Текст книги "Огонь юного сердца"
Автор книги: Владимир Выговский
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
ТУДА, ГДЕ ВОСХОДИТ СОЛНЦЕ
Шли дни. Рана у лейтенанта быстро заживала, и чувствовал он себя хорошо. Вечерами он появлялся в хате, сбрил бороду и начал поговаривать о переходе линии фронта.
Я стал упрашивать его взять и меня с собой, но лейтенант и слушать не хотел: до фронта, мол, далеко – километров двести – триста,– в дороге могут произойти всякие неожиданности, да и сам фронт перейти не фунт изюму!.. Но я так просился, даже слезу пустил, и лейтенант наконец сдался.
Ну что ж, готовься, пионер! – сказал он и строго, по-военному, спросил: – Только ты трусить не будешь?
Что вы! Нет! – ответил я, хотя в душе заволновался: ведь ни разу у меня еще не было настоящего испытания…
Дождавшись следующего вечера, мы попрощались с хозяйкой, Марией Петровной и отправились в далекий и опасный путь на восток.
Шли тропинками, избегая больших дорог, по которым беспрерывно двигались вражеские войска. Чем дольше мы шли и уставали, тем приятнее было: скоро встретимся со своими Днем идти опасались – зарывались в стоге соломы, по очереди спали, набираясь сил, и, когда темнело, пробирались дальше
Но вскоре у нас кончились продукты. Наши силы быстро таяли… Нужно было обязательно достать хлеба. Долго думали и решили, что днем я пойду в село, а лейтенант, спрятавшись где-нибудь поблизости, подождет.
На рассвете мы услышали лай собак и как раз невдалеке в поле заметили копны сена. Лейтенант потер от удовольствия руки и, быстро сделав в сене удобное дупло, нырнул в него с головой. Я хорошенько замаскировал его и осторожно пошел к крайним хатам, что вырисовывались в утреннем тумане.
Необычно звонко пели петухи, кудахтали куры, ревел скот, хрюкали поросята.
«Значит, немцев нет, если есть куры»,– подумал я и смелее направился вдоль улицы.
Всходило солнце. То в одной, то в другой хате скрипели
двери. У колодцев загремели ведра. Пошел дымок из труб, чистый, прозрачный. Пастухи уже гнали на пастбище коров. Где-то заплакал ребенок и снова залаяли собаки.
«В какой двор зайти сперва? – думал я.– С чего начать? Что говорить?»
Немного поколебавшись, я зашел в одну хату, разрисованную петухами. Там было трое детей и хозяйка лет сорока, вся в веснушках, с густыми рыжими бровями. Ее неприветливый взгляд и какая-то растерянность в больших карих глазах меня сразу поразили. Переминаясь с ноги на ногу, я не знал, что сказать. Однако тетка оказалась хорошей: сама поняла, что мне нужно. Взяв со стола краюху хлеба, она молча протянула ее мне. Я пробормотал «спасибо» – и сразу же за дверь. Стыдно и совестно попрошайничать, но что поделаешь – надо…
В другую хату я зашел смелее. Правда, опять молча стоял на пороге, низко опустив голову. У меня был жалкий вид, рваная и потрепанная одежда, давно не стриженные, свалявшиеся волосы, и люди без слов догадывались, зачем я к ним пришел.
Через какой-нибудь час у меня все карманы и пилотка были ты хлебом и вареной картошкой. Я возвращался назад, «Ну, и рад же будет комиссар,– подумал я,– этого хлеба нам хватит на три дня! За это время, может, и к своим доберемся…» Но вдруг возле сельского управления меня остановил полицейский с белой повязкой на рукаве.
– Ты чей? – спросил он сурово.
– Ничей. Нищий я. Хлеба прошу. Вот, видите,– Я показал пилотку.
– Знаем вас, нищих! – И, больно ухватив за ухо, полицейский повел меня в управление, а там толкнул в глубокий подвал…
За что это вы, дядька? – спросил я, предчувствуя что-то недоброе.
Потом узнаешь, когда тебе всыплют горячих.
Дяденька, пустите… Пустите, дяденька…– просил я.
Не хнычь! Лучше поблагодарил бы, что хлеб разрешил взять. Свинья неблагодарная! – И он сердито закрыл двери.
Темно стало в погребе. По ногам сразу же забегали" крысы. Ужасно несло сыростью, гнилой капустой. Пахнуло могилой… Мне сделалось страшно, и я заплакал. «Как же теперь будет лейтенант? Кто ему принесет хлеба?»
Поздно вечером меня привели к старосте – маленькому, горбатому старичку с козлиной бородкой и смешной лысиной.
Передвинув на нос очки, староста еще с порога дико на меня заорал:
– А-а, наконец-то попался! Я душу из тебя вон выбью! Говори, где твой товарищ?
– О чем вы говорите?! Я н-никакого товарища не знаю… Ей-богу, не знаю…
– Ты еще смеешь, щенок, меня дурачить! – Он смешно забегал по комнате.– Может, скажешь, что не за тобой я вчера с кумом Данилой гнался?!
– Я ничего не знаю. За мной никто не гнался. Ей-богу… Я.., я вчера тут не был… Ей-бо…
– А-а, божишься, паршивец! – Староста подскочил и ударил меня резиновой палкой. – Говори, где твой товарищ и куры, что покрали у тетки Феклы?!
Какие куры? Что за тетка?..– И я начал жалобно всхлипывать.
Но это его нисколько не растрогало. Он вызвал из соседней
комнаты полицейского и приказал:
– Всыпь ему, Митрофан, горяченьких, чтоб до новых веников помнил, как брехать.
Полицейский вытащил из-за голенища ременную кавалерийскую нагайку и, схватив меня за руку, начал нещадно стегать. Содрогаясь от страшной боли, я завопил на всю хату. А староста, покуривая люльку, удовлетворенно прищелкивал языком и покрикивал:
– Ача-ча-ча!.. Ача-ча! Ача-ча-ча!.. Ача!.. Потом меня снова швырнули в погреб.
На следующий день уже не трогали. В обед пришла тетка Фекла, знакомая мне со слов старосты; увидев меня, подтвердила, что кур украл не я.
– Тех злодеев я хорошо запомнила по виду,-сказала она,– видела их совсем близко. И через сто лет узнаю!
– Прочь! – приказал мне староста.– И чтоб ноги твоей больше не было в моем селе.
Я выскочил на улицу и во весь дух побежал в степь, на то место, где оставил лейтенанта. Но его уже там не было… Кто знает, куда он делся… Может, не дождавшись меня, сам решил уйти, а может, враги внезапно схватили…
Долго еще бегал я по полю, свистел, звал, разбрасывал копны. А когда вконец обессилел, уселся на пенек у дороги и горько заплакал.
ДЕД ОСТАП
Потеряв лейтенанта, а с ним и надежду перейти фронт, я окончательно упал духом. «Куда идти? Что делать?» – спрашивал я себя и не находил ответа.
Сам не помню, как вышел на дорогу и стал в глубоком раздумье, даже не заметил того, что мимо меня проехала двуколка.
Седой старичок остановил коня и сказал:
Садись, сынок, подвезу.
А вы куда едете, дедушка?
Прямо – на хутор Березовку. А тебе разве не туда? – И туда и не туда. Я сам не знаю, куда мне.
– Это как же тебя понимать?-удивился старичок.– Разве ты не из хутора?
– Нет, я не здешний.
– Тьфу! Побей тебя бог! – выругался он.-А я принял тебя за того, как его… сына Параски, Ивана. Ты не Иван?
– Нет, нет, я Петро…
– Вот так штука! И надо же было так обознаться.– Дед искренне рассмеялся, блеснув здоровыми белыми зубами.– Садись, чего стоишь,– кивнул он головой.
Я сел рядом с дедом, сам не зная, куда и зачем еду.
Дед оказался одним из тех, которые любят поговорить. Когда двуколка тронулась, он назвал себя Остапом, еще раз спросил мое имя и начал рассказывать о всех хуторских новостях. Особенно поносил он «новый порядок», который принесли фашисты и который, видать, дед терпеть не мог.
Вскоре я уже знал, что дед живет с бабкой Оксаной, что два его сына – Андрей и Грицько – служат в Красной Армии, а третий, «христопродавец» Степан, поступил к врагу на службу и в соседнем селе работает старостой. Узнал я и о том, что на прошлой неделе немецкая автомашина убила его пятилетнюю внучку Галю. Дед Остап ходил жаловаться к коменданту, но там только избили старика и бросили в погреб.
На этом старик закончил свой рассказ, закурил трубку, насупил густые белые брови. Мне казалось, что он вот-вот расплачется, и я отвел взгляд в сторону. Но старик и не думал плакать. Это он так, по привычке, сопел носом.
Затянувшись несколько раз подряд горьким дымом, дед Остап спросил меня:
– Издалека?
Из Городницы.
– Где это такая?
– У реки Случ, возле Новоград-Волынского.
– О, Новоград хорошо знаю! Два раза бывал. Первый раз в четырнадцатом, второй в девятьсот девятнадцатом.
– Вы там жили? – поинтересовался я.
– Немцам коленом под зад давал. Убегали, проклятые, так, что ребра стучали. У Миколы Щорса в девятнадцатом служил. Вот после Новограда,– дед показал согнутый палец на левой руке,– не разгибается. Так ты, значит, Петро, туда идешь?
– Не знаю… А куда же мне?
– А родители где?
– Разбомбило…
Дед вздохнул и еще крепче затянулся дымом.
– Вот эта проклятая война, сколько она горя людям принесла… Да ты не горюй, сынок.– Он положил на плечо свою руку: – Добьемся воли, найдешь долю. Вернутся наши, дела пойдут лучше.
– Я сегодня на поле нашел листовку, и там написано, что уже Москву взяли.
– Не верь, это брехня; не видать, Петро, им Москвы, как своего волчьего уха. Не впервой на Москву лезут…
Вскоре мы въехали в хутор и остановились возле небольшой хаты под железной крышей.
Дед ласково посмотрел на меня и сказал:
– Знаешь, сынок, нынче пойдешь и до Кракова – всюду беда одинакова. Оставайся у меня корову пасти. Ей-богу, лучше будет, ведь тебя там, на Полесье, все разно никто не ждет. А идти туда, экая даль! Еще с голоду где-нибудь пропадешь.
Что мог я ответить? Согласился – другого выхода у меня не было.
Из ворот навстречу нам вышла пожилая седая женщина. Заметив меня, она спросила деда:
– Чей это мальчик, Остап?
– Наш, Оксана,– ответил он коротко.
– Если наш, то пускай будет наш,– согласилась она и повела меня в хату.
Так и остался я жить у деда Остапа. Бабушка Оксана по-матерински относилась ко мне. Она сразу же обратила внимание на мою грязную, помятую, местами сшитую тонкой проволокой одежду и в тот же вечер начала ее стирать и латать.
Жилось мне здесь, можно сказать, неплохо. Обижать никто меня не обижал, работа была нетрудная – пас корову и коня, кормили меня тем, что сами ели. А когда наступили морозы, бабуся сделала мне из старого дедушкиного кожуха кожушок и шапку. Достала где-то уже истоптанные, но еще целые сапожки. Словом, всем необходимым я был обеспечен. Окруженный теплой заботой добрых людей, я с каждым днем все больше и больше забывал о своем сиротском горе. И, кажется, немного подрос. По виду стал таким, каким был до войны. Фашистов в хуторе в последнее время не было. С нетерпением ждал возвращения наших, но они почему-то медлили.
„КАТЮША"
В марте неожиданно полил дождь. Снег быстро таял, словно сахар. Река за несколько дней освободилась ото льда, лишь кое-где еще проносились по воде мелкие льдинки. Шумными потоками журчала в придорожных канавах мутная вода. На дорогах еще держались большие лужи, которые нелегко было обойти или объехать.
Несмотря на распутицу, в хутор внезапно въехал конный отряд немцев и венгров. Непрошеные гости заполнили клуб, школу и несколько соседних хат, выгнав хозяев на улицу. У деда Остапа заняли комнату. В ней разместились десять венгерских солдат.
Муторно стало на душе – ждал наших, а приехали враги… Опять, словно гадюка, заползла мне в сердце гнетущая тревога. Ни днем ни ночью не находил я себе покоя. Плохо ел, плохо и мало спал. А через неделю совсем осунулся. Опять от слабости перед глазами замигали золотые мухи. Жизнь стала „ серой, безрадостной.
Возле школы гитлеровцы поставили автомашину-радиостанцию. Четыре мощных громкоговорителя на весь хутор безудержно разносили бесконечные призывы «Дранг нах Остен» и дикие фашистские марши. В перерывах, может, раз пятнадцать на день, выступал некий доктор философии Геббельс. Захлебываясь, он говорил о том, что немцы взяли Москву, отрезали Ленинград, штурмуют Сталинград…
Однако наши хуторяне не верили доктору Геббельсу, хотя и слышали ежедневно по радио бой кремлевских курантов, настроенных на мотив нацистского гимна.
Я тоже не верил доктору философии и хотел с ребятами под-
жечь эту машину, распространявшую ложь, но ее старательно охраняли автоматчики с собаками.
Венгры казались немного лучше немцев. Они меньше грабили, сдержаннее себя вели. С продовольствием у них было куда хуже, чем у немцев, кормили их плохо. В комнате, где они жили, только и слышно было: «Нинч кеньер, нинч крумпли – нем серетем война».
Среди солдат, которые разместились в доме деда Остапа, был один аккордеонист. Звали его Стефан Медеры. Он был среднего роста, широкий в плечах, с красивым русым чубом. Серые светлые глаза, небольшие, словно щеточка, усики и постоянная улыбка на губах делали его приветливым и кротким. Если бы не эти усики, он походил бы на украинца.
Медеры был совсем свой, только плохо понимал по-русски. Он даже играл и пел наши песни, но как-то по-своему, по-венгерски.
Каждое утро Медеры вставал раньше всех, подходил к печи, где я спал, и, кашлянув в кулак, приятным баском говорил:
– Сервус, Мишко! Ходь водь?
Это по-ихнему: здоров, как дела? Но при чем тут Мишко?
– Какой я вам Мишко? – возмущался я.– Я Петро… Никак не можете запомнить.
Медеры хохотал: нравилось ему шутить со мной.
– Вшистко едно,– добавлял он по-польски,– вшистко едно: Петер, Мишко, вшистко едно!..
Медеры был какой-то особенный солдат. На нем, как говорила бабушка Оксана, шкура горела. Он много знал, а еще больше хотел знать. Он интересовался нашим языком, нашими обычаями, любил украинский борщ и полтавские галушки. Сам тоже оказался неплохим поваром и часто помогал бабушке готовить обед. Он даже умел доить корову.
Однажды, сидя возле печки, я напевал себе под нос «Катюшу». Внезапно за моей спиной кто-то захлопал в ладоши. Оглянувшись, я увидел Медеры.
– Катуша! Ай, Катуша! Пой еще, кичи, Катуша! – радостно восклицал он.
Я спел еще раз. Медеры схватил аккордеон и быстро подобрал мелодию. Потом попросил меня продиктовать ему слова песни.
А через два-три дня на всю улицу вдруг прозвучало:
…Пусть он землю бережет родную, А любовь Катюша сбережет!
Выбежав на двор, я чуть не упал от удивления… это пели венгерские солдаты, которые стояли у нас на квартире. Они строем шли на кухню за обедом. Впереди всех шел с аккордеоном Стефан Медеры.
Расцветали яблони и груши, Поплыли туманы над рекой!..
Из хат выбегали дети, женщины, старики – так дороги им были в неволе родные песни. Да к тому же каждому хотелось узнать, кто это отважился петь советскую «Катюшу», когда на хуторе столько фашистов и в приказах «нового порядка» строго запрещается петь не только советские, но и русские народные песни. Увидев, что из каждой хаты на них смотрят (значит, хорошо выходит!), венгры старались изо всех сил:
…Выходила на берег Катюша, На высокий, на берег крутой!..
Внезапно откуда-то появился венгерский офицер. Он спешил к ним, предостерегающе размахивая руками, что-то кричал. Однако солдаты почему-то не обращали на него никакого внимания и продолжали петь. Тогда офицер выхватил из кобуры пистолет и трижды выстрелил в воздух. В этот же миг из школы выскочили эсэсовцы. Всех, кто пел «Катюшу», сильно избили, арестовали и сразу же куда-то отправили в закрытой автомашине.
Я тогда так и не понял, зачем венгры пели на улице «Катюшу», ведь они хорошо знали, что петь русские песни запрещено. Дед Остап объяснял это тем, что солдаты будто бы не хотели воевать против России и песней как бы бросили вызов фашистам. Кто его знает – может, оно и так… Аккордеонист Стефан Медеры все время говорил, что не любит войну.
В тот же день вечером возле нашего двора появился долговязый комендант венгерского гарнизона. Увидев меня, он подозвал:
– Кичи, дере иде.
Я пошел к нему.
– Рус Катуша нем сабад!– и, грубо выругавшись, начал ожесточенно хлестать меня нагайкой.
Я затанцевал от острой боли и на весь двор заорал:
– Ой-ой!.. Ой-й-ой! О-о-о-ой!
Из хаты выбежала бабушка Оксана. В руках у нее была огромная кочерга. Грозно размахивая ею, ока еще с порога закричала:
– Ты за что это, разбойник, истязаешь ребенка?! А ну убирайся со двора, покуда голову не размозжила!
Комендант, вероятно, испугался бабушку, так как тут же меня отпустил и, удивленно вытаращив глаза, пробормотал:
– Но-но, матка! Но-но! – и попятился со двора.
На следующий день утром я пошел к соседскому мальчику Павлушке вырезать для повозочки колесики. Тут внезапно следом за мной прибегает бабушка Оксана, очень обеспокоенная, вся в слезах:
– Скорей беги, сынок, беги! Приехали из района полицейские за тобой! Все в хате перерыли. Руки мне повыкручивали. Старика забрали… Беги! Ради бога, скорей беги!
Кто мог подумать, что от обычной песни враги придут в такую ярость!
В КИЕВЕ
Почти сутки я шел, сам не зная куда. А потом твердо решил возвратиться в Городницу. Ведь все равно: тут фашисты и там фашисты. В Городнице прошло мое детство, там меня знают – хуже не будет: свои в обиду не дадут. Кроме того, в лесу, может, есть партизаны. Ходят же слухи, что появились где-то мстители. А у нас там места самые подходящие для них – вокруг леса и болота. Черта с два немцы туда полезут!.. Я найду партизан. Мне каждый куст знаком в лесу.
Жаль деда Остапа. из-за меня его арестовали. Только бы не расстреляли! Вот «Катюша» так «Катюша»! А Медеры смелый солдат! Если бы все были такими, не было бы, наверное, войны. Интересно, откуда узнал комендант о том, что именно я научил венгров петь «Катюшу»? Солдаты не могли сказать. Они не такие. Это, наверное, кто-нибудь из соседских ребят,– я им накануне похвалялся.
Не чувствуя усталости, ежедневно проходил я по тридцать километров. Но случилось в дороге несчастье – я сильно за-
болел. Путь мой лежал через Киев. Идя по улице, я, обессиленный, упал на тротуар. Какая-то старушка помогла мне подняться и, держа за руку, отвела в Золотоворотский сквер.
– Тут на травке тебе будет лучше, сынок,– сказала она и, тяжело вздохнув, пошла своей дорогой.
Весна была в полном разгаре. Деревья, кусты одевались в пышный наряд из молодых липких листочков, земля украсилась густой зеленой травой и цветами. Весело щебетали птички, тепло и ласково грело солнце. Однако город, как и люди, был неприветливым, пасмурным и суровым. Прохожие все время куда-то спешили, несли узелки, чемоданы, корзины или толкали впереди себя тележки, тачки, нагруженные картошкой, дровами, домашней утварью. Все судачили только об одном: о хлебе. Людей, которые совсем потеряли силы и опухли с голоду, можно было видеть повсюду: они лежали в скверах, на базарах, площадях и на всех улицах города. Никому до них не было дела.
В число этих людей попал и я. Как и они, протягивая дрожащие руки, больной, голодный, никому не нужный, словно собака, валялся я под забором. Тело мое горело огнем. Невыносимая жажда и голод мучили меня. С пересохших, потресканных до крови губ не сходило:
– Хлеба… Хлеба…
Через забор перелезли два мальчика. Они были моих лет и точно так же, как я, одеты в лохмотья. Невдалеке от меня сели на траву и начали есть хлеб, аппетитно причмокивая. Один из них отломил краюху и молча протянул мне. Потом между ними завязался разговор, из которого я узнал, что эти ребята остались без родителей и, спасаясь от голодной смерти, начали по базарам воровать.
– Теперь иначе не проживешь,– сказал рыженький мальчик, тяжело вздыхая.– Правда, жизнь эта тоже не сладкая.– Он опять вздохнул: – Недавно поймали, избили… ребра до сих пор болят. Эх, жизнь настала! Я почти десять суток был голодный… вконец выбился из сил, опух. Отца моего вон там, на Крещатике, убили, мама с голоду..,
Я закрыл глаза и словно на экране кино увидел этого грязного рыжеватого мальчика, который склонился над скорченным в предсмертных муках телом своей мамы… Увидел в развалинах Крещатика труп его отца, расстрелянного фашистами. Перед моими глазами двигалось бесконечное шествие голодных людей, которые неделями простаивали на морозе возле биржи
труда в ожидании работы и хлеба. Среди них был и он, рыженький мальчик. Потом я увидел его опухшим на улице…
– Пойдем с нами, уже вечер,– словно сквозь сон услыхал я над собой голос рыженького.
Я ничего не ответил, даже не открыл глаза. Почему-то очень тяжело было их открыть, не помню – думал я тогда или, может, бредил…
– Пойдем, пойдем,– волнуясь, тормошил меня рыженький,– а то заберут тебя, как и меня, в лагерь. Помоги, Коля, бери его за руку,– командовал он.
Я едва поднял голову и хотел было сказать ребятам: «Как же мы потом будем смотреть в глаза нашим?» Но вышло иначе-нагайка венгерского коменданта и арест деда Остапа научили меня держать язык за зубами.
Я не пойду с вами, ребята,– ответил я и, обессиленный, опять повалился на траву.
Почему? – удивился рыженький.
Потому, что я не могу…
Глупости, наешься вдоволь хлеба, и все пройдет,– подбадривал Коля.
Я не могу… воровать.
Научишься; я тоже думал, что не смогу,– сказал рыженький.– Сам увидишь, что это делается быстро и просто. Подойдешь к спекулянтке и начнешь: «Дайте хлеба… Дай-те хле-е-ба-а…» А она: «Пошел ты к чертям!» А ты опять: «Дай-те хле-е-ба-а!..» Спекулянтка не выдержит и бросится за тобой, а мы в это время с Колей хвать буханку – и ходу… А тебя хоть и поймают, ничего не будет, ведь ты не крал, ты просил. За тебя еще и заступится кто-нибудь, есть ведь добрые люди… Идет?
Нет, как-то совестно,– вздохнул я.
Подумаешь – «совестно». Сдохнешь со своей совестью, как собака. Думаешь, кто-нибудь позаботится о тебе? Сейчас нет таких людей, прошли те времена. Полицейские пристреливают всякого, кто валяется под забором. Или в лагерь заберут, за колючую проволоку. «Совестно»… Ну, и оставайся со своей совестью. Пошли, Коля. Ауфвидерзейн! – Рыженький снял фуражку и артистически мне поклонился.
Передумаешь, ищи нас на Сенном рынке! – крикнул Коля, и, перелезши через забор, они куда-то скрылись.
Я посмотрел им вслед и тяжело вздохнул: «Кто его знает, может, следовало было пойти с ними?»
Ночь я провел в сквере. Более тяжелой ночи у меня, наверно, никогда еще в жизни не было. Я шатался, обливаясь потом, поднимался и опять от слабости падал, больно ударяясь о землю. Только утром, собравшись с силами, я поднялся и, пошатываясь, словно ребенок, который делает первый шаг, медленно поплелся по улице.
Впервые в своей жизни я попал в такой большой, шумный город. С любопытством смотрел я на многоэтажные здания, рассматривая горожан.
Мимо меня по тротуару с корзинами и котомками за плечами шли прохожие. Они тоже настороженно посматривали на встречных гитлеровцев. И я подумал о том, сколько у нас хороших людей, не может быть, чтоб они не победили проклятого врага! Правда, попадались и такие, которые чувствовали себя свободно, независимо и весело. Но, к счастью, их было немного. Особенно бросались в глаза кокетливые, с немецкими прическами девицы, шедшие рядом с офицерами.
– Я вешал бы таких…– тихо произнес один старичок и трижды сплюнул в их сторону.
Через полквартала я услыхал душераздирающий женский крик и, оглянувшись, увидел на улице длинную колонну евреев. Немцы-конвоиры жестоко избивали прикладами отстающих и молодецки выкрикивали:
– Юде – капут! Юде – капут!
Женщины были простоволосые; беспрестанно и громко вопили, заламывая руки. Жалобно всхлипывали дети. Это была страшная картина, я не мог смотреть… Прислонившись к стене дома, я крепко, чуть не до боли, закрыл глаза и не открывал их долго-долго, пока где-то вдали не исчезли эти несчастные.
Вскоре, неожиданно для себя, я вышел к большому шумному базару. На лавках было много хлеба, пирожков, рыбы, сыра, яиц. Из кастрюль вкусно пахло борщом и картошкой. На сковородах шипела домашняя колбаса.
– Горячий обед! Горячий обед! – слышалось вокруг.
Глаза мои невольно впивались в еду, рот наполнялся слюной, и я уже не мог удержаться, чтобы не попросить. Но зря я ходил с протянутой рукой – толстые спекулянтки еще издали кричали:
– Прочь, босяк! Пшел! Много вас таких развелось! Больно и до слез обидно было мне от этих слов. Я обошел
почти весь базар, но никто не дал мне и крошки хлеба.
Внезапно возле молочного ряда я столкнулся со знакомыми ребятами. Они ели пироги с фасолью и запивали молоком.
– Молодец! Значит, передумал? – бросился ко мне рыженький.
Я молчал, не зная, что ответить: уж очень соблазнительна была его идея.
– На! Бери, бери.– Рыженький протянул мне кусок пирога.
Пирог я взял как-то машинально и сразу же начал есть, однако проглотить никак не мог. «Идти с ними или не идти? Идти или не идти?» – думал я. К голоду примешалась и моя злость к спекулянткам, которые обозвали меня ни за что босяком. «Буду воровать у них»,– решил я и едва не ответил рыженькому: «Ладно». Уж было и рот раскрыл, однако слово вымолвить не смог – пирожок застрял в горле. И тут, как-то через силу, неожиданно я отвернулся от рыженького и пошел прочь с базара.
Дурак! – полетело мне вдогонку.
Пускай буду дурак, пускай! Но не вор, не босяк…
Я прошел примерно полквартала и остановился от неожиданности: рядом со мной, держа под мышкой ботинки, шагал средних лет мужчина, одетый в коричневые штаны и синюю сатиновую косоворотку, опоясанную плетеным шелковым поясом с кистями на концах. Его военная выправка, строгое, аккуратно выбритое лицо, длинный прямой нос, насупленные густые брови, черные быстрые глаза были мне так знакомы и дороги сердцу, что я едва сдержался, чтобы на всю улицу не закричать: «Товарищ комиссар!»
Дядя…– несмело обратился я к нему.
Тебе чего?..– повернув голову, спросил он строго.
Но сразу же замедлил шаги и радостно, немного удивленно произнес:
Петро Вишняк?! Тот, что в ящике… Как ты сюда попал?
Домой, в Городницу, иду.
Комиссар достал из кармана сигарету и, прикуривая, осторожно осмотрелся.
– Так, так…– повторил он, затягиваясь дымом.– Вот так встреча.– И, неожиданно перейдя на шепот, добавил: – Я пойду вперед, а ты метрах в десяти за мной… И больше ни звука, ясно?
– Ясно…
И странное дело, вместо того чтобы идти улицей, мы пошли
почему-то дворами и вскоре зашли в какую-то квартиру, где на диване сидел молодой… полицейский, Комиссар поздоровался с ним за руку и сел рядом. От неожиданности у меня кольнуло в груди и молнией пронеслось в голове: «Предатели!..»
– Садись, Петушок,– предложил комиссар,– устал небось. Я насупился, шмыгнул носом и, глядя исподлобья, продолжал стоять.
Полицейский загадочно улыбнулся и вышел в соседнюю комнату.
Комиссар притянул меня к себе:
– Ты что, фронтовик, испугался?.. Да, брат, достался тебе сегодня кусок приключения! Как в книжке, не правда ли?.. Ну, рассказывай, как жил. Не взял я тогда тебя на фронт и правильно сделал. В окружение попали…
Из кухни вышла высокая полная женщина. У нее был маленький курносый нос, точь-в-точь как у полицейского. И такие же глаза – серые-серые, словно стальные. Она была седая, строгая, но, видно, добрая. «Мать полицая!» – догадался я.
Добрый день! – сказала женщина и сразу спросила: – Не хотите ли с нами пообедать?
С большим удовольствием, Наталия Степановна! – весело откликнулся комиссар.– Мы очень-очень проголодались.
Во время обеда я напряженно думал: «Неужто комиссар предатель? Комиссар – коммунист. Не может быть. Не может быть! А полицейский? Кто он? А может, он просто только переоделся? Может, он партизан? Подпольщик… Это было бы удивительно! Вероятно, не зря Левашов меня предостерегал: «И чтоб больше ни звука». А мать полицейского? Разве может такая добрая мать быть у предателя?»
У меня сразу же поднялось настроение. Мне стало смешно и стыдно за себя. И как только я мог подумать такое о комиссаре? Хотелось признаться ему и попросить прощения.
После обеда полицейский куда-то ушел.
Так как же ты, Петя, в Киеве оказался? – спросил меня комиссар, когда хозяйка, собрав со стола посуду, вышла на кухню.– У тебя правда нет родителей или ты тогда в эшелоне меня обдурил, чтоб попасть на фронт?
Нет родителей…– вздохнул я.– И никогда не обманываю. А здесь оказался случайно…– И я рассказал всю историю про себя, про деда Остапа, про Медеры и про «Катюшу».
И что же ты теперь собираешься в Городнице делать? – Левашов положил мне на плечо руку.
Партизан буду искать. Говорят, в лесу они есть.
А если ты не найдешь партизан или они не возьмут тебя? Что тогда, как жить будешь?
Если найду, то возьмут,– ответил я.– Не может быть, чтобы не нашел. Я свой лес хорошо знаю.
А вот скажи, Петя, ты уже не маленький… Сколько тебе лет?
Почти четырнадцать… Тринадцать с половиной,– поправился я.
Ну, пускай тринадцать с половиной! – усмехнулся комиссар.– Это не так мало для такого хлопца, как ты. В твои годы я уже кормил целую семью: больную мать, маленького брата и сестренку. Работал у помещика от восхода и до захода солнца. У меня была специальность – сапожничал. А ты разве не хотел бы иметь специальность?
Какие сейчас могут быть специальности, когда война идет? – вздохнул.я.– Вот если бы наши вернулись… Да и где учиться? А кормиться чем? Вокруг немцы, я к ним ни за что не пойду!
А я к немцам тебя не посылаю.– Комиссар прикурил сигарету и, затянувшись, пристально посмотрел мне в глаза,– Хочешь, я возьму тебя к себе, сапоги научу шить? Я вскоре открываю сапожную мастерскую, и мне такой мальчик будет нужен. Оставайся.
Как, вы – комиссар и будете сапоги шить?!
А что ж тут удивительного, Петя? – Левашов вздохнул.– Это когда-то я был комиссаром, а теперь обыкновенный, как и все, человек. Ты больше никогда о комиссаре не вспоминай. Тогда, когда ты пошел за хлебом, я опять попал в плен, был ранен. Потом, придя в себя, убежал. Хотел добраться до фронта, но он уже далеко, не дойти. И вот случайно, как и ты, оказался в Киеве. Долго думал, что делать,– жить ведь надо! И решил я заняться починкой обуви. Интересная это штука, Петя! Сидишь себе и молотком стук-стук-стук! Кому заплату на ботинок поставишь, кому каблук прибьешь, а другому сапоги сошьешь. Через какой-нибудь час – глядишь, и копейка у тебя завелась. Штаны можно купить и рубашку праздничную. Ну, а самое главное – это специальность и хлеб будет. Такая профессия пригодится тебе всегда. А когда вернутся наши, тогда заживем своей, настоящей, советской жизнью. Нужно ведь как-нибудь пересидеть время..,
И я остался.
Вскоре возвратился полицейский. Артистически став по стойке «смирно», он обратился к комиссару:
– Герр Виталий Иванович, с машиной все в порядке, пригнал. Целый час в вашем распоряжении.
– Едем, Ваня, – сказал Левашов и поднялся с дивана.
Во дворе стоял черный немецкий «оппель». Ваня-полицейский поспешно открыл в нем заднюю дверцу. Комиссар подтолкнул меня в машину и важно сел сам.
Когда мы немного отъехали, Левашов закрыл возле меня на боковом стекле занавеску и строго предупредил:
– Только не выглядывать, Петя. Опустись ниже. Немного попетляв по переулкам, «оппель» выскочил на
Брест-Литовское шоссе и помчал на запад. На пятнадцатом километре от Киева он резко затормозил. Ваня-полицейский, который сидел за рулем, вытер платком потный лоб и обратился к комиссару.
– Тут, товарищ… извините… Виталий Иванович, или дальше?
– Да, Ваня, глуши.
Они вышли из машины, присели на корточки возле баллона и заговорили о чем-то, для меня непонятном.