355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Смирнов » В осаде (СИ) » Текст книги (страница 1)
В осаде (СИ)
  • Текст добавлен: 30 июня 2017, 03:00

Текст книги "В осаде (СИ)"


Автор книги: Владимир Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Annotation

Смирнов Владимир Васильевич

Смирнов Владимир Васильевич

В осаде


В О С А Д Е (Г О Р О Д)

В глубине тебя таилась улыбка. Милая, почему ты так далеко? Ты помнишь тот цветок в камнях? – Стрижи тогда летали высоко.

Осада. Мой город взят в кольцо, а старуха сидит поодаль и ждёт; ей некуда спешить. В последний день лета – не огорчайся. Вчера я открыл окно и услышал площадь; тебя там не было. Книги в моей библиотеке обижаются на меня, и мне неловко. Хотя они и глупые. Ни одна из них не хранит тебя, и в каждой ты – не одна. Вся мудрость, накопленная человечеством, говорит мне, что ты – не одна сейчас. И не только, не только мне – каждому, кто раскроет любую из этих книг и прочтёт хотя бы одну главу (хоть первую нашу с тобой главу, хоть не первую, хоть эпилог, когда мы вышли на северную дорогу). Ты помнишь северную дорогу? Жаль, мы тогда не ушли. – Ты сказала, что северные боги суровы. Но любовь – высшая справедливость; ты этого тогда не знала, не знал и я; знали северные боги, но мы испугались их.

В глубине моря сияет алмаз. Капитан собрал людей и повёл их, его судно – для искателей, для искателей сияния того алмаза. Но команда сговорилась против него; – увы, искатели сияния алмаза превратились в искателей алмаза. Это бывает часто. Или всегда? Капитан проложил курс – он почувствовал это. И когда курс был проложен, команда убила его. Алмаз более не сияет им. Их последний курс – на Скалы Дьявола, к которым они выйдут ночью, как завещал капитан. Когда они узнают это, будет уже поздно. А капитан лежит на дне, его взяло к себе сияние алмаза, и он сейчас спокоен. Потом он наберёт другую команду – он капитан, это – его алмаз. Так было всегда. Многие хотят иметь алмаз, и только избранные просят поделиться его сиянием. И для них – в глубине моря сияет алмаз. И я знаю об этом, но кому расскажешь? Некому. И всё же – он сияет.

Мой друг знает о тебе. Он взялся пройти сквозь лагерь врага и отнести тебе моё письмо. Он просто хотел сбежать благородно. Я не отдал ему письма: пусть это будет он, а не я. У меня нет оправданий.

Вчера поймали ещё одного лазутчика. Он кричал, что он не лазутчик, а бедный Шимон из лавки в Старом Городе. Его повесили. Всё просто. Враг твой всегда многолик и вездесущ, и всегда говорит без акцента.

Солдаты сейчас чувствуют свою значимость, их головы высоко подняты, а в глазах – презрение. Но завтра они будут умирать, и они будут чувствовать своё ничтожество, закрывать головы руками, а в глазах у них будет – страх. А потом придёт мой черёд. Моё лицо будет изуродовано сталью; как хорошо, что я не ушёл с тобой: я увижу всё, всё это и, наконец-то, – себя. Я не видел себя всю жизнь, и значит, это была не моя жизнь. Может быть, твоя. Когда-то – моего отца, но сначала – моей матери. У меня не было жизни. Моя жизнь была жизнью тех, кто видит меня и говорит со мной. В самом конце – твоей жизнью. Но ты ушла – и моя жизнь отлетела, я остался один, и моего во мне не было ничего. И я понял, что виноват я сам. Что нужно было бежать. От их вопросов, от их сочувствия, от их похвал и ругани, от тебя, от всего этого лукавства, которое почему-то называют "своей жизнью". Куда бежать? Этот вопрос не стоит, ибо бегут не "куда", а "откуда", и эту истину я понял только сейчас. Куда бы я ни пришёл тогда, я пришёл бы к себе, я мог стать тем, чем никогда не был, чем мне не давали быть, и если бы оказалось, что это не я, я бы спокойно умер, ибо меня – нет, и умирать, стало быть, некому. Никто бы не умер, понимаешь? Никто. Просто в мире стало бы меньше одним поводом. Поводом занять своё время и продлить свою никчемность. Если бы исчезли все никчемности, на земле остались бы одни люди, ибо не было бы поводов. И капитан привёл бы свою команду, и их озарило бы сияние. Как мало было нужно ему для этого – всего-то, чтобы не было меня. Как мало. Как это мало – когда тебя нет, и когда ты есть – как это много! Капитаны, вы, кто ещё не обрёл сияния алмаза, – найдите меня и судите, я готов идти на ваш суд, более того, я хочу, чтобы вы меня судили. Я – ваша смерть и ваше бессмертие. И я хочу, чтобы ваша смерть и ваше бессмертие от меня не зависели. Так не будьте слюнтяями, не говорите между собой: он может быть чем-то, посмотрим, – ибо, пока вы будете смотреть, я убью вас одного за другим, как того, первого. Я – тень вашего алмаза на дне моря, я – его проклятие и ваша смерть. Вот как всё просто получается. Но – вы не знаете обо мне – и что мне делать? Я знаю, что. Будет штурм, и солдаты будут падать, заслоняя головы руками, а я – я буду стоять, стоять на своём, стоять прямо, и моё лицо будет изуродовано сталью, а потом, когда моё лицо будет изуродовано сталью, когда с моего лица снимут маску, они уже не пожалеют меня. Вот как всё будет просто. Я надеюсь.

Площадь. Бедный бородатый карлик-горбун. Он не нравится женщинам, и поэтому строит им рожи и делает смелые откровенные жесты и коленца. При всех. И женщины смеются над ним и показывают на него пальцем. Если бы он не был горбатым и маленьким, его бы называли дурачком и шарахались от него, а так... И что удивительно, этот изгой имел в своей жизни больше женщин, чем самый отъявленный ходок города. Всё просто: женщины его не боятся, и они знают, что он не будет цепляться за них, не посмеет, потому что он – раб и пёс, и у него не может быть чувств, как у человека. Он – раб природы, а они, женщины – сама природа, и они распоряжаются им как хотят. И поэтому ночами, втайне, они приходят к нему и обнимают его горб, они заставляют его резвиться и требуют всё, что им захочется, и он ухмыляется довольно или недовольно и делает всё, что ему скажут. Он знает всё и поэтому презирает мужчин города; если бы он был мужчиной, всё было бы по-другому, у всех, но... он всего лишь ошибка природы, мужчины не пустят его к себе, а он не скажет им того, что он знает и чего не должно быть. Мужчины...когда он слышит это слово, его рот кривится и гнилые зубы выстраиваются в фалангу, но он косит глаза и опускает голову; тогда все думают, что он страдает. Наивные, если бы они знали то, что знает он, они бы знали, что он не страдает никогда, ибо уже постиг всё в человеке и знает, что это всё имеет цену меньшую, чем его горб, горб, дающий власть знать то, чего не знает даже дьявол, потому что дьявол хочет добиться, торжествуя, а не унижаясь. Женщины приходят, и он делает всё. А днём он строит им рожи и делает неприличные жесты, и неизвестно, что было вначале: пришла к нему женщина и обняла его и унизила, или ему взбрело в голову от уродства своего выкинуть непристойность. Бедный горбун, бедные женщины. И этот город хочет выжить, и солдаты на стенах охраняют этого горбуна и этих распутниц. Этот город хочет выжить. Или это непременное условие выживания? – если выжить, то выжить всем. Зачем – всем? Почему? Я знаю ответ. Ответ этот: чтобы ничто не пропало. Чтобы не пропала священная книга в Храме, должен не пропасть этот горбун. Ибо пока есть он, горбун, эта книга в Храме будет священной. Если бы в мире не было уродов, священные книги были бы не нужны. Солдаты будут стоять насмерть: священная книга спасёт урода. Вот только – что мне от этого? Ко мне не приходят женщины во тьме, и я не урод. Так что мне делать? Что? Я снова – лишний. И здесь, снова, я лишний. Боже, Боже! Я не спрашиваю, зачем Ты сделал меня, я спрашиваю: из чего Ты сделал меня? – только ответ на этот вопрос может меня спасти. Но и этого ответа нет. Материал, из которого я сделан – секрет. Что за ценность во мне, если никому не дано знать, из чего я сделан? Или ответа нет, потому что сами слова его источают вонь? Скажите, пожалуйста! Он мною брезгует! А я назло Ему напишу своё имя на стене Храма. И я знаю, что будет потом. Потом все увидят это, и самые смелые (самые глупые) напишут свои имена там же, сначала один напишет рядом, но потом кто-то другой – выше. Выше! И то, что на стенах Храма, однажды (довольно скоро) будет интереснее того, что в стенах его. И это будет закат Храма. Потому что вслед за именами недостойных в Храме появятся статуи, статуи достойных. Всё. Единственный человек, чьей статуи и чьего имени не будет в Храме – это бедный бородатый карлик-горбун. Он останется на обочине, его все забудут – и это его шанс. Если бы меня забыли где-нибудь когда-нибудь... Мечты. Я – повод, а повод не забудет никто и никогда. Бедные. Им нужен повод, чтобы жить. Что ж, я здесь.

Ветер благоприятствует им; сегодня надо ждать атаки. Я шил паруса и распорол себе руку; флот наш не выйдет. Наш адмирал хочет натянуть цепь и перегородить дорогу их кораблям. Он глупый; их корабли ничто не остановит, я их видел. Как хорошо, что тебя нет, потому что ты глупа, как все женщины. Ты бы с тоской в глазах спросила меня (или с обречённостью в сердце): кто же спасёт город? И я бы ответил тебе (я мудрый): город могла бы спасти горстка предателей; они бы открыли ворота, а потом, занесённые ветром на гору, торговали бы с высоты своей индульгенциями; многие бы спаслись, большинство. Я бы ответил тебе, и ты бы отвернулась от меня. Потому что в твоём вопросе был поиск мужчины, а в моём ответе – знание жизни. Мужчины не знают жизни, они её делают, а знающие жизнь – не мужчины. А женщины всегда ищут мужчин. Всегда, о чём бы женщины ни говорили и чего бы они ни хотели, они всегда говорят о мужчинах и всегда хотят мужчин. Женщины ищут мужчин. Многие женщины это не поймут в простоте своей, и это хорошо, они почти счастливы. Те, что понимают это – они спокойные и бедные. Но большинство, те, кто начнёт это обсуждать и искать в этом смысл – и главное, находить его, – это они думают о горбуне (и некоторые из них приходят к нему), это им нужна изюминка в хлебе ли, в наряде ли, в слове ли, в мысли ли, и за изюминку они принимают всё, что им положат туда – даже яд. В городе, здесь, женщины ищут мужчин, потому что их нет, если бы мужчины были, их не искали бы, и горбун уже давно был бы мёртв. Я рад, что они пришли под наши стены, я рад осаде. Может быть, наши женщины получат настоящих мужчин; ничего, что те говорят на другом языке. Но это будет, если те, под стенами, поймут, что здесь только женщины. Пока же у нас есть время, чтобы найти себя, чтобы спасать не себя, а город. Город спасти можно, себя – никогда. Город парит над нами, и либо мы поднимемся в него, либо...наше место займут другие. Сами мы не поднимемся, я это знаю. Но наш шанс – наш государь. У нас есть государь. Он дарит нам милости, и поэтому мы здесь. Он – государь нашего города. И если окажется, что мы настолько благородны, чтобы быть благодарными, мы, возможно, спасёмся. Город нужен только государю, ибо только здесь он – государь. И единственный вопрос, который решает судьбу города – нужен ли нам государь. Если мы готовы забыть его, то город никогда уже не будет парить над нами, мы спустимся в него, и милости нам будут кидать сверху в нашу яму, а ещё на нас будут оттуда справлять нужду. Это будет, но этого можно избежать, если окажется, что мы любим государя. Мы его не любим, но если он сумеет внушить нам искру, мы в этот короткий миг света увидим белое и тёмное. Белое в себе и тёмное в судьбе. И тогда судьба города будет в наших руках. Я сейчас криво усмехаюсь: блажен, кто верит. Я не блаженный. Но однажды государь подарил мне улыбку; мне улыбнулся город. Этот, тот город я хочу спасти. Не беда, что ко мне всё чаще приходят мытари – это не мой город, а мой город – тот, где они приходили раз в год и где мне улыбнулся государь, этот-то город мне нужен. Я буду стоять за него, и если я выстою, значит, этот город жив. Тот город жив, жива улыбка государя и мытари не злобствуют. Но для этого нужно выстоять. Выстоять не за то, что есть сейчас, а за то, что было, и за то, что будет. А то, что есть сейчас – ложь. Любой пусть заглянет в себя сейчас, в себя прошлого и в себя будущего. Только прошлое и будущее, соприкасаясь, дают силу; благодаря этой силе мы можем жить в настоящем, и более – нипочему.

Этой ночью в город пришёл святой. Он прошёл через их лагерь, как нож проходит сквозь масло. Они даже отошли от ворот на пятьсот шагов, чтобы он смог войти. Государь говорил с ним; а потом святой пришёл в Храм. Люди думали, что он пришёл нас спасти; они собрались у Храма. Когда он вышел, народ уже ждал. Он посмотрел на нас и сел на ступеньке Храма. Расселись и мы, каждый сел там, где стоял; мы поняли, что ночь будет долгой. Я был посреди других, ближе одних и дальше других. Мы долго ждали, кто осмелится спросить первым. Но он в конце концов нашёлся. Разговор пошёл. Такой жажды я ещё не видел. Как все стремились к Богу! Как все готовы были войти в Его Царство первыми! Через два часа я ушёл. Я ни о чём не спросил, но я узнал одну истину, и когда я узнал её, понял, я ушёл, потому что дальше мне было неинтересно. А когда я пришёл домой, я лёг и подумал: как это легко: Бог, за Которого воюют люди, весьма далёк от того Бога, с Которым разговаривают святые, и наоборот, и этим двум Богам в высшей степени наплевать Друг на Друга. Как это легко. А у Храма продолжалась пустая беседа. Люди спрашивали о своём Боге, а святой отшельник отвечал им о Боге своём. И мне было всё равно, чей Бог перетянет, потому что завтра, или послезавтра, наш Бог закончится вместе с нами под осадными орудиями и острой сталью, и вряд ли мы Его спасём, и вряд ли Он спасёт нас. Вряд ли. Но...как хочется спасти! как хочется! Пусть это не Бог святых, пусть Он вор и мошенник, убийца и насильник, девственник и трусишка, пусть Он великий обманщик, и с Ним так страшно и так легко играть в эту игру: кто кого слаще и искуснее обманет, – Он ценит тонкую ложь и добротный обман, и умеет щедро наградить за это; пусть всё так, но, Боже мой, как сладко погружаться в Него! как сладко Его поносить! как сладко жить с Ним, поистине всепрощающим. Никакой другой Бог не будет к нам столь милостив, и я готов умереть за Него, и за Него я взойду на стену и под градом стрел буду лить огонь на их тараны. За Него я умру, потому что надеюсь, что Он даст мне жизнь вечную в Себе. Я, человек. Я Его люблю, потому что Он не принуждает меня к Себе и даёт мне свободу продать Его, променять или даже предать. Он милостив и неревнив. Он плох одним только: когда ты Его бросаешь, Он остаётся в памяти твоей, твоей души и твоей плоти вечным маяком и вечной манящей гаванью, и ты всегда можешь к Нему вернуться. Этим Он плох – тем, что к Нему всегда можно вернуться, тем, что Он вечен. Впрочем, как и любой другой Бог. Этим плохи все Боги – тем, что Они долговечнее тебя, и следовательно, выбирать приходится тебе, а не Им. У них есть роскошь не выбирать, а ты – выбирать должен. Это – неравенство, и этим Они заставляют тебя сомневаться в Их благости. Поэтому не уходи от своего Бога, не принимай на душу груз сомнений; помни: тот счастлив со своим Богом, кто не стремится к Другому. Умри за Него, и Он даст тебе вечную жизнь в Себе. Их тараны готовы, их сабли заточены, а мой Бог обещает мне вечную жизнь. Так кто же кого? Святой ушёл. Кто же кого?

Вино веселит душу, потому что лишает ума. Где бы найти то, что веселило ум, лишая души? Я пил это однажды; я помню. Я был тогда всемогущ. Но мне дали чашу, а не рецепт. Если бы у меня был рецепт, я бы спас город. Когда я вспоминаю наши с тобой дни, я вижу, что был не собой, что не был собой. И это было легко. И прекрасно. Всегда легко не быть собой. А быть собой всегда тяжело, потому что никто с тобой не пойдёт, а если пойдёт, то не с тобой. Бедный мой город, он обречён. Терраса, на которой ты отдалась мне и стала женщиной, не так уж и красива. Я это увидел вчера днём. Днём нет запаха трав и всё видно. Может быть, поэтому я и вспоминаю сейчас наши с тобой дни без восторга, потому что вижу всё это по-другому сейчас, ту же террасу. Если бы ты была рядом, я бы видел всё по-прежнему; я бы не осмелился при тебе увидеть всё иначе, потому что боялся бы обидеть тебя. Нет, я бы не сказал тебе ничего, потому что просто не видел бы всего этого, я бы переживал тебя и твоё счастье, и терраса была бы прекрасна просто потому, что я боялся бы это твоё счастье спугнуть, даже мыслью. Даже в мыслях я не мог бы тебя обидеть. Поэтому всё было бы сейчас по-другому. Что – всё? Хотя бы то, что я не был бы сейчас таким умным. Я бы не смог по одному виду карлика-горбуна сказать всё о нём. Теперь же я могу посмотреть на человека иначе. Как это, иначе? – спросишь ты. Я не могу ответить, вернее, я не могу сформулировать. Раньше я смотрел на человека и видел человека. Теперь я смотрю на него и вижу его жизнь, со всеми её (его) тайнами. Некоторые из этих тайн ещё не случились, он сам о них не знает, но я вижу их. Я не ясновидящий, нет, просто человек – это не только то, что он сделал, но и то, что он сделает, если представится случай. И это – даже не его тайна, а тайна и для него самого. Поэтому я сейчас смотрю на людей по-другому, как на оболочки, на статуи, ибо мне не нужны их тайны; но если человек чем-то выделяется, например, выражением лица или фальшивым жестом, я открываю свои глаза и вижу его жизнь со всеми её тайнами. Как жаль, что ты не со мной, что я не могу быть счастлив твоим счастьем. Что вижу изъяны террасы, что красота не доступна моим глазам. Да, красота в очень большой степени (может быть, в большей) – это умение не видеть изъяны. Не видеть изъяны – это не то же, что не видеть мелочи, хотя и это делает красивым многое. Не видеть изъяны – значит: принимать их. Хотя – это тавтология. Ведь, вообще, не видеть – значит принимать. Не видеть ложь, например, – значит принимать ложь. И траву, по которой мы ходим, мы не видим, и тем не менее идём по ней. Может быть, мы хотим принимать? Но не потому ли мы хотим принимать, что хотим попользоваться этим? Не потому ли, что мы всеядны? Даже не столько всеядны, сколько жадны? Что хотим не упустить ничего, даже паршивого камешка в руках другого? Ложь? – пожалуйста, просим вас, может быть, она нам понадобится, может быть, этой ложью удастся попользоваться. Мне иногда даже кажется, что мы стареем, лишь бы не упустить смерть. Это глупость, конечно, но теперь ты можешь судить, как я восхищён человеком. Без всякой иронии и второго смысла. Человеку нужно всё. Может быть, это принцип, закон, согласно которому человек становится Богом, но он не может оценить своих сил и очень уж разбрасывается. Разбрасывается до того, что теряется во всём. Я вижу город. Это город растерянных Богов, в обоих смыслах. Даже в трёх, потому что и Боги глядят на этот город в растерянности. Вот. Вот. Кажется, я нашёл. Боги хотят знать, что это за город, и потому... Потому у стен его – враг. И если это так, если враг наш – это Их игра, тогда ещё не всё потеряно. Тогда Они определятся, кто мы, и исходя из этого – что с нами делать. Итак, если Боги есть, то есть надежда, если же Их нет... Хм, но это ведь всё равно, есть Они или нет. Ведь Они будут решать, когда увидят каждого из нас в деле. И если мы покажем себя молодцами, то мы спасены. Но если мы покажем себя молодцами, то мы спасёмся и без Них. Теперь я понимаю, почему Они неуловимы, почему мы не знаем, есть Они или нет. Потому что Они любят молодцов, а молодцы и сами не пропадут. А может, Они любят молодцов, потому что с молодцами меньше мороки? Может быть. Может быть всё. А значит, что не может быть и ничего. Даже Их. Я слышал об одной вере (мне говорил о ней странник, вернувшийся с самого далёкого востока). Так вот, эта вера говорит: важен не Бог, а как ты дышишь. И если ты дышишь праведно, то Бог не нужен. Им Бога заменяет дыхание. Я сейчас думаю: если это так, то нам эта вера не подходит, ибо мы дышим городом, городом, в котором живёт кривозубый карлик-горбун и женщины, которых он покрывает. И ещё...в этом городе живу я. И я знаю себя, и не знаю, как можно дышать мною праведно. Лично мне это не удаётся. Я не могу дышать собой, я сразу задыхаюсь. Когда я дышал тобою, всё было проще. На беду ты ушла, на беду отдала мне город. И вот она пришла, беда. Неужели теперь всё зависит от меня? Мысль эта уложила меня на пол лицом вниз, мои руки раскинуты, а ногам неудобно; я обнимаю землю, я теперь хорошо понимаю тех, кто считал землю Матерью: ведь когда ты упал, она – единственная твоя вера и опора, единственное пристанище. Даже если ты дышишь праведно. Если – ты – упал. Упал ли я? – не знаю. Наверное, да, потому что кривляния горбуна не вызывают во мне никаких чувств; мне не хочется заступиться за тех, кому он, оттягивая большим пальцем штанину и выгибаясь в сторону горба, намекает на своё естество, а потом тычет в них пальцем, ухмыляясь. Мне всегда казалось, что я равнодушен к этому, потому что это не задевает их самих. Но теперь я думаю, что я равнодушен, потому что знаю вещи похлеще этого. Что же я знаю и пока не вижу этого? что мне предстоит увидеть, чтобы вспомнить? Или я вспомню сам, во сне? Так бывало, я многие вещи вспоминал во сне. Что же это? Может быть, я знаю что-то такое, что я давно уже мёртв от этого знания, и потому-то горбун и кажется мне мелочью (впрочем, по сравнению со смертью всё незначительно, не с собственной смертью, а со смертью как с Богом)? Ладно, посмотрим. А пока... Пока надо быть молодцом, и если это (молодечество) произойдёт, то, может быть, город удастся отстоять; я хочу этого, хочу хотя бы для того, чтобы иметь возможность уйти отсюда, уйти куда-нибудь туда, где можно будет дышать праведно и где не понадобится Бог. Ирония судьбы. Мне нужно отстоять город, чтобы покинуть его. По необходимости сделать то, что герой делает из долга. Отстоять и уйти. Вспомнит ли обо мне город? Вряд ли. Его священные книги останутся на месте, и на своём месте останется горбун, чтобы творить каждый своё. О горбуне потом долго будут вспоминать. Я грустно улыбаюсь: если город будет взят, и горбуна убьёт случайный солдат, это будет жаль. Жаль расставаться с легендой, с тем, что могло стать легендой и не стало только потому, что я оказался слаб. Если я буду сильным, горбун, возможно, однажды превратится в бога города или духа города – им будут пугать детей, и молодые девушки будут вызывать его по ночам во время бдения у свечей с зеркалом, чтобы спросить о будущем суженом. Ох, он им и расскажет! – ему есть что рассказать. А я... Хм, кто я? – никто. А впрочем...я – тот, кто соглашается дышать одним воздухом с горбуном и его жёнами. Но я и тот, кто хочет их спасти, чтобы от них избавиться навсегда. Да, неизвестно, кто я – что-то одно никак не получается. Слушай, – шепчу я себе молча, – а может, всё проще? может, просто нужно убить горбуна, просто убить, но сначала под пыткой выспросить обо всех его жёнах, и чтобы он рассказал это их мужьям или отцам? Может быть, тогда Бог решит, что я молодец, и город будет спасён? Нет, это было бы слишком просто. Исходящий семенем и гордостью горбун не заменит в глазах Бога сто двадцать тысяч отборных солдат, что пришли под наши стены, чтобы убить нас. Они не исходят семенем, а когда ворвутся в город, будут насиловать не втихую, как он, и мужья и отцы будут видеть это. Вот что мне предстоит. Всем нам. И пусть будет горбун, лишь бы не было этого. Каждый шаг должен быть сделан, и нельзя одним лёгким шагом заменить сто двадцать тысяч тяжёлых. Это очевидно. Праведность – не спасение, спасение – труд. Потрудимся, товарищи. И горбуну и его жёнам тоже предстоит потрудиться. Я боюсь. Я боюсь труда. Мне было бы легче и проще спуститься со стены и броситься в их лагерь с мечом в руках и быстро погибнуть. Тогда бы трудиться не пришлось. Проще погибнуть один раз, чем погибать ежедневно и ежечасно месяц, год, думая с тревогой и мукой души, много ли осталось до ста двадцати тысяч. Проще иметь волшебную палочку, чем две руки и похлёбку. И главное, что это было бы напрасно. У тебя всегда есть при себе волшебная палочка – бритва или верёвка, но после этого ты обречён вновь жить, имея две руки и похлёбку. И так до тех пор, пока не сделаешь свои сто двадцать тысяч шагов. Одолеть их за год или терять на них жизни – одну, две, три, десять? Да, кажется, я нашёл ответ. Судьба не слепа, и Бог – милостив. Они дают нам одолеть сейчас сто двадцать тысяч шагов. И тот из нас, кто сфилонит, и сделает один шаг (или два, или две тысячи), всего лишь отложит на будущее оставшиеся сто девятнадцать тысяч девятьсот девяносто девять (или сто девятнадцать тысяч девятьсот девяносто восемь, или сто восемнадцать тысяч). Мой друг, который хотел сбежать с моим письмом...я спас его. Вернее, попытался спасти. Может быть, он ещё сбежит. Я боюсь. Я боюсь труда и ещё – своих мыслей, потому что путь мысли – самый скользкий путь, и самый неизведанный. Каждый проходит его в первый раз и каждый – как первый. Идти вдвоём нельзя, потому что тогда придётся пройти два поприща, а обычному человеку по силам лишь одно. И кроме того, Бог не допустит страховки, ибо страховка убивает смелость, а Ему нужны молодцы. Что ж, я открыл секрет города и всех городов. Судьба и Бог собирают в одном месте всех, кто должен сделать свои сто двадцать тысяч шагов. Если бы мне предстояло сделать пятьсот тысяч шагов, я бы жил в другом городе, а если – всего три шага, то я, возможно, вообще не жил бы, а был бы принят ещё в детстве в стаде ослов или газелей и занимался бы скотоложством. Судьба и Бог отмеряют нам путь и дают соответствующих спутников. Судьба и Бог дают нам врагов и родственников, они – наш путь. Иногда высшая форма любви заключается в том, чтобы забыть человека, или лишиться его, или убить его. Враг придёт к тебе лишь тогда, когда будет чувствовать себя сильнее тебя. В противном случае он будет от тебя бегать или изворачиваться и притворяться другом. Поэтому ты не знаешь, кто твой друг. И следовательно, друзей быть не может. Одолеть врага – твой долг перед Теми, Кто отмерил тебе твои сто двадцать тысяч шагов. Если ты свой долг не исполнишь, то и Они тебе ничего не должны. Меня бы это устроило. Но я опоздал. Кольцо вокруг города сомкнуто, и мои сто двадцать тысяч шагов окружают меня и не дают уснуть, отвлекая горбуном, страхом, волшебными средствами и... И – я подумал: хорошо, что ты ушла из города, ведь тогда эти сто двадцать тысяч шагов были бы совсем на другом пути; может быть, ты оказалась бы страховкой, а может быть, я, спасая тебя одним шагом, отложил бы остальные на потом. И всё-таки жаль, что ты ушла: если бы ты осталась, мне бы и в голову не пришли мысли о каких-то шагах, друзьях, врагах, я бы просто жил, как все, то есть, не было бы никаких ста двадцати тысяч шагов, а были бы дни и ночи с тобой, а шаги, даже пройденные, проходили бы мимо сознания, исследуя лишь дух. Вот как всё сложно. Хм. Милая, ты ничего об этом не знаешь. А это значит, что мы с тобой больше не встретимся. Хотя...может быть, эти сто двадцать тысяч шагов – дорога до тебя. Я не ясновидящий. Хотя и вижу человека ясно. Но видеть человека – не значит видеть себя. Вернее, не так. Видеть человека...ты можешь видеть лишь то в человеке, чего лишён сам, видеть по принципу несовпадения. Я вижу многое. Изгой я или наоборот, избранный? Не знаю. Я знаю людей и лучше себя, но они – обычные люди. Так что, пожалуй, изгой. Может быть, поэтому горбун мне и не внушает отвращения, что я чувствую в нём брата: он тоже – изгой.

...Был парламентёр...

Он сказал, что если мы не хотим пощады, то пощады не будет. А если хотим? – спросил наш государь. Тогда откройте ворота. Но если вы хотите нас пощадить, то пощадите так, уйдите. Ты не понял, – сказал парламентёр, – твой город должен быть главным бриллиантом в короне, которую обещал подарить наш принц своей невесте. Хм, вот что; вот как всё просто. Быть бриллиантом в ряду других. В оправе, в клещах. Огранённым и блестящим. Тогда пощады точно не будет. Парламентёра скинули со стены. Для ясности того, что будет. Предатели наметились было, но после этого они поняли, что и это не спасёт. Сегодня раздавали оружие. Мне достался двуручный меч. Я спорил было, показывая свою распоротую руку, и десятник задумался и пробормотал: не боец, убить его сейчас, что ли?.. Я взял меч. Я пришёл домой и поставил его в угол, а потом укутал покрывалом. Странно, в том же самом углу сидела и ты, и ты была укрыта тем же покрывалом (я еле успел накинуть его на тебя), когда ко мне зашёл в гости твой отец и мы с ним пили чай. А штурма сегодня не было. И те, кто вчера говорил: где Бог? – сегодня робко говорили: может, Он есть? А те, кто вчера призывал Его, сейчас молча опускают глаза; они видят себя малодушными. Поэтому – никогда не отказывайся от Бога в такой спешке, и не призывай Его. Вино должно быть выдержанным. И если вино скисло, значит, Его нет. Только выдержка может дать забвение и ясность – то, что требуют от Него, но не получают, потому что спешат. Поэтому так много вокруг Него легенд и недоразумений – Его пьют в спешке, не успев приготовить Его в себе. Так, одна из легенд гласит, что праведник имеет от Него долю. Для кого эта глупая легенда? Праведник удовольствуется собственной долей, вплоть до Особого Распоряжения. Но не в этом дело. А дело в том, что человек спешит: если он в чём-то считает себя правым, то он сразу же считает себя праведником. Импульс – не закон, а закон – не импульс. Но люди живут собой, и считают законом себя. Это можно понять: если не считать себя законом, то значит, ничего нельзя сделать, даже моргнуть, без приказа того, кто призван закон охранять (без государя ли, без жреца Храма, без старейшины рода). И людям поэтому дана свобода во всём, кроме закона. Но эта свобода и заставляет людей считать законом себя. Я – закон для себя, но не для тебя, – повторяет завет жреца человек и надувается от своей праведности, надувается, ибо понимает, что говорит, и то, что это есть правда. Человек, понявший правду, и человек, осознавший, что он понимает правду, – это разные люди. Первый ничтожен, второй – велик. А величие требует поклонения. А поклонение рождает закон. Мой закон для тебя. И там, где ничтожный праведник даёт тебе свободу (или себе клетку), там великий праведник даёт тебе закон (или себе свободу). Так свобода завоёвывает сердца и души. Так сердца и души освобождаются от закона. Так постепенно вече превращается в базар, а базар начинает принимать силу вече. Так страна мастеров превращается в страну знатоков мастерства. Эта страна погибла бы сразу – и чёрт с ней, но... По какому-то, непонятному и странному закону, закону, текущему против мощного течения реки, в этой стране остаётся кучка уродов – ничтожных праведников, – не исчезая со временем и постоянно поддерживая свою долю, подобно тому, как в самом пышущем здоровьем обществе постоянно есть кучка безумцев (или сумасшедших), с удивительной силой воспроизводя свою долю, так, что когда кто-то из них умирает, тут же или немного раньше, как будто предчувствуя это, появляется ещё один. Ничтожный праведник понимает правду и правду мастерства. Одна из правд ничтожного праведника гласит: труд, часть от которого – твоя. И он берёт свою часть от трудов своих, предоставляя остальное на усмотрение старших, потому что знает, что старший поставлен над ним законом. Но старшие – это уже не те жрецы, старейшины и государи, что были когда-то, когда был закон. Да, это жрецы, это старейшины, это государи, но уже те, кто брал своё начало в стране победившего великого праведника, и сами они – великие праведники. И это тоже – своего рода закон, просто логика: чем меньше делающих, тем больше делящих. Но к этому приходит страна не сразу. А сначала – сначала страна мастеров проходит через время расцвета – мне говорили об этом старики – у еллинов, у латин (это народы далёкие) это время называлось демократией. Это время великих споров о великом. И кто будет говорить о сапожнике, когда можно говорить о народе или о Боге, или кто будет говорить о насущном, когда можно говорить о прекрасном. Люди знают ("знают"), что без низкого нет высокого, и они гордятся этой истиной, но только я знаю, что это всего-навсего и в том числе означает, что без сапожника нет Бога, а без насущного нет прекрасного. Так устроена жизнь, таков Изначальный закон. Без низкого нет высокого. А знатоки высокого, рождённые временем великих праведников, знают лишь, что "Бог прекрасен", а "прекрасное божественно". И только одно может изменить положение вещей в этой стране. Только одно. Это те сто двадцать тысяч шагов, что должен одолеть каждый и все. Мой город. Боль моя. Он знает, что Бог прекрасен, а прекрасное божественно. Но если он проделает свои сто двадцать тысяч шагов, он узнает и другое – то, что сапожник рождает Бога, а насущное рождает прекрасное. Но я увлёкся. Я забыл совсем, что хотел сказать, город взял своё во мне, а я не хотел отдавать, и появились эти слова. Сказать же я хотел лишь то, что все мы – великие праведники, и потому каждый из нас прав. Мы – племя остервенелых самцов-мужеложцев, каждый из которых хочет внедрить себя в другого, и другого в себя принять не хочет. Мы выродились. И пришёл враг. Если мы выродились окончательно, мы погибнем, если мы не погибнем, мы возродимся. Однажды у нас появился человек, который сказал: я пришёл дать вам волю. Мы почитали его и помнили, сквозь века. Он научил великих праведников, что их праведность стоит денег. На этом закончилась страна мастеров. И может быть, теперь появится человек, который скажет: закон – Отец; я пришёл дать вам закон, чтобы вы не были сиротами. И мы увидим Бога. Я не удивлюсь, если человек этот будет сапожником, я увижу в этом лишь иронию Господа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю