудобно, смычок плохо слушался, скрипка не хотела петь теми голосами, какими она пела в руках Чуки. Но Сергунька настойчиво побеждал неуменье своих пальцев: была какая-то сила в нем, которая горела в груди, которая сияла там, подобно потерянной звезде, и хотела излиться в звуках.

Но однажды Степан Федорович, рассерженный тем, что на его крики: «Трубку»! – казачок не явился, – подкрался к музыкальной каморке, вырвал у Сергуньки скрипку и изо всей силы замахнулся ею, норовя ударить по голове. Сергунька, как вьюн, вильнул в сторону, Степан Федорович промахнулся – скрипка ударила по плечу, хрустнула и рассыпалась в тонкие легкие щепы. Сергунька после этого до ночи стоял голыми коленями на острой трехгранной гречке. Гречка врезывалась в кожу, смачивалась кровью. А Чука больше недели склеивал кусочки разбитой скрипки.

В конце мая, когда в господском саду турбаевские дивчата высаживали по наряду цветы из оранжереи в клумбы, произошла нелепая история, которая горячей бурей дохнула на село. Софийка Ковалева, шестнадцатилетняя хохотушка и плясунья, неосторожно споткнувшись о лопату, упала на какой-то редкий цветок, переломила, смяла его совершенно. А над цветком этим садовник и барышня Мария Федоровна целую весну дышать боялись. Вскрикнула барышня, вспыхнула, затряслась, затопала:

 – Да я тебя, подлая, убью! Убью!.. Убью! – захлебывалась она слезами. – Спиридон! Спиридон! – закричала тут же, вызывая кучера, и все поняли, что сейчас начнется страшное и жестокое наказание.

Софийка от ужаса онемела. Потом вдруг рванулась и побежала. Перескочила через садовую ограду и, не оглядываясь, дико и неостановимо понеслась по огородам.

 – Держите ее, держите!.. – завопила барышня.

Спиридон, тяжело топая подкованными сапогами, погнался за Софийкой, но по мягкому, огороду бежать ему было трудно, и он отстал. За Спиридоном всполошенной стаей вразброд побежали девки. Из огородов Софийка повернула к реке, к глубокому Пслу и, как слепая, кинулась с берега вниз. Раздался шумный, быстрый всплеск, будто упал большой камень, – и сейчас же все стихло.

Когда к реке подбежал Спиридон с девками, Софийки уже не было на поверхности. Пока нашли багры, пока нащупали и вытащили со дна Софийку – было уже поздно.

Внезапность происшедшей на глазах у всех смерти потрясла турбаевцев невыразимо. От беззащитности, обиды и безысходности нечем стало дышать. Будто тяжелая гроза над знойными полями темной тучей встало над селом чувство удушья и отчаяния.

 – Бросай работу!.. – крикнул кто-то, пробегая по селу. – Нам уже никакой жизни не осталось. Все равно один конец.

Гнев турбаевцев готов был вспыхнуть истребительным пожаром. Казалось, ещё миг – и широкая стихийная стена встанет и беспощадным потоком двинется на господскую усадьбу.

Но как раз в это время появился только что приехавший Коробка. Он сразу понял, что происходит что-то исключительное, непоправимое.

 – Стойте, браты казаки! Не губите себя, – остановил он. – Я гнал сюда сказать вам, что суд уже назначил день для выезда в Турбаи. Подождите освобождения. Одумайтесь! Вы накануне воли. Не губите своей судьбы. Через пять дней нижний голтвянский земский суд будет здесь.

И от уговоров Коробки возмущение было внутренне сжато, стиснуто, проглочено. Но в глубине сознания, вместе с прежними неисчислимыми обидами и надругательствами оно затаилось острым, едким комом – непримиримо, непростимо, навеки.

Как последней надежды, стали ждать приезда суда…

X

И вот, наконец, пятого июня к полудню послышались ямские колокольцы казенных троек. Тройки, вздымая пыль, с шумом, стуком и звоном пронеслись по турбаевской улице и подкатили к господской усадьбе.

С улицы было видно, как из колясок выходили один за другим члены суда, как, стоя на крыльце, их радушно встречали оба Базилевские. Одним из первых тяжело и грузно отделился от самой большой коляски необыкновенно толстый человек: турбаевцы узнали в нем приезжавшего в январе месяце исправника Клименко.

 – Ишь, окаянные, к панам под крышу лезут, – отмечали турбаевцы. – Как-то они судить будут?

 – Да уж наверно им нашепчут против нас…

 – Подкупят!

 – Опять деньгами всю правду замажут.

Опасения, сомнения, недоверие наполняли до краев все разговоры.

Но вскоре произошло такое, чего никто не ожидал: через час в село вошла воинская команда – двадцать пять егерей – в полном вооружении. Перед командой гарцовал на буланом коне офицер. Он подъехал к хате атамана Цапко и потребовал размещения солдат по казацким хатам – на постой – на все время, пока в селе пробудет суд.

Тревога и смятение охватили Турбаи. Предчувствие какой-то ужасной, непостижимо надвигающейся беды гнетуще пронеслось из конца в конец.

 – Да что это; война или что?

 – Разве мы разбойники?

 – Смотрите, смотрите. Братцы!.. С пищалями, с саблями… Против кого?

 – Может, вместо воли нас поубавить хотят?..

 – Ах, боже милосердный!

 – Это все панские денежки делают…

Как тростник под ветром, зашелестели, заметались, заволновались подавленные, растерянные люди.

 – Что с нами будет?..

 – Ах, предатели! Ах, звери! Что затеяли!..

Солдаты хмуро и недоверчиво размещались по хатам.

 – Зачем вас пригнали сюда? – спрашивали турбаевцы запыленных загорелых егерей. – С кем вы воевать собираетесь?

 – Да, говорят, бунт у вас тут получился… – отвечали те с некоторой неловкостью, видя перед собою мирных людей.

 – Бу-унт? Да нам волю должны объявить!.. От царского сената! Сенат вырешил. Какой же тут бунт?

 – Нам ничего неизвестно.

А в барских хоромах шла в это время совсем другая суета. Повара и стряпухи резали для приезжих гостей цыплят, кур, индюшек. Из погребов вынимались старые заграничные вина, разные домашние наливки, настойки, запеканки, к столу выбирались наиболее удачные соленья и приправы, из сундуков отсчитывалось ключнице парадное, затейливое столовое серебро.

Приезжие, умывшись и отряхнувшись от дорожной пыли, гуляли с любезными хозяевами по садовым дорожкам около помещичьего дома. Подстриженный на английский манер, сад был светел и просторен. Офицер, покручивая черные усики, увивался около Марии Федоровны, восторгаясь сельской природой, цветами, искусно устроенными садовыми клумбами и самой хозяйкой.

 – Как ваше мнение относительно указа? – спрашивал тем временем Степан Федорович представителя губернатора, советника киевского наместнического правления, Корбе, отведя его в сторону.

 – Не извольте беспокоиться, батюшка, – успокоительно улыбался тот.

В нем сказался хитрый обрусевший француз, желавший похвастаться знанием русского языка. Он взял Базилевского за пуговицу сюртука и, дружески понижая голос, весело зашептал:

 – Помните твердо пословицу: «Закон, что дышло, – куда поверни, туда и вышло»… Правильно я говорю? – И Корбе закатился довольным, клокотавшим в горле смешком.

 – А вы уверены, что исправник, стряпчий и весь суд так же думают?

 – Какой вы чудак, какой вы наивный человек, Степан Федорович! Да они у меня вот где сидят, – решительно подмигнул советник отекшими веками, наглядно разжал и снова сжал перед собою пухлую руку. – А ваших людей, которые с бараньим упрямством казачьих прав добиваются, мы тугим узлом привяжем в ваше вечное подданство.

 – Тут их какой-то отставной канцелярист Коробка бунтует, – возмущенно жаловался Степан Федорович. – От него вся муть идет, все зло.

 – Кончено, успокойтесь, батюшка! Коробки больше не существует. «Коробка» эта достукалась до крышки. Его превосходительство приказал мне смутьяна арестовать и немедленно доставить в Киев для расправы за подстрекательство. А то как же? Там ему и плети уже назначены.

После обильного, затянувшегося до ночи обеда, во время которого непрерывно хлопали пробки винных бутылок, охмелевшие чиновники пробовали играть в карты, но скоро осоловело улеглись спать. А утром, позавтракав, пошли осматривать Турбаи.

В селе было затаенно тихо и глухо.

 – Перелякались, как тараканы, – самодовольно показывал направо и налево советник Корбе.

Навстречу вышел атаман Цапко.

 – Ну, что атаман, где твое войско? – подсмеивался Корбе. – Говорят, твои казаки штаны попачкали после нашего приезда и теперь переодеваются. Правда?

Цапко угрюмо молчал. А Корбе громко и победоносно продолжал:

 – Довольно игрушки играть! Наслушались сказок старых баб, размечтались о казачестве. Ишь чего захотели! Только огорчаете милостивых господ ваших. Другие на их месте такую бы порку задали за эти бредни, что небу жарко стало бы.

Опустив в землю горячие глаза, Цапко мял в руках сивую шапку.

 – Работать надо, слушаться, повиноваться, угождать господам своим, – вот ваше дело! – строго поучал Корбе.

 – А как же указ, ваше благородие? – тяжело поднял помутившийся взгляд Цапко.

 – «Указ, указ»… Вот суд разберется в указе, разъяснит вам. Указы не для ваших мозгов пишутся: их понимать надо.

 – Как вы думаете, – обратился Корбе к стряпчему, исполнявшему при суде обязанности прокурора, – когда мы может приступить к объявлению указа?

 – По-моему, восьмого с утра уже можно будет.

 – Слышишь, атаман? Скажи твоим бунтовщикам и лодырям, чтобы приготовились. Утром восьмого июня пятьдесят выборных должно явиться в судейскую избу выслушать объявление указа.

Цапко тихо, но решительно возразил:

 – Ваше благородие, вся громада желает слушать указ…

 – Как? Желает? Ах ты, господи, скажите, пожалуйста!.. Же-ла-ет? Вы слышали? – обратился Корбе к чиновникам. – Как это вам нравится? Они же-ла-ют всей громадой присутствовать! А?.. Никаких желаний! Никакого вольнодумства! Не допущу! – закричал он вдруг на Цапко. – Сказано пятьдесят, значит, пятьдесят. Ты должен исполнять приказ, а не разговаривать. Дерьмо!..

Отставшего исправника Клименко окружило несколько турбаевцев.

 – Вы же нам перед церковью и перед громадой поклялись, что суд полную волю привезет. Какая же воля, если с солдатами?

 – Ничего не поделаете. Ошибка в указе произошла, – разводил руками Елименко.

 – Як то может быть ошибка? Побойтесь бога, пане исправнику! Указ справедливый. Царского же сенату! Хиба мы его выдумали?

 – Мало ли что царского… Сенат далеко – в Петербурге. Разве оттуда можно видеть, что здесь делается? Вот и ошиблись. Если кого из турбаевцев, как казаков, и отберут сейчас у Базилевских, то лишь на самое короткое время. А потом, все равно, опять в подданные запишут.

 – Ну як же так?.. Ах, боже… Да лучше в могилу лечь, чем подданными Базилевских быть! Мы же не холопы, не холуи.

Тревога тяжелей тучей придавила Турбаи. В черной горькой мгле билось каждое сердце. Казалось, еще немного, и погаснет свет, не будет солнца, не будет дней – наступит одна сплошная ночь.

Когда накануне суда турбаевцы собрались около хаты атамана Цапко, они долго выбирали назначенных пятьдесят человек, долго наказывали им не поддаваться до самой последней крайности.

 – Стойте на своем – аж до смерти: все мы природные казаки.

Коробка, которого турбаевцы скрывали все последние дни, как единственного и притом ценнейшего своего доброжелателя, говорил напутственно выборным:

 – У судей лисьи ухватки. Они будут стараться запутать вас хитрыми вопросами. Ничего не отвечайте. Молчите. У вас только один ответ: «Мы все природные казаки спокон веков». И шабаш. Больше ни слова. Пусть хоть треснут.

Настала ночь. Господский дом сиял огнями: горели свечи в канделябрах по стенам, горела торжественная люстра в зале, играла музыка, хлопали пробки крепких и легких вин, сновали хлопотливые слуги в белых перчатках, – веселый, пьяный говор наполнил просторные богатые горницы. Но темны, глухи и сиротливы были турбаевские хаты, рассыпанные между Хоролом и Пслом. Как два разлученных брата, сливались у села реки и текли в темноте неслышно. Никто не спал в хатах: завтра должно, произойти решительное, окончательное, непоправимое. Или воля, или гибель… Сонмы мыслей зловещими птицами бились, кружились, вспыхивали, падали, – снова и снова приближались, мучили неотступно, до рассвета.

И вот занялся день. С самого раннего часа весь народ собрался около хаты Цапко. И хата, и двор атамана были полны. Полна была и улица в обе стороны; пришли все, кто только мог ходить – и мужчины, и женщины, и старики, и молодые, и дети, – свыше двух тысяч душ – весь люд с напряженным ожиданием высыпал узнать решение своей судьбы.

 – Судьи, судьи пошли!.. – пронеслось по толпе. – Вон, в судейскую избу входят.

И еще раз громада, всем миром, просила выборных не поддаваться, не уступать, не отказываться от казацких прав, стоять твердо и решительно. И в тишине, со смертельной четкостью, ответил за всех Колубайко:

– Не знаю, слышит ли нас бог. Но перед вами, братья, отцы, сестры и матери, и перед детьми нашими обещаем: не поддадимся! Пусть хоть на огне жгут – у нас слово одно.

Тронулись выборные. Тесной кучкой, в молчании шли пятьдесят человек. И когда они отделились от толпы, оставшимся показалось, что выборные обречены на какую-то неминуемую беду. Кто знает, может быть, весь суд только – западня, ловушка!

– Идем за ними, братцы! – крикнул кто-то. – На всякий случай, чтобы чего не вышло.

Точно ветер качнул волны спелой ржи: толпа разделилась. Все молодые, рослые, крепкие, бесстрашные, подкрепляющей стеной на некотором расстоянии пошли за выборными. Собралось больше трехсот человек.

Вот и судейская изба. Судьи выставили на стол трехгранное зерцало, в золоченых рамах, с золотым орлом наверху, повесили на стене за собой портрет царицы Екатерины, надели себе на груди торжественные судейские цепи в роде ожерелий из огромных медалей с гербами, очинили гусиные перья, расставили чернильницы и песочницы, раскрыли бумаги.

Лица выборных были суровы, строги и бледны.

Наконец поднялся исправник Клименко, оказавшийся по закону председателем суда, и начал читать сенатский указ, который читал уже в январе и который турбаевцы, со слов Осипа Коробки, знали почти наизусть.

 – А теперь посмотрим, есть ли в Турбаях те вольные войсковые казаки, о которых говорится в указе, – с загадочной угрозой сказал исправник.

У него как бы переменилось лицо: ничего от прежнего, виляющего в ту и в другую сторону толстяка не осталось, – он стал явно враждебен и гнул в пользу помещиков.

 – Мы все казаки. Спокон веков все село казацкого роду! – загудели выборные.

 – А вот проверим, проверим.

Открыли судьи полковые компуты. Развернули список турбаевских жителей. Начали считывать, сравнивать, сверять.

 – Не вижу казаков здесь, не вижу, – нахмурился исправник и сердито постучал пятерней по турбаевскому списку. – Чем же вы докажите свое казацство?

 – Вот тут у нас все в подробности…

И выборные подали обширный акт, составленный Коробкой.

Судьи с любопытством склонились над мелко исписанными листами бумаги, прочитали несколько строк, пошептались между собой, перемигнулись, перелистали акт до последней страницы и с брезгливой гримасой откинули в сторону, как что-то пустое и ненужное.

 – Это не документ! – раздраженно сказал исправник. – Кто его написал? Кто составил? Какой нибудь брехунец, писака копеечный, смутьян пустолобый? Разве может суд, действующий по законам государыни императрицы, считаться с ним?..

Тогда заговорил один из судебных заседателей – плешивый бритый старик с иезуитским лицом, в больших очках, – заговорил мягким, стелющимся голосом:

 – Нам жалко вас, жалко вашей темноты и ваших напрасных хлопот. Откуда вам залетела сумасбродная мысль про казацство? Жили бы и жили панскими мужиками, тихо смирно, послушно… Кто взбудоражил вас? Сознайтесь для своей же пользы. Кто научил в сенат обратиться?..

Выборные молчали.

 – Но ведь вы знаете, – продолжал иезуитски старик, – что Турбаи Степану Федоровичу и Ивану Федоровичу, господам Базилевским, достались по наследству от их покойного родителя. А раз, так, значит, у них все законные права и на село, и на жителей. Как документально известно, покойный владетель Федор Николаевич Базилевский купил вас у помещицы Битяговской. Вот тут и купчая крепость. Откуда же может взяться ваше казацство? Непостижимо. Но, впрочем, расскажите подробно: может, нам какие-нибудь обстоятельства неизвестны…

Хитрый заседатель с притворным неведением развел руками.

 – Все наше село – природные казаки, – твердо уперлись турбаевцы.

 – Мы это уже слышали сто раз. А вы докажите! Докажите, хоть один раз, – фыркнул капризно исправник.

– Прочитайте наш акт. Там все сказано. Там полные доказательства. Почему вы на него внимания не обращаете? – решительно зашумели выборные.

– Если акта нашего не примете, а будете в помещичью дудку играть, нам останется только смертью доказать свое казацство! – бледнея и выпрямляясь, воскликнул Грицай.

 – To-есть, как смертью? – поперхнулся от неожиданности исправник, заерзал в кресле и мелко замигал ресницами.

 – А вы не знаете, ваше благородие, какая бывает смерть? – уставился в него Колубайко острыми глазами. – Просим внять нашим бумагам.

Исправник рывком пододвинул к себе акт, нервно перешвырнул несколько страниц, забубнил что-то правому своему соседу, потом левому. Опять судьи пошептались между собою.

 – Ничего не понимаю. Так узловато написано, будто черти лапти плели, – пробурчал исправник: – Почему нет с вами этого человека, который писал? Быть может, если б он растолковал, нам свое писание, мы и действительно признали бы, что тут всё правильно.

Выборные переглянулись, потоптались. Посоветовались. Решили: «Пусть Осип придет, он им как бритвой отрежет».

 – Можете вы своего поверенного вызвать?

Еще раз, в последнем колебании, переглянулись выборные.

– Можем.

Но когда через несколько минут деловым скорым шагом вошел вызванный Коробка, судьи враждебно накинулись на него, как на волка. Посыпались каверзные, злорадные и ехидные вопросы. Коробка отвечал с достоинством, тихо, очень ясно, непоколебимо.

Исправник постепенно наливался кровью, багровея от смелости турбаевского поверенного, и вдруг, не выдержав, рявкнул:

 – Значит, это ты тут бунт разжигаешь? Ты? Арестовать его! В холодную! На замок! – повелительно ткнул он толстой тупой рукой и кивнул страже.

Точно громом ударило в турбаевцев. Солдаты, с саблями наголо, моментально окружили и оттерли в сторону опешившего Коробку.

– Господа судьи, просим нашего поверенного не трогать, если не хотите беды! – холодея от возмущения, выступил атаман Цапко.

 – Ты что? Угрожаешь?.. – затопал ногами исправник. – Да мы его в каторгу, каналью, засудим! Плетьми запорем!

 – Требуем немедленно освободить! – звонко и непримиримо крикнул Колубайко. – А не то сейчас ваших Базилевских, как пыль, сметем! Слышите?.. И места не найдете, где они жили…

Исправник, стуча кулаками по столу и срываясь с голоса, завопил:

 – Что-о?.. Бунт? Разбой?.. Эй, стража! Вызвать егерей!

В это мгновение с улицы послышался глухой шум, движение, суматоха. Кто-то издали, подбегая, запыхавшись, кричал:

 – Занимают череду! Рятуйте!.. Паны забирают наше стадо, угоняют. Угоняют! Рятуйте!..

А навстречу этому крику из судейской избы вспыхнул другой крик:

 – Громадя-ане! Осипа нашего арестовали!.. Коробку!

Смятение и буря в один миг смяли все. Выборные кинулись на стражу, выхватили, освободили своего поверенного, в стремительной борьбе отняли, вырвали сабли, окружили судей.

 – Вяжи их, гадов! Чего смотреть?

Исправник онемел и, выпучив глаза, задыхаясь, оторопело топтался. Его схватили, молниеносно скрутили за спину толстые руки. Кто-то вязко и хлестко ударил ладонью по жирным исправничьим щекам. Плешивый заседатель, похожий на иезуита, метнулся под стол, но его сейчас же вытащили и связали вместе с другими.

Пинками, тычками, кулаками связанных судей вытолкнули на улицу.

 – В амбар!

На улице происходило что-то невероятное. Всполошенные крики, ругательства, беготня клокотали и перекатывались из стороны в сторону, точно всех охватило пожаром. Солдаты были раскиданы, как муравьи, все оружие забрано. Пищали и сабли оказались сложенными в клуню Грицаевского двора, – это облегчило разоружение. Егерей связали тугими веревками, загнали в пустую каменную воловню при барском дворе и заперли на тяжелый замок.

И вдруг среди клокочущего стихийного гнева, как искра в порох, удал чей-то молодой, злобный крик:

 – В господский дом! Довольно над нами издеваться!..

Толпа лавиной кинулась к усадьбе.

По дороге хватали, что попадало под руки: пики, косы, топоры, дрючки, колья, дубины. От хаты атамана Цапко бежали все, кто там остался, все село. С дикими криками, с уханьями, бранью, ревом, катился исступленный человеческий поток.

Двери господского дома оказались запертыми: кто-то уже успел сказать, что на селе вспыхнул бунт. Под напором мстительной, доведенной до отчаянья массы, хряснули, как яичная скорлупа, толстые дверные доски, стеклянными брызгали, дзинькая, рассыпались окна, – народ со всех сторон ворвался в дом. Базилевские в ужасе забились под кровати, но их остервенело вырвали оттуда и принялись бить. Били ногами, кольями, дубинами, молотили, толкли своих давних злых врагов в страшном ожесточении, в беспамятстве, как в бреду. Били долго, даже тогда, когда окровавленные Базилевские лежали уже без всяких признаков жизни. Марию Федоровну нашли в постели. Она встала на колени и просила о пощаде.

 – А ты наших сестер, жен наших, матерей щадила?.. Щадила?..

Кто-то ударил ее по голове и, схвативши за волосы, сдернул на пол. Через несколько минут она уже лежала в луже крови, с выскочившими на лоб студенисто-кровавыми, жуткими глазами.

После расправы с помещиками хватились, что куда-то исчез советник Корбе. Принялись искать его по всем комнатам – и скоро нашли в платяном шкафу, за голландской печью в дальней комнате. Советник униженно ползал на коленях, прося не убивать его, обещая сделать все, что только потребуют турбаевцы.

Его связали и вывели на село. Корбе был в пестром утреннем халате из персидского шелка. Полы халата распахивались, длинные широкие концы, заплетались в ногах, – это делало советника похожим на пьяную растрепанную бабу. Некоторые турбаевцы, горя от негодования, подбегали к жалкому, сжавшемуся чиновнику, еще так недавно величественно и издевательски разговаривавшему, с казаками, и били его по щекам:

 – Мерзавцы! Погубители наши!.. Злодеи…

От ударов изо рта советника тонкой струйкой вытекала кровь и капала на халат. Лицо воспаленно вспухло.

Всех чиновников заперли в темный амбар и приставили к амбару караул.

Был также поставлен караул и к помещичьему дому. Обширные хоромы, с разбитыми окнами и дверями, стояли пустыми, как после урагана. На полу глухими кровавыми мешками валялись три обезображенных трупа.

Дворовые слуги разбежались и попрятались. Село приняло, вид военного лагеря после боя.

Вдруг расхаживавшему около окон караульному показалось, что Степан Федорович зашевелился и приподнялся на красном от крови паркете. Словно ужаленный змеей, караульный, не помня себя, вскочил через подоконник в комнату и бичом несколько раз ударил уже бездыханное тело, истолченное побоями.

В тяжелом жарком угаре пролетел день. Необыкновенно быстро потемнел вечер. Настала ночь.

«Ведь это же нам не простится!..» – подавленно вспыхивала мысль в притихших хатах.

«А что было делать?.. Терпеть? В петлю лезть?»

Турбаи стояли под неисчислимыми звездами, как ничтожный, остров, обреченный на ужасы и страдания, как потерянный клок земли среди уходящего в неизвестность огромного, страшного океана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю