![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Тверской гость"
Автор книги: Владимир Прибытков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Микешин задергался, зашипел, брызжа слюной:
– О вас пекусь!
Уже совсем рассвело. С вершины бугра в сумеречном, призрачном свете виднелись неясные очертания ближнего берега, темные купы ветел, серая степь и неподвижные группки людей у подножия бугра.
Незаметно приблизились другие купцы. Матвей Рябов отодвинул Копылова:
– Ты устал. Да-кось я.
Никитина сменил шемаханец Юсуф. Он протянул руку, и Афанасий молча отдал ему корягу.
Никитин спустился с бугра: хотелось нарезать для могилки дерна. Ему удалось найти местечко с плотной, частой травой. Попробовал ковырять дерн пальцами, потом палкой – ничего не получилось. Он разогнул спину. По груди стукнул крест. Никитин машинально тронул его, поправил. Крест у него был большой, медный. Постоял неподвижно, потом, сжав губы, стянул крест через голову, встал на колени. Медь резала дери хорошо.
Ивана осторожно опустили в могилу. Сложили ему руки на груди.
– Сыпьте! – приказал Афанасий.
– И крест не из чего сделать! – вздохнул Матвей Рябов.
Афанасий спустился к Волге, вымыл черные от земли руки, ополоснул лицо, лег на берег и долго пил холодную бодрящую воду.
– Что делать-то будем? – услышал он голос Копылова.
Солнце вставало. Волга играла под его лучами, дробилась на десятки рукавчиков, петляла между островками, поросшими камышом и кустарниками.
– Пойду с Хасан-беком говорить ..
Посол ширваншаха пребывал в унынии. Под левым глазом его расплылся желто-синий кровоподтек, одежда была порвана.
– Что делать теперь? – обратился к нему Никитин.
Хасан-бек поднял было толстое, горбоносое лицо, опять опустил, хмуро уставился на свои босые ноги: сафьяновые расшитые сапоги, дар Ивана Третьего, стащили татары.
– Вы чего же смотрите? – сурово спросил Никитин окружавших посла шемаханцев. – Сапог, что ль, не нашли для боярина своего?
Те заговорили наперебой: у посла-де нога велика очень, ничья обувь не годится.
Никитин вздохнул, разулся, протянул послу свои сапоги:
– Может, впору будут? Надевай.
Сапоги пришлись впору. Хасан-бек изобразил на разбитом лице подобие улыбки.
– Благодарю тебя. Я думаю – надо плыть. Садись, думать вместе будем, как идти.
Из-за пазухи посол вытащил чудом уцелевший плотный лист бумаги.
– Гляди, – сказал Хасан-бек. – Вот Дербент, вот Шемаха...
Никитин сразу узнал на карте Волгу, Хвалынское море, кавказские берега. Недалеко от моря чернели горы. Там где они в единственном месте подходили к берегу вплотную, на карте изображена была крепостца Дербент. Ближе к Баку другая крепостца, Шемаха, город ширваншаха.
По словам посла выходило, что берега пустынны, изредка заходят в здешние степи кочевые орды, но с ними лучше не встречаться. Опаснее же всего идти вдоль кавказского берега: там живут кайтаки, разбойничий народец, хоть князь их и женат на сестре старшей жены ширваншаха...
– Н-да, – протянул Никитин, – весело... Свояки-то, видать, у вас, как и у нас, – дружные. Ну, иного пути нет
– Не унывай! – притронулся к его руке Хасан-бек. – Ты хорошо дрался, я скажу шаху, он вас не бросит.
– Заступись, боярин! – вздохнул Никитин. – Дал бы бог... Пойдем лодки смотреть?
Лодки были не похожи на русские: нос широк, бока выпуклы, а корма узкая. Вместо руля – особое кормовое весло. В одной из лодок оказалась рыбачья сеть. Никитин обошел обе посудины, осмотрел их со всех сторон. На худой конец, и такие лодки хороши. Сшиты они, правда, чудными деревянными гвоздями, но зато просмолены на совесть, аж черны от смолы. Плыть, видно, можно. Юсуф сказал, что такие лодки на Хвалынском море называют "рыбами".
– Смотри, – тыкал он пальцем, – башка большая, бок круглый, хвост тонкий... Рыба!
Прикинули, вышло, что в лодках поместятся все.
Копылов окликнул Никитина:
– В Шемаху, значит?
– Куда же нам теперь?
– А на Русь?
– С чем? На зиму глядя? Да и убьют!
– Погибли... Вот где конец пришел.
На татарских лодках, собрав кое-что по берегу, стали осторожно спускаться вниз. Крутились между островками, густо поросшими ветлами и ивами. С берегов над водой нависали красные ягоды паслена. На протоках покачивались глянцевитые листья лилий, на мелководье торчали космы осоки.
С прибрежных ветел при появлении лодок срывались крикливые бакланы: не один, не два – тучи. В развилках деревьев видны были их большие, темные издалека гнезда.
По совету Хасан-бека выбрали укромный островок, вытащили на него лодки, закидали их камышом, а сами занялись охотой на бакланов: нельзя же было без припасов в море выходить.
Из глубины островка нанесли сухого тростника, валежника, развели костры Бакланов выпотрошили, выдернув из них внутренности деревянными дрючками, обвернули птиц листьями лилий, облепили глиной, сунули в жар – пусть пекутся. Часть путников осталась присматривать за огнем, часть отправилась ловить рыбу. Погнали на маленькой лодке вниз, в култуки.
Чем дальше заплывали, тем трудней было грести – за весла цеплялись лилии и кувшинки, еще какие-то неведомые цепкие растения. Иные протоки сплошь затягивали темно-зеленые широкие листья чилима – рогатого водяного ореха. Торчали над водой точеные, на длинном черешке листочки незнакомых трав. Течение покачивало огромные сизые листья лотоса. Юсуф зачерпнул пригоршней воды, плеснул на один такой лист – вода, сверкая, скатилась с листа, никаких следов не оставила, словно тот был воском натерт. Юсуф восторженно поцокал языком,
– Самый красивый цветок на земле, – сказал он. – Большой-большой. Бутоны яркие, алые почти, потом лепестки светлеют. Если долго вдыхать запах, мысли затуманятся.
На островах и косах тянулись знакомые заросли рогоза, ежеголовника, куртины резухи, уже надоевший тростник. Птицы поднимались в култуках тысячами – белощекие и черные качки, гуси, шилохвости и кряквы, пеликаны и чомки, лысухи и поганки. Осень привела их сюда, на благодатные рукавчики и заливы волжской дельты, где вдосталь было корму и спокойно отдыхалось перед дальним путем на юг.
Околки ежеголовника и широкие местами заросли его вдоль полесов позволяли подгонять лодку вплотную к птицам.
– Тсс, – произнес Юсуф.
Охотники увидели пеликанов. Зайдя в реку полукругом, зобастые птицы шумно били крыльями по воде, замутили ее, погнали рыбешку на мелководье. Потом началась расправа. Зобы у пеликанов вздулись. Вдруг откуда ни возьмись на пирующих налетел орлан. Выбранный им в жертву пеликан попытался взлететь, но ему было трудно: туго набитый зоб тянул вниз. Пеликан недолго увертывался. Видя, что дело плохо, что орлан наседает, он вытолкнул рыбу из зоба. Орлан тотчас подхватил пеликанову добычу и взмыл, а пеликан обиженно, зло крикнул что-то ему вслед и, ерошась, опять заковылял к воде.
– И у них как у людей выходит, – мрачно сказал Копылов, – один ловит, а другой жрет!
Для ловли рыбы Юсуф выбрал протоку почище. Вылезли из лодки, растянули сеть, стали заходить.
– Рвать будет из рук – бросай! – советовал Юсуф.
– Аль по сто пудов рыбы-то? – насмешливо спросил Копылов. – Как же! Так я тебе и брошу сеть!
– Порвет!
Едва Копылов зашел в воду по колено, как почувствовал, что об ноги его ударяют, проплывая, десятки рыбин. В море шел осенний сазан. Шумно дыша, Копылов забрел по грудь, резко опустил сеть и почти тотчас же ощутил: она вырывается из рук.
Багровый от натуги, Копылов попытался сделать шаг против течения кое-как это удалось. Но уже через минуту его волокло вниз. Он оступился, окунулся с головой, хлебнул води, но сети не выпустил.
– Сеть, сеть брось! – с тревогой кричали ему.
– Не брошу! – захлебываясь, отвечал Копылов.
– Утопнет! – встревожился Никитин. – Бросай сеть, Юсуф!
Они разжали руки Копылову сразу стало легко. Он высунулся, блестя мокрыми плечами.
– Порвало? – с испугом окликнул он и, увидев, что приятели бросили сеть, принялся честить их.
Его угомонили, принялись ловить снова. В три захода навалили лодку доверху сазанами; крупные рыбы бились, посверкивали на солнце.
Вечером Копылов с москвичами ушел ловить раков. Наловили их множество, все сразу в котел не влезли. Отнесли раков послу. Тот прислал в ответ орехи чилима.
– Чего с ними делать-то? – недоверчиво спросил кто-то из москвичей.
Юсуф объяснил, что шарики надо очищать, толочь и есть.
– Сдохнем! – плюнул Микешин. – Поганым все равно, что жрать, а православные непременно подохнут.
Никитин заметил, как дернулось лицо Юсуфа.
– Постой-ка, да никак это орех водяной? – спросил он у шемаханца.
Юсуф молча кивнул.
– Пища добрая, – похвалил Афанасий. – Спасибо, Юсуф! Хороший ты друг! Спасибо!
Шемаханец понял – Никитин хочет загладить слова Микешина, хмуро улыбнулся, ушел. Разламывая сочного, дымящегося рака, Копылов убежденно сказал:
– Дурак ты, Микешин! Эй, кто ближе к нему сидит, дайте старому дураку по шее! За мной будет. Потом верну.
Отскочив за костер, невидный в темноте Микешин забранился:
– Над одноверцем изгаляетесь, с нечистыми хлеб-соль ведете! Все, все упомню!
Поев, улеглись вокруг тлеющего костра. В небе стояли частые осенние звезды. Одна из них казалась надетой на вершинку ближней ольхи.
– Веришь, что помогут нам? – зашептал подползший к Афанасию Копылов. А? Честно скажи.
Афанасий не ответил. Вспомнились недавние надежды, Иванка Лапшев, тоже, знать, любивший Олену... Он сделал усилие, чтоб не вырвался стон.
– Не веришь... – потерянно шепнул Копылов. – Ну-к что ж... Эх, а наши-то у татарвы!
Афанасий ощущал только гнетущую боль в сердце и в голове. Он долго еще лежал молча, ни о чем не думая. Звездочка, надетая на ольху, задрожала, стала таять, уходить в темную-темную глубину, за ней растаяло, исчезло все...
Река дымилась. Плотный над водой, утренний туман редел, поднимаясь ввысь, разрывался, и меж его лениво колеблющихся вихров открывались то коричневый срез крутого правобережья, то задумчивый ивняк на ближнем острове, то непролазные тростниковые джунгли.
Вставало солнце, и в удивительной тишине утра казалось, что все вокруг тихонько звенит: травы, капли росы на кустах ежевики, тонкое розовеющее небо.
Где-то под берегом булькала, терлась о корни подмытого дубочка беспокойная волжская струя.
Шумно всплеснуло справа: толстая водяная крыса нырнула в протоку, долго плыла, не показываясь, потом высунулась, оглядела мир круглыми, спокойными глазами, шевельнула усами и опять скрылась.
Неожиданно и стремительно почти над головой Никитина пронеслась утиная стая, словно туча мелькнула: утки первыми шли с кормежки.
Высоко протянули гуси, попробовала голосок какая-то птаха. Никитин не разобрал, какая: голосок у птахи сорвался, и она стыдливо умолкла.
А земля все светлела и светлела, обретала свои дневные краски: зеленые, синие, желтые, – туман все редел и редел, и только неуловимый розовый отсвет по-прежнему лежал на всем, напоминая, что час еще ранний и надо хранить тишину.
Поэтому Никитин не удивился, когда сдернутый ветерком с ближней воложки розоватый туман вдруг исчез, а на воложке вместо него остались розовые птицы. Сначала ему показалось, что это цапли. Но это были не они. Цвет крыльев и спины у птиц был ровный, лишь по бокам, ближе к хвосту, он густел и сейчас, на зорьке, выглядел красным. Фламинго табунком бродили по мелководью, медленно переступая длинными красными ногами, опустив в Волгу горбатые, с темнинкой, клювы, ловили рыбешку.
Потом среди темной зелени кустов Афанасий различил рыжую шерстку, настороженные ушки и темные глаза лисицы. Зверек прильнул к воде, попил, снова насторожился. Нет, опасность не грозила. Лисица тоненько тявкнула. И почти тотчас же рядом с ней бесшумно возникло еще трое зверьков. Толкаясь, они окунали в реку острые мордочки, шумно прихлебывая, утоляли жажду. Мать нервно поводила ушами, охраняла их.
– Поздний выводок! – определил Никитин.
Он произнес эти слова вслух, но равнодушно, только потому, что какая-то частица сознания еще продолжала отмечать события жизни, текущей своим чередом, вне всякой связи со вчерашним.
Горбясь, поджав босые, замерзшие ноги сидел Никитин у остывшего костра, среди спящих товарищей. На душе было пусто и тоскливо. Разразившаяся беда смяла все надежды. Трезвый ум Афанасия сразу определил губительность несчастья. Забранного в долг ему не вернуть и за много лет. Кнут? Кабала? А что еще? Другого на Руси не жди. Кашин не простит. Чего ради ему прощать! Кто ему Афанасий? Как же быть, ведь на одно надеялся: продать товары в Шемахе, отослать со своими долг Кашину, а самому идти дальше... Он растерянно глядел на пробуждающийся день, и все казалось ему враждебным своей тишиной и безмятежностью. Он почувствовал себя ничтожней последней песчинки на волжском дне, более одиноким, чем осенний лист.
В мире свершалась божья воля: растекалась заря, журчала вода, тявкала лисица-мать.
Так было всегда, так должно было быть, но Афанасий отказывался примириться с тем, что все могло оставаться прежним после вчерашнего.
Никитин сильно потер лоб.
В неожиданном ограблении не было никакого смысла, никакой связи с прошлым и нынешним. Сознание своего бессилия перед слепой судьбой, перед темнотой божьего промысла повергало в отчаяние. Но тут мелькнула для Никитина и искра надежды.
За какие грехи постигла караван такая кара? Зачем господь послал это испытание людям? Что приготовлено впереди? Этого нельзя было знать, и это утешало. В благости своей господь мог и спасти пострадавших.
Солнце уже поднялось. Тонкий отсвет зари сошел с земли и неба, уступая место золотому сиянию дня. Никитич перевел глаза на воложку и замер. Песок, вода, листья лилий – все вокруг было уже обычным, но птицы, невиданные птицы, словно не хотели расставаться с очарованием раннего утра, и в каждом перышке их все теплился, все жил несказанный розовый свет зари.
Проснувшийся Копылов сел на земле, дрожа от прохлады.
– Не спишь?
– Тише, – ответил Афанасий. – Смотри, какая птица.
Но уже испуганные голосами людей фламинго заметались, захлопали крыльями, потянули в сторону моря.
– Занесло нас! – выговорил Копылов. – Тут и птица-то цвет меняет...
Никитин уже стоял на ногах. Он обвел взглядом зашевелившийся лагерь. Сколько несчастных судеб, покалеченных жизней было тут перед ним!
И неожиданно твердо он ответил Копылову:
– Ништо. В Шемахе буду бить челом шаху и Василию Папину. Не погибнем, Серега!
Каспий был спокоен. Мутные зеленоватые волны набегали и отбегали, не мешая мореходам.
По совету шемаханцев плыли неподалеку от берега. Видимо, не очень-то доверял Хасан-бек кажущемуся спокойствию моря и устойчивости "рыб". Поначалу, как вышли из дельты, потянулось мелководье. Весло доставало до дна, устеленного извилистыми, длинными листьями водяных растений, хорошо видных сквозь прозрачную воду. Целые полчища перелетных птиц гомонили, кормясь на этих подводных лугах. Пробились сквозь птиц, закачались на морской волне.
Солнце пекло по-летнему. Низкий, ровный берег с однообразными буграми вдали плыл справа.
– Скучное у вас море, боярин, – вздохнул Никитин. – Поглядеть не на что. Неужто все берега такие?
Хасан-бек помотал головой:
– В Дербенте увидишь горы. Дальше пойдешь – тоже горы будут.
– А если левым берегом плыть? Там что?
– Левый берег далеко. Море наше круглое почти. Говорят, там пески. Кочуют орды по ним. Есть там, говорят, земная пасть, в нее вода из моря уходит в самую глубь. Ладья попадет – затянет.
– Ну и ну! – сказал Никитин. – А вот в северных морях берега все скалистые, словно крепости каменные. И заливами изрезаны сплошь. Вода в тех морях синяя.
– Мы свое море любим, – поглядывая вдаль, спокойно ответил Хасан-бек.
– Понимаю, чай! Родной край дороже всего. Меня тоже вот какими красотами ни мани, все к березке русской тянет, к лугам нашим. А что за вашим морем?
– Мазендаран.
– А дальше?
– Дальше? Горы, пустыни.
– Куда дорога?
– Ну... в Керман... Йезд...
– А еще?
– А еще – в Лар... В Ормуз.
– А там?
– Там море.
– Какое?
– Море-то? Индийское...
– И далеко идти?
– Год... Да, не меньше.
Плыли весь день, на ночь пристали к берегу. Шемаханцы сказали – в этом месте вода пресная есть.
Облизывая сухие, запекшиеся губы, Никитин побрел вместе со всеми к водоему. Вода была теплая, тухловатая, но, верно, пресная. Напились, легче стало.
– До чего жрать хочу! – неслышно для других признался Афанасий Копылову. – Кажется, кошку и ту бы съел. А тут – рыба печеная, без соли. Скушно, друг мой лыковый!
Микешин плаксиво жаловался вслух:
– Поплыли, а припасов нету! Го-оловы! Не дойти нам до Дербента!
Купцы лежали вокруг костров усталые, кто грыз горькую травинку, кто, стиснув зубы, просто глотал голодную слюну.
Никитин спросил Хасан-бека:
– Долго ли еще плыть, боярин?
Осунувшийся посол ширваншаха ответил:
– Дня два.
В голосе его Никитич услышал колебание.
– Опасаешься чего-нибудь? Бури?
– Нет, – помедлив, сказал Хасан-бек. – Осенью бури бывают редко, чаще весной. Но если ветер поднимается...
– Сильный ветер здесь?
– Деревья вырывает, в воздухе крутит.
– Так...
Шемаханцы, расстелив коврики, встали на молитву. Коленопреклоненные фигуры их почему-то вызывали грустные мысли. Никитин отошел прочь, присел неподалеку от моря на еще теплый камень. Море однообразно шумело, погружаясь во мрак.
"Как-то там наши в Твери? – подумал Никитин. – Олена, поди, спать легла. За окном дождь топчется, ветви под ветром свистят... Не знает, не ведает, где я. Да я-то ладно: жив, свободен. А Илья вот пропал теперь. Ох, пропал! Загубят его татары".
Сознание своего бессилия снова обожгло душу Афанасия. Доколе же, впрямь, русскому человеку такую судьбу терпеть?! Доколе?! Взяться бы всем, встать стеной, покончить навсегда с насильниками, дармоедами, дикими ордами! Наболело сердце, истомилось!
Оглянулся на костры, заметил сутулую спину Копылова, пошел обратно. Долго не спал, а уснул – его почти сразу, как ему показалось, разбудили. Над ним склонился Юсуф:
– Вставай, Хасан-бек зовет.
Никитин поднялся и сразу почувствовал настойчивый, прохладный ветер из степи.
– Плохо, – сказал посол. – Ветер может бурю привести. Если сейчас в море не выйдем – придется на берегу отсиживаться. Без еды умрем. Буря на неделю разыграться может.
– А в море? – неуверенно спросил Никитин. – Разве там не опасней?
Хасан-бек прикрыл толстые веки:
– В море, воля аллаха, не утонем, а до Дербента можем добежать. Надо рисковать. Как хочешь, а я поплыву.
Никитин посмотрел в сторону моря. Оно шумело недружелюбно, грозно.
– Вам, шемаханцам, видней, – ответил он наконец. – Вы лучше здешние края знаете. Мы с вами.
По небу несло рваные черно-белые тучи, они закрывали месяц, затягивали звезды. Лагерь поднялся, в темноте заметались фигуры людей.
Погрузив припасы, бочонки с водой, спустили лодки на воду, подняли паруса. Ветер выгнул их, суденышки рванулись вперед, зарывая носы в волны...
Глава четвертая
Пошел второй месяц жизни Федора Лисицы в Твери, а княтинские дела не подвинулись ни на вершок.
В ожидании княжого слова Федор бывало голодал, зарабатывая на пропитание то разгрузкой лодок, то подсобляя на базаре.
Ночевал в никитинской избе, в запечном углу, на ворохе соломы.
Лисица чуть не каждый день навещал приказную избу в детинце, неподалеку от пышных княжеских хором. Толкал щелястую дверь, шагал через выбитый порог, снимая шапку, в низкие сени, робко просовывал голову к дьякам, сидевшим за длинным дощатым столом в просторной избе.
Кто-нибудь из дьяков отрывал голову от длинных бумажных свитков, узнавал Федора, отмахивался:
– Ступай, ступай... Рано!
Федор выходил прочь, присаживался где-нибудь поблизости рядом с прочими челобитчиками. Держался он степенно. Жалобщики были разные. То пронырливый, с бегающими глазками посадский, затеявший тяжбу с соседом из-за бранного слова и надеявшийся сорвать хоть малую толику мзды, то поссорившиеся из-за трех аршин сукна мелкие купцы, то несправедливо наказанный бедняга.
Этих Федор сторонился. Его тянуло к людям иного толка – к тем, кто, как и он, пришел сюда из-за земли. Тут попадались и служилые и купцы побогаче. Обида сближала. Говорили друг другу ободряющие слова, сочувственно, с интересом выслушивали чужие истории.
Здесь Федор узнал, что сам великий князь Михаил Борисович дел по молодости лет не решает. Вершат их великая княгиня, бояре и епископ Геннадий. Епископ-то посильней других будет. Говорят, суров.
Шепотком сказывали, будто княгиня, дочь литовского князя, тайно держится своей веры, а сама падка на бабьи утехи и епископа Геннадия побаивается. Тот же, закрывая глаза на слабости княгини, держит ее в руках. Однако и сам не без греха: косит в сторону Новгорода и Литвы, а московского митрополита, послушного князю Ивану, не любит. Из-за того есть у епископа среди сильных бояр супротивники. Федор слушал рассказы с любопытством, удивлялся, но считал, что для него это не имеет значения.
С одинаковым усердием валился на колени и перед княжеским выездом, и перед тяжелой колымагой епископа, и перед незнакомыми конными боярами, проезжавшими подчас мимо приказа.
Ему нужно было одно – получить свою землю Ради этого он согласен был кланяться каждому на княжьем дворе. Так уж испокон велось.
С благоговением смотрел Федор на дверь и оконца приказа. Откуда мог он знать, что при его появлении дьяк Пафнутий, в чье веденье входили земельные тяжбы, кряхтит, поминая в мыслях сатану и аггелов его?
Шестидесятилетний дьяк был опытен и мудр. Зуботычины судьбы приучили его не поспешать с решениями и, прежде чем подумать о ближнем, думать о самом себе.
При таковом размышлении дело княтинских мужиков оказывалось зело хитрым и требующим опасения.
Игумена Перфилия, разорившего деревню, дьяк знал хорошо и в его вине сомнений не имел. На игумена – стяжателя и срамника – давно черти охотились.
И все-таки неизвестно, как глянет на дело епископ. Владыка Геннадий постоянно держит руку монастырей, громит в проповедях нечестивых, посягающих на церковь. Как на грех, из Москвы опять дошли вести о том, что великий князь урезал землю у одного из монастырей, лишает прочие старых прав на многие подати. Епископ Геннадий, надо полагать, от таких вестей звереет.
Те же вести кое-кого из бояр радуют. Никита Жито намедни на княжеской трапезе громогласно московского князя за его дела хвалил. А Жито богат, силен, да и не один...
И Пафнутий боялся попасть впросак: доложишь грамоту прямо князю епископ съест, доведешь ее поначалу епископу – бояре могут не простить. А старость – вот она. И всего богатства у Пафнутия – своя изба да три деревни в шесть дворов. Живи впроголодь, если еще и те деревни изветом или силой не оттягают.
Дьяк медлил. В глубине души он надеялся на какой-нибудь случай, который выручит его. Может, мужик уйдет, может, еще что-нибудь. Но шли дни, ничего не случалось, и мужик не уходил.
Выглядывая в оконце приказа и замечая рыжую бороду Лисицы, Пафнутий в тоске думал:
"Хоть бы ты провалился, черт рыжий!"
Иногда его разбирало смешное, беспомощное любопытство: "Что он жрет? Ведь должен он что-нибудь жрать? Не воздухом же сыт, проклятый!" Пафнутий за это любопытство серчал на себя, но мало-помалу досада на собственное трудное положение перешла у него в злобу на виновника всех бед – на Лисицу. И чего притащился в Тверь? Сидел бы у монастыря половинником или еще как... А тут за него страдай! Накося! Не будет того! Сиди, сиди, голубок! Жди!
Федор ждал. От плохой, скудной пищи, от тревог он спал в теле. Щеки его под густой бородой ввалились, сермяга на плечах обвисала, глаза ушли глубоко в синеватые глазницы, взгляд их становился все беспокойнее.
Тревожно думалось о матери, об Анисье и Ванятке. Как-то они там, в доме тестя? Тоска по жене делалась порой невыносимой: взял бы, кажется, да и ушел из Твери хоть на денек... Но, может быть, в этот-то денек и решится судьба и Федора и всех однодеревенцев? Нет, нельзя уходить!
Однажды, когда Федор, вернувшись из города, уже поснедал и растянулся у себя за печкой, в дверь стукнули и вошел незнакомый Федору высокий старик в богатом кафтане.
По тому, как засуетилась Марья, Федор догадался, что гость не простой. Услышав же его имя, смекнул: Кашин, тот самый...
Истово помолясь, Кашин прошел в горницу, уселся. Слышно было, как скрипнула лавка. Потом раздался старческий голос:
– Не было вестей-то?
– Не было, батюшка. С самого Нижнего не слыхать. Ты не знаешь ли чего?
– Слух был – под Казанью прошли.
– Свободно, батюшка?
– Свободно.
– Ну, слава те, господи! Каково-то им, сердешным?
– Ништо. Ныне, думаю, уже в Сарае. Доехали.
– Господи, господи! Дай ты им удачи! Твои-то здоровы, батюшка?
– Что им сделается? Как сама-то?
– Живу, живу, грех бога гневить...
Федор, которому любопытно стало поглядеть на Кашина, вышел из-за печки, подошел к кадушке, загремел ковшом.
– Кто у тебя там ходит? – спросил Кашин.
– А мужик, что от Афони-то пришел.
– А!.. Все ждет? Хе-хе-хе! Княжий-то суд долог!
– Долог, долог...
Кашин поднялся.
– Ну, ин ладно. Так, по пути зашел. Услышишь что – сразу ко мне.
– Как же, батюшка... Да постой, посвечу. Темно уж.
Марья с лучиной вышла в переднюю избу. Федор увидел длиннобородое, сухое, в морщинах лицо, круто изломленную серую бровь, огромный, повернутый к нему глаз.
Кашин остановился. Рука по привычке потянулась к бороде.
С первого взгляда на Лисицу встало в памяти Василия другое, до боли дорогое лицо.
– Постой! – сказал он Марье. – Это... он? Тот мужик?
– Тот, батюшка.
Кашин шагнул к Федору.
С трудом заставил себя говорить спокойно. Ответы Федора оглушали. Кашин не ошибся. Он был сын той самой певуньи Марфы, которую хотел и не смог забыть Василий. Стало быть, она жива...
Всю жизнь лежала на кашинском сердце вина перед Марфой. Были у Василия вины тяжелей и страшнее, но те он старался забыть, а эту помнил. Помнил, потому что и себя считал несчастливым.
– Ну, прощевай, Федор... Авось найдешь управу на монастырь.
Через день Марья удивленно окликнула Федора, завернувшего в дом среди дня:
– Слышь-ка... Велел Кашин тебе, коли работа нужна, к нему зайти. Говорил, не обидит. И что с ним деется – не пойму! Когда это Василий о людях помнить выучился?
Настал и такой день, когда Федор пришел за работой во двор Кашина.
Василий сам вышел к нему, велел накормить, потом послал вместе с конюхом пилить дрова.
Так повторялось несколько раз. Платил Кашин щедро, разговаривал ласково. Федору купец понравился.
– А хорош у вас хозяин! – сказал как-то Федор конюху.
– Хорош. Бог смерти не дает! – зло ответил конюх. – Не знаю, чего он с тобой так... Гляди! Кашин даром ласков не будет.
Федор засмеялся:
– Ну, с меня взять нечего!
Шел октябрь, месяц дождей, резких холодных ветров и неожиданно выпадающих тихих, теплых дней, когда от земли пахнет по-весеннему, а какой-нибудь желтый березовый листок, совсем уж было оторвавшийся, от зари до зари висит, не шелохнется.
Давно убрали хлеба, спели дожиночные песни, покатали по сжатым нивам попов. Давно вышел из чащоб заяц. Давно расставили силки на рябца. По первой пороше, по чернотропу звонко оттрубили охотничьи рога. Били первые заморозки. Ушли на север из Твери последние осенние караваны и обозы с зерном. Не за горами стояла зима.
Федор ждал. Но теперь надежда в его душе все чаще сменялась отчаяньем. Доколе же?! Люди меж дворов волочатся, иные, может, христовым именем кусок хлеба выпрашивают, а он все ждет?!
Он надумал еще поговорить с дьяками. Его опять спровадили.
На следующее утро Федор проснулся от холода. Вышел. Воздух кололся. На еще зеленой траве, на опавших желтых листьях, на черных хребтинах дорожных колей, налитых свинцовой водой, лежал тонкий снег.
Вот таким же точно утром – давным-давно, четыре года назад! – мчался Федор с дружками в деревню Анисьи. Ехали окольными путями, под перезвон бубенцов и колокольчиков.
Стоя на крыльце никитинского дома, Федор взялся за горло, словно его что-то душило. Дольше ждать он не мог.
Княжеская охота возвращалась из поля. Разгоряченный скачкой, травлей, выпитым с холода фряжским вином, молодой великий князь Михаил сидел в седле избоченясь, поглядывал вокруг весело. Князю шел четырнадцатый год. Он был худ, русоволос, большеглаз. В скарлатном* охотничьем кафтане, в собольей шапке, верхом на вороном жеребце, Михаил казался выше ростом и старше, чем был на самом деле. Обычно бледное лицо князя разрумянилось.
______________ * Скарлатный – алый.
Охота шумела, всхрапывали кони, взвизгивали укрощенные арапником гончие и борзые, бежавшие на длинных сворах, хохотали, бранились, перекликались охотники.
Азарт еще не пропал.
Больше всего прочего любил молодой тверской князь эти выезды, дрожь нетерпения в жилах, когда в дальнем острове зальются, прихватив, яростные гончаки и начнут подваливать зверя, а тонконогие, пружинистые борзые, повизгивая от нетерпения, туго натянут своры в крепких руках взволнованных борзятников. Привстань в стременах, вытяни шею, смотри, куда метнется огненный комок лисьего меха, не прозевай миг...
Здесь нет матери, которую Михаил не любил, слишком рано узнав о ее неверности памяти отца, нет материнских любимцев, нет епископа Геннадия с его поучениями, нет докучных дум с боярами, разговоров про ненавистную Москву, где муж сестры подумывает прибрать к рукам Тверь, здесь нет страха за свою судьбу. Здесь только стремительные псы, несущиеся наперерез зверю, дикий крик "ату!" да бешеный галоп застоявшегося коня, роняющего с мягких губ горячую жидкую пену... Все просто, понятно и любо. Михаил, блестя глазами, оглядывал охоту: голубые с желтым кафтаны псарей, боярские шапки, любимых густопсовых кобелей – Угадая и Ветра, приставших выжловок. Притороченные к седлу лисы мерно постукивали окоченевшими телами о крутой конский бок. Ни о чем не думалось, было покойно и радостно
Сейчас – в гридно, за стол, а там – спать. Хорошо! Уже въехали в детинец, миновав полумрак ворот в толстенной – телега по верху проедет дубовой стене, приближались к хоромам, как откуда-то под ноги коню кинулся рыжебородый мужик в сермяге, упал на колени в грязь.
Михаил невольно дернул повод. Конь, пятясь, привставал на дыбки, сердито фыркал. Охота сбила ряды. Зарычали запутавшиеся псы, сгрудились, толкаясь, всадники.
Бледнея, Михаил беспомощно оглянулся. Боярин Никита Жито, полный, лет за сорок, выехал, прикрывая великого князя, вперед. Желтоватое, всегда хмурое лицо боярина казалось усталым.
– Куда лезешь? – крикнул он. – Плетей не пробовал?
Мужик разогнул широкую спину, задрал выпачканную в грязи бороду, вытянул грязные руки:
– Смилуйся, боярин! Великому князю челом...
– В приказ ступай!
– С лета, почитай, жду. Гонят дьяки... Разорили нас.
Никита Жито крикнул выжлятникам:*
______________ * Выжлятник – псарь, ведущий гончих собак.
– Тащи его прочь! Василька, выспроси смерда, потом скажешь!