Текст книги "Родословная большевизма"
Автор книги: Владимир Варшавский
Жанры:
Политика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Что такое «диктатура пролетариата», Ленин объясняет и в речи, произнесенной им 19-го мая 1919 года на «Первом всероссийском съезде по внешкольному образованию»:
«Диктатура – слово жёсткое, тяжёлое, кровавое, мучительное, и этаких слов на ветер не бросают. Если с этими лозунгами выступили социалисты, то это потому, что они знают, что иначе, как в отчаянной беспощадной борьбе, класс эксплуататоров не сдается»:
Затвердив идеи Энгельса об «авторитарности» революции, и что придётся «разыграть 1793 год», и идеи Маркса о диктатуре пролетариата, и что единственный путь сократить родовые муки нового общества – революционный террор, Ленин, захватив власть, сейчас же и начал принимать «военные» меры подавления сопротивления и проповедовать беспощадный террор. 7–10 января 1918 года Ленин пишет воистину кровожадную статью «Как организовать соревнование». «Только добровольное и добросовестное, с революционным энтузиазмом производимое сотрудничество массы рабочих и крестьян в учете и контроле за богатыми, за жуликами, за тунеядцами, за хулиганами может победить эти пережитки проклятого капиталистического общества, эти отбросы человечества, эти безнадежно гнилые и омертвевшие члены, эту заразу, чуму, язву, оставленную социализму по наследству от капитализма… Никакой пощады этим врагам народа, врагам социализма, врагам трудящихся. Война не на жизнь, а на смерть богатым и их прихлебателям, буржуазным интеллигентам, война жуликам, тунеядцам и хулиганам».
Ленин говорит затем, что нужно стремиться к достижению «общей единой цели: очистки земли российской от всяких вредных насекомых, от блох – жуликов, от клопов – богатых и прочее и прочее».
Среди разных способов достигнуть этой цели, Ленин предлагает и такой: расстреливать на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве. Начиная террор, Ленин не сомневался, что Маркс и Энгельс так же бы одобрили его modus operandi, как они одобряли народовольцев-бомбометателей. Они не стали бы ныть, как «мерзавцы из лакеев буржуазии, саботажники, называющие себя интеллигентами», или как «дурачки», вроде меньшевика Мартова.
А «дурачок» Мартов всё не унимался. Издал в Москве в 1918 году брошюру «Долой смертную казнь». Протестуя против расстрела капитана Щастного, он так пишет о большевиках: «Как только стали они у власти, с первого же дня, объявив об отмене смертной казни, они начали убивать. Убивать пленников, захваченных после боя в гражданской борьбе, – как это делают все дикари. Так было в Москве в октябрьские дни, когда большевик Смидович подписал обещание даровать жизнь сдающимся юнкерам, а потом допустил, что сдавшиеся были перебиты по одиночке… Так было в Киеве, в Ростове, во многих других городах при взятии их большевистскими войсками. Так было в Севастополе, Симферополе, Ялте, Евпатории, Феодосии, где шайки негодяев истребляли по спискам мнимых контрреволюционеров без всякого следствия и суда, убивая и женщин и малолетних. Вслед за этими самосудами и расправами, организованными по подстрекательству или попустительству большевиков, начались убийства по прямому приказу органов большевистской власти. Смертная казнь объявлялась отмененной, но в каждом городе, в каждом уезде разные «чрезвычайные комиссии» и «военно-революционные комитеты» приказывали расстреливать сотни и сотни людей».
И Мартов предрекает: «Зверь лизнул горячей человеческой крови. Машина человекоубийства пущена в ход… Первый пример подан, и теперь Верховный Революционный Трибунал будет отправлять на тот свет всех, кого большевистская партия пожелает лишить жизни – будет превращать столько людей в трупы, сколько могут успеть умеренные аккуратные чиновники в течение своего восьмичасового рабочего дня».
К несчастью, все это сбылось, заплечных дел чиновники работают не покладая рук уже 60 лет.
Скажут: вот смотрите, Мартов ведь тоже был марксистом, а как осудил террор!
Не знаю, сделал ли он это как «ортодоксальный» марксист или просто потому, что был человек благородный, светлый и наивной души. Нескончаемый спор, кто правильнее прочел Маркса и Энгельса – меньшевики или большевики! В многопудьи писаний, полных противоречий, каждый может найти, что ему по сердцу. Зачарованные верой в научность марксизма, меньшевики не замечали или не хотели замечать его якобинскую природу. Во всяком случае, сами Маркс и Энгельс «меньшевиками» не были. Поэтому-то они так ненавидели и презирали Лассаля, который отрицал путь революционной диктатуры и «дикой санкюлотской ярости». Маркс и Энгельс его иначе между собой не называли, как «еврейчик», «итциг», (по-немецки грубое название еврея), «жидочек», «еврейский ниггер» (по-английски – презрительное название негра).
Усердный ученик Маркса и Энгельса, Ленин, так же, как они, видел в диктатуре якобинцев образец диктатуры тогдашнего передового класса, тогдашнего пролетариата.
В 1906 году, в «Докладе об объединительном съезде РСДРП», он говорит: «Конвент был именно диктатурой низов, т. е. самых низших слоев городской и сельской бедноты… т. е. именно то, что мы называем пролетариат и крестьянство».
В 1908 году великий Ильич с восхищением пишет о «настоящем, всенародном, действительно обновляющем страну терроре, которым прославила себя Великая французская революция». И так же, как Маркс и Энгельс, он скорбит о мягкотелости Парижской коммуны 1871 года: «Излишнее великодушие пролетариата: надо было истреблять своих врагов, а он старался морально повлиять на них, он пренебрёг значением чисто военных действий в гражданской войне».
Захватив власть, Ленин ошибку парижских коммунаров не повторил, а последовал примеру якобинцев: «для обновления страны» он не медля учредил Чрезвычайку и Революционные трибуналы, начал массовый террор.
Только раз он попрекнул якобинцев в 1921 г. в статье «О продовольственном налоге», попрекнул за стремление победить спекулянта казнями лишь отдельных, немногих, «избранных» и громами деклараций.
Особенно часто Ленин вспоминал якобинцев в 1917 г. Вот выдержка из речи, произнесенной им 4/17 июня: «Историки пролетариата видят в якобинстве один из высших подъёмов угнетённого класса в борьбе за освобождение. Якобинцы дали Франции лучшие образцы демократической революции… сознательные рабочие и трудящиеся верят в переход власти к революционному угнетённому классу, ибо в этом суть якобинства».
Через три дня в «Правде», в статье «О врагах народа»: «Якобинцы объявили врагами народа тех, кто «способствует замыслам объединенных тиранов», направленным против республики. Пример якобинцев поучителен. Он и по сей час не устарел, только применять его надо к революционному классу XX века, к рабочим и полупролетариям. Враги народа для этого класса в XX веке – не монархи, а помещики и капиталисты как класс… Якобинцы 1793 года вошли в историю великим образцом действительно революционной борьбы с классом эксплуататоров со стороны взявшего всю государственную власть в свои руки класса трудящихся и угнетенных».
Ленин умолчал тут, что якобинцы вошли в историю образцом действительно революционной борьбы не только с классом эксплуататоров, но и с классом «отсталых» крестьян, которые во многих местах сопротивлялись требованиям комиссаров Комитета Общественного Спасения и «политическим» армиям городских санкюлотов.
Сен-Жюст подозревает деревню в приверженности к старому режиму и к «фанатизму», т. е. к христианской религии. Он требует беспощадной расправы с врагами республики: «теми, кем невозможно управлять справедливостью, нужно управлять железом».
Площадь, сначала Гревская, потом Бастильская, потом у ворот ниспровергнутого трона. Посреди площади на высоком помосте страшный, нечеловеческий предмет – гильотина. Кажется, она возносится выше собора Нотр-Дам. Вокруг кипит толпа. Под грохот барабанов на плаху в непрерывном шествии всходят, осыпаемые ругательствами, «враги народа»: «бывший король Луи Капет», «бывшая мадам Дю Барри», королева, «бывшие» маркизы, неприсягнувшие, а потом и присягнувшие священники, скупщики, жирондисты, эбертисты, «изменник» Дантон. Со зловещим свистом стремительно падает косой нож: «национальной бритвы», под аплодисменты всегда многочисленных зевак головы скатываются в корзинку. Знаменитые кумушки-«вязалыцицы» весело переговариваются. Для «Папаши Дюшена» – настоящий праздник.
Ужасное видение это заслонило в памяти потомков другие кровавые деяния якобинцев: массовые убийства в Бордо, в Тулоне, в Лионе, в Ниевре, в Провансе. По спискам, составленным по непроверенным доносам, военные «пятерки» и чрезвычайные комиссии гильотинируют, расстреливают, топят. Лионская ЧК вынесла за полгода две тысячи смертных приговоров, больше, чем за тот же срок Революционный Трибунал в Париже. Особой жестокостью, смутившей даже Робеспьера, прославились тёзка Сталина Монтаньяр и отъявленный негодяй Жозеф Фуше, впоследствии министр полиции при Директории, при Консульстве, при Империи, при Реставрации. Ему дали даже титул: герцог Отранский. Многие французские города были полны тогда беспризорными детьми. Большинство их погибло.
Но главный пример революционной борьбы, которому Ленин прилежно следовал, – это беспощадное подавление крестьянского восстания в Вандее. 1 августа 1793 года Конвент решает обречь мятежную Вандею на полное опустошение: вырубить леса, разрушить «вертепы разбойников», скосить хлеба, депортировать женщин, детей и стариков внутрь страны. В Ренн, Туре, Анже суд над повстанцами сводился только к проверке перед казнью удостоверений личности. В Нанте уполномоченный Конвента Каррье без всякого суда топит в Луаре от 2-х до 3-х тысяч «подозрительных». Еще более великий пример «действительно революционной борьбы» показали «адские колонны» Тюро и того же Каррье: они топят детей, заживо сжигают женщин, пытают крестьян, убивают пленных. Всего погибло 350 тысяч человек.
Если мы будем помнить, как Ленин восхищался «действительно обновляющим страну террором», которым прославила себя Великая французская революция, мы не станем удивляться, что большевистская диктатура оказалась столь похожей на якобинскую. Только большевики намного превзошли в свирепстве своих учителей якобинцев, уничтожили миллионы и миллионы жизней.
Не то что Робеспьер, Сен-Жюст и паралитик Кутон, потопивший в крови Лионское восстание, были добрее Ленина, Троцкого и Сталина, они просто не успевали по-настоящему развернуться. На счастье Франции среди якобинцев Конвента оказались люди более проницательные, чем старые большевики. Почувствовав, когда отменили депутатскую неприкосновенность, что волна кровавых чисток может захлестнуть их самих, они устроили 9-е Термидора. Более 300 тысяч заключенных, «подозрительных», несомненно обречённых на уничтожение, были спасены. Франция избежала дальнейшего углубления проклятого будущего сходства.
Так же, как большевики, Робеспьер и Сен-Жюст до прихода к власти были убежденными противниками смертной казни. Несмотря на всё свое преклонение перед автором «Общественного договора», Сен-Жюст осуждал Жан-Жака Руссо за то, что тот требовал смертной казни для отступников от «общественной религии». «О, великий человек, я не могу тебе простить, что ты оправдал смерть!»
Но, войдя в Комитет Общественного Спасения, Сен-Жюст говорит уже другим языком: «Республика не будет в безопасности до тех пор, пока остаётся в живых хотя бы один ее противник!».
Сыпятся окаянные декреты. Эмигранты и контрреволюционеры, всякий, кого видели с белой кокардой на шляпе, объявляются вне закона. Их лишают права на суд присяжных, их дела разбираются без соблюдения правовых гарантий и процессуальных правил.
Учреждённые в марте 1893 года Чрезвычайные Комиссии выносят тысячи смертных приговоров. В апреле начинает действовать Революционный Трибунал. Робеспьер доказывает: в руках победившей партии суд должен стать орудием борьбы и расправы. Члены Революционного Трибунала – слуги якобинской диктатуры. Их не должны связывать никакие «старомодные» требования законности. Быть во время войны справедливым и соблюдать законы – нелепо. Верховный закон – спасение революции, достигаемое уничтожением ее врагов.
Подсудимый признается виновным не потому, что его уличили в совершении вменяемого ему преступления, а потому, что он принадлежит к определенному классу общества и несомненно, представься только случай, это преступление совершил бы. Поэтому вопрос, было ли преступление действительно им совершено, не имеет значения, и производить расследование и проверять доносы и свидетельские показания нет нужды. Каждое дело должно разбираться не больше трех дней. Якобинцы считали, что это достаточный срок, чтобы «просветить» совесть судей. Приговоры Революционного Трибунала не подлежат обжалованию и приводятся в исполнение в 24 часа.
Одни эти названия – «Чрезвычайные Комиссии», «Революционный Трибунал» – ответ на вопрос, у кого учились, с кого брали пример большевики. Обдумывая план создания чрезвычайного органа, Ленин хотел, чтобы его возглавил «хороший революционный якобинец, русский Фукье-Тенвилль. Необходимые качества оказались у Феликса Дзержинского.[3]3
Михаил Геллер. Концентрационный мир и советская литература. Overseas Publications International Ltd. London, 1974.
[Закрыть] Антуан Фукье-Тенвилль был действительно «хорошим революционным якобинцем», при нем за полтора месяца было гильотинировано большее «врагов народа», чем за весь предыдущий год.
Робеспьер и Сен-Жюст – предшественники и учителя Вышинского, он «углубил» их идею, что революционные трибуналы должны быть орудием расправы с классовыми врагами. Таким орудием расправы с классовыми врагами стала ЧК, которой было предоставлено право совершенно самостоятельно производить обыски, аресты и расстрелы. «ЧК, – учил Лацис, – это не следственная комиссия, не суд и не трибунал. Это боевой орган, действующий по внутреннему фронту. Он не судит врага, а разит. Не милует, а исцеляет всякого… Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал словом и делом против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого образования, воспитания, происхождения или профессии. Эти вопросы должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора». Ленин в 1921 году: «суды у нас классовые против буржуазии».
Разработанный Сен-Жюстом закон 17-го ноября 1793 года объявляет «подозрительными» целые пласты населения. Подлежат немедленному задержанию: все аристократы, родственники и свойственники эмигрантов, все неприсягнувшие священники, всякий, кто словом, делом или по своим личным связям проявил «дружбу» к тирании, федерализму и контрреволюции, всякий, кто не получил от своей секции свидетельство о благонадёжности, всякий, кто не заплатил налоги, всякий, кто не может доказать, что в прошлом всегда вёл себя как истинный патриот, всякий, кто ругал «максимум»,[4]4
Цена, выше которой не разрешалось продавать зерно и муку. Максимум был распространен потом на все продукты.
[Закрыть] всякий… и т. д.
Тюрьмы быстро переполнились. «Подозрительных» стали сажать «до наступления мира» в монастыри и другие брошенные здания. Кормиться они должны были, как могли, на свои собственные средства.
Скученность, грязь, никакого ухода. Вспыхнули эпидемии. Многие умирали. Депутат Арьежа Гастон вносит в Конвенте предложение в случае восстания роялистов сжечь старые и новые тюрьмы вместе со всеми заключенными в них «подозрительными».
Сен-Жюст заявляет 10-го октября 1793 г.: «Теми, кем невозможно управлять справедливостью, нужно управлять железом. Вы должны карать не только предателей, но даже безразличных, вы должны карать всякого, кто пассивен в Республике и ничего для нее не делает».
Робеспьер возмущался, когда «народное правосудие» осмеливались называть подавлением: щадить роялистов и «негодяев» – это значит не жалеть невиновных, не жалеть несчастных, не жалеть человечество. Когда идёт война, единственное средство избавиться от «нечистых» – это всех их уничтожить.
Мысль не новая. Она приходит уже вождям мессианских революционных движений средневековья.
Через якобинцев она передалась коммунистам. По продолжительности, размаху и свирепству большевистский террор несоизмеримо превзошёл якобинский, но его вдохновение и цели те же.
Что же это за цели? Якобинцы хотели не только защитить революцию от врагов, но и уготовить путь для прихода обетованного «философами» царства счастья, свободы, мудрости и добродетели. Для этого надо переделать общество и перевоспитать человека, освободить его от власти оскверняющих предрассудков, эгоистических побуждений и дурных привычек, сделать из него нового, цельного, «добродетельного», дисциплинированного человека, которого не будут больше раздирать ни внутренние противоречия, ни дух своеволия. Он всегда будет желать и чувствовать и думать только то, что требует непогрешимая общая воля, и, следовательно, больше не будет совершать антисоциальные поступки. Принуждение и подавление станут тогда не нужны. Новое гармоническое общество могло бы уже существовать, но его приходу мешает эгоизм и развращенность определенных людей, противников революции. Их нужно уничтожить. «Укрощайте врагов свободы террором».
Так же собирались изменить людское естество и Маркс, и Энгельс, и их наследники большевики. Они говорили об этом почти теми же словами, что якобинцы. Построить общество, где не будет больше классовых противоречий, ни эксплуатации человека человеком, свободное развитие каждого станет условием свободного развития всех и место правительства над лицами заступит распоряжение вещами и руководство процессами производства. Воспитать нового коммунистического «тотального» человека. Принуждение и подавление тогда станут не нужны: совершать антисоциальные поступки будут разве только душевнобольные. Но прежде нужно «по-якобински» разделаться со всеми, кто мешает построить социализм: враждебными классами, контрреволюционерами, врагами народа, ренегатами.
Идею, что человека и общество нужно переиначить, якобинцы, а через них Маркс и Ленин, переняли у Руссо. Вспомним «Общественный договор»: «… Тот, кто решается предпринять основание нации, должен чувствовать себя способным, так сказать, изменить природу человека; преобразить каждого индивидуума, который сам по себе есть совершенное и уединённое целое, в часть большего целого, от которого индивидуум будет известным образом получать свою жизнь и своё бытие».
При розыске родословной большевизма Руссо не обойти. По выражению Жоржа Сореля, царство Руссо, начавшись в 1762 году, продолжалось почти сто лет. Думаю, продолжается еще и теперь. Не только якобинцы, но и Маркс, и большевики, и нацисты, все вообще тоталитарные идеологии вышли из его учения о свободе и общей воле. Учение неясное и противоречивое. Существуют самые разные его толкования. Наиболее проницательными и убедительными мне представляются предложенные Альбером Камю и проф. Тальмоном, автором исследований, капитальных для понимания природы современного тоталитаризма.
Согласно Руссо, человек жил в естественном состоянии по своей ничем не ограниченной воле. Но, заключая с другими людьми общественный договор, он передает свою естественную свободу и все свои естественные права коллективу и общей воле этого коллектива. И все его мысли, чувства и поступки определяются теперь этой общей волей. Без нее «он ничто и ничего не может».
Казалось бы, Руссо должен был признаться, как признался простодушный Шигалёв: «Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом». Но ни сам Руссо, ни его ученики якобинцы, ни ученики якобинцев коммунисты такого признания не делают. Наоборот, они уверяют, что именно когда человек тотально отдает себя коллективу, тогда-то он и становится по-настоящему свободен и получает от коллектива свою жизнь, свое бытие.
Объясняет Руссо это так: заключая общественный договор, отдельные люди сливаются в одну коллективную общественную личность, и воля каждого становится частью единой общей воли, воли народа. Вот почему, подчиняясь этой общей моральной воле, человек в действительности подчиняется закону, поставленному им самим, т. е. самому себе, подчиняется своему настоящему, своему высшему «я». Он больше не раб своих эгоистических побуждений и страстей, и поэтому более свободен, чем в естественном состоянии. Общая воля, когда она выражается свободно, – непогрешима, абсолютна, неотчуждаема, соединена с вечным порядком мира, с тем, что всегда было и будет.
Неясное и противоречивое учение Руссо о коллективной воле ведет к тоталитаризму. Во всяком случае – привела Робеспьера и немецких романтиков. Я имею в виду, конечно, только немецкий политический романтизм, а не романтизм вообще.
Романтизм такой же сложный сплав, как просветительство. И так же, как просветительство привело и к великому обогащению европейской цивилизации, и, вместе с тем, в своих крайних ответвлениях, к последствиям губительным и страшным, – так и романтизм.
Как кратко определить романтизм? Реакция на просветительство, или, может быть, вернее – противоположная просветительству, но дополняющая его тенденция развития? Бунт во имя живых человеческих чувств против иссушающего душу рационализма, впрочем, бунт не столько против новой математической модели мира, созданной великими учёными XVII–XVIII веков, сколько против почти карикатурного материализма таких «философов», как Гольбах, Гельвеции и Ламетри, доведших до абсурда представление о мире и человеке как своего рода механизмах. Это они, эти «философы», образовали то направление французского материализма, которое, по мнению Маркса, усвоенному и Лениным, «вливается непосредственно в социализм и коммунизм». Правда, Ленин всё-таки оговаривался, что беда этих французских материалистов была в том, что они не умели применять диалектику. Маркс и Ленин их бы научили! Происхождение марксизма-ленинизма от крайнего «левацкого» протока просветительства так очевидно и об этом в русской эмиграции так много писали, что я не буду на этом останавливаться.
А вот с романтизмом не так все ясно. Отвергая учение о человеке-машине, романтики верили: человек с его непосредственными, трудно изъяснимыми чувствами соединён внутри себя с таинственным сверхразумным источником поэзии, вдохновения и любви.
Он пел разлуку и печаль
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слёзы…
В этом ласково-насмешливом описании юношеского стихотворения Ленского весь романтизм: недуг «чувствительных душ» – меланхолия, неясная тоска, поэтический энтузиазм. В лучших своих творениях романтики возвышались до близкого к мистическому чувства связи человека с бытием Бога и мира. Вот у Баратынского:
Как будто бы своей отчизны давней
Стихийному смятенью отдан он,
Но иногда, мечтой воспламененный,
Он видит свет, другим не откровенный…
Английский романтизм в своих корнях был сродни платонизму Кембриджа и Оксфорда, и сродни либерализму. Во всяком случае романтизм, даже «демонический», даже байронический, был восстановлен в защиту личной субъективной жизни и творческой свободы человека от подавляющих его объективностей, в том числе и от «Левиафана». Немецкий же политический романтизм в своем постепенном вырождении пришел к прямо противоположному: к обожествлению государства и к отрицанию реальности отдельного человека и его свободы.
Читая в 1919–1920 годах лекции о смысле истории, Бердяев не предвидел, что немецкий политический романтизм – ублюдок, порожденный французской революцией, культом Наполеона с его волей к могуществу, и гердеровским фольклором, – докатится до национал-социализма, так же, как он не заметил, что перед тем романтическая историософия взрастила Маркса.
Как это могло случиться? Ведь всё началось по-людски, по-человечески: «Буря и натиск», «Страдания юного Вертера», меланхолическая созерцательность: озеро или река, на крутом берегу полуразрушенный средневековый замок, верования. Господи, как не любить всё это! Но уже Гердер, благородный Гердер, поклонник свободы и защитник равенства прав всех народов, заставляет насторожиться: оказывается, все это – и замки, и песни, и обычаи – выражения «коллективной души народа». Вот зачаток симфонической личности! Нация – органическое единство, она реальнее составляющих ее отдельных людей, она им предшествует.
Как это часто бывает в истории идей, началось с еле заметного сдвига стрелки: «Я» находит себя не в непосредственном чувстве соединённости с самим принципом жизни – космосом и Богом, а сливаясь с «душой народа». И вот уже немецкий романтизм переходит на другую опасную дорогу, которая ни к чему хорошему не приведет.
Правда, нация Гердера – это единство, основанное не на общественном договоре, как у Руссо, а природное, органическое. Но ведь в самом-то главном это то же самое: полноту своей жизни человек получает от коллектива. Взятый в отдельности, вне коллектива, он – ничто.
Немецкие романтики не почувствовали тут опасности. Начав с пылкого утверждения личных чувств, они поверили, что возвращение в лоно органической исторической жизни народа, этого вечного источника вдохновения и творческих сил, приведет не к растворению личности в коллективе, а наоборот, к её расцвету. Они не знали, что нет ничего более несправедливого и антиличного, чем органические общества, подчинённые слепому и беспощадному закону естественного отбора. Не знали, что, в отличие от всех других животных, которые со дня рождения подчиняются запрограммированному в их генетическом коде устройству роевой жизни, человек изменил «правила игры», прибавил к требованиям выживания вида «непредвиденное» природой требование абсолютной справедливости и уважения к жизни и свободе индивида. Это требование иррационально, ничем не обосновано и очень всё осложняет, но именно оно придает нашей жизни человеческое значение и делает нас людьми. Его нужно признать без всяких доказательств, как аксиому, как Истину, принять так же безоговорочно, как оно утверждается в Евангелии.
Немецкие же романтики, без оглядки поверив в добро и гармонию всего органического, не замечали, что какого бы совершенства ни достигали в своем устройстве и функционировании органические общества, они всегда тяготеют к тоталитаризму, коллективизму, расизму, а не к христианскому братству всех людей в мистической надмирной Республике.
С того и началось… Отвергнув учение о прирожденных неотъемлемых правах человека и теорию естественного права, общего всему человечеству, Савиньи утверждает, что единственный источник права – исторически сложившиеся в душе народа представления о справедливости. В знаменитых посланиях Фихте к германской нации из-за романтических средневековых развалин уже начинают проступать зловещие очертания будущего гитлеровского Рейха, «коллективная душа народа» оборачивается материнской утробой тоталитарного национализма. В окончательно разрушенной Наполеоном средневековой Священной Империи Германского народа немецкие романтики прозревают мистическую соборность, некую национальную Церковь. Шарнгорст преображает прусскую армию. Теперь это народная армия, воодушевленная героическим жертвенным порывом. В освободительной войне 1813 года возрождается идея всегерманского Рейха.
Средневековье не казалось Гегелю, как другим романтикам, потерянным Золотым веком. Нет, он сперва в Наполеоне увидел олицетворение Мирового Духа верхом на коне. Позднее он стал учить, что на современном этапе своего диалектического развития этот Дух наиболее совершенно воплотился в прусском бюрократическом государстве. Государство – верховное бытие. Только в нем, только подчиняясь его законам, человек обретает духовную реальность, свободу и моральную жизнь. Государству всё позволено: и любая тирания, и любые завоевания. Войны только закаляют моральное здоровье нации.
И так докатилось: от легендарного германского героя Арминия, остановившего вторжение римских легионов, до Шпенглера, до Гитлера, до Третьего Рейха.
В национал-социализме слились все рукавичные протоки немецкого политического романтизма. В идеологии расизма идея органического единства народа выродилась в учение о Нации как о Церкви, которая предшествует своим членам и может требовать от них тотального самопожертвования. Вся реальность индивида определяется его расовой принадлежностью, все свое бытие и силы жить и действовать он получает от нации. Гегель: «Что листья без дерева? Ничто. В органической жизни в счёт только деревья».
Фашистская вариация: симфоническая личность итальянского народа интегрально осуществляется в фашистском государстве. Оно, это государство, – «общая этическая воля», «душа души народа», оно направляет всю жизнь. Для фашизма, и для национал-социализма, высшая реальность – не личность человека, а коллективная личность народа, организованного в национальное государство.
Та же модель в коммунистическом государстве: «… сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. В своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений…»
Христианская идея личности Маркса не устраивала. В споре по еврейскому вопросу с богословом Бруно Бауэром он писал: «Политическая демократия является христианской, поскольку в ней человек – не какой-либо человек, а каждый человек – почитается суверенной ценностью».
Все правильно. Почему же Марксу не нравится, что политическая демократия основана на христианском учении о суверенной верховной ценности каждого человека? Что тут плохого? Повторим и продолжим цитату, и мы поймем, чем Маркс недоволен: «Но ведь этот же человек в его нецивилизованном и необщественном аспекте, в его случайном существовании, извращенный всем устройством нашего общества, потерянный и отчужденный от самого себя, подчиняемый господству нечеловеческих условий и сил – одним словом, человек, ещё не ставший подлинным членом человеческого рода – недоделанное существо».
Так вот в чем дело, для Маркса, так же, как и для Великого инквизитора Достоевского, человек, «извращенный всем устройством нашего общества и отчужденный от самого себя» – «недоделанное существо». Как же признать его суверенной, верховной ценностью! Его прежде нужно доделать. Эмансипация человека совершится, только когда он станет при коммунизме родовым существом, познает и организует свои личные силы как силы общественные. Другими словами, человек, как в «Общественном договоре», обретёт подлинную свободу и полноту жизни, тотально подчинив себя непогрешимой общей воле бессмертного коллектива. Маркс недаром был прилежным читателем Руссо.
Тут марксисты возопиют, что Маркс вовсе не то имел в виду, что всё это выхвачено из контекста, неточный перевод. Так же, как их выводит из себя, если заикнуться, что много раз повторяющееся в этом ответе Бауеру утверждение Маркса, что настоящий Бог евреев – деньги, утверждение антисемитское. Не стану спорить. Марксова схоластика допускает какие угодно толкования, и всегда можно доказать, что потом он говорил по-иному. Во всяком случае, лично мне сдаётся, что если очнувшись, как лунатики, муравьи вдруг обретут способность рассуждать, сила социального давления, которая заставляет их служить муравейнику, представится им в образах тоталитарного мифа, вроде марксизма-ленинизма или сродного ему национал-социализма.