Текст книги "Иван Федоров"
Автор книги: Владимир Прибытков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА IV
«Припадаю к стопам вашей милости, молю бога продлить ваши годы.
Спешу сообщить, что у меня все благополучно. Московиты принимают иноземцев с охотою, и теперь ваш слуга числится мастером здешнего Литейного двора.
Опережая прочие сообщения, должен сказать, что московский Литейный двор вовсе не так плох, как говорили. Я был удивлен и его размерами и искусством русских плавить руду и отливать пушки…
Начну с рассказа о том, что последовало за чудовищным пожаром, истребившим почти весь город Москву.
Известный вам митрополит Макарий во время бедствий хотел отсидеться в одном из тайников, устроенных в каменной стене Кремля. Дымом его выкурило оттуда, как таракана. Спасая жизнь, митрополит велел спустить его из тайника на веревке к Москве-реке. Веревка оборвалась, и этот «святой отец» грохнулся с высоты примерно в полторы русских сажени. Но лишь повредил ногу и сильно ушиб бок. Подоспевшие слуги тотчас приняли меры, чтобы доставить митрополита в его летнюю резиденцию – в Новинский монастырь, расположенный на запад от Кремля.
В этом монастыре и состоялось на следующий день свидание великого князя Ивана со своим пастырем.
Великий князь прискакал к митрополиту из дворца в Воробьеве и, как мне передавали, был очень испуган.
Пользуясь случаем, хотел бы дать вам представление о молодом московском государе.
Внешне, если не взирать на лицо, он довольно приятен: высок ростом, широкоплеч, быстр в движениях. Но черты лица великого князя весьма неправильны, нелепы, и особенно поражают его огромные черные глаза, в которых никогда, по-моему, не перестает светиться подозрение.
Мне несколько раз довелось видеть великого князя вблизи, и, признаюсь, взгляд его меня смущал.
Как вы знаете, для подозрительности князя Ивана оснований больше чем достаточно. Я не стану повторять известные вам обстоятельства его роста и воспитания. Но я должен сказать, что при всех отрицательных качествах князя Ивана, при его типично восточной жестокости, вспыльчивости и склонности к разврату, слухи о котором наводняют Москву по-прежнему и после княжеской женитьбы, при всем этом московский государь весьма образован, веротерпим и, наверное, не глуп…
Итак, я остановился на приезде великого князя Ивана к митрополиту в Новинский монастырь.
У них состоялся разговор с глазу на глаз. Подробности разговора, естественно, для меня остаются тайной, но о чем они беседовали, догадаться можно без особого труда.
Должен вам сказать, что московскому пожару предшествовали весьма важные знамения. Еще 3 июня с одной из московских церквей сорвался и разбился медный колокол, что, как вы понимаете, предвещало беду. А накануне пожара известный всей Москве прорицатель (их тут называют юродивыми) ровно в полдень плакал, взирая на церковь Воздвиженья на Арбате, с которой и началось бедствие.
Казалось бы, все говорило о том, что пожар не случайность, а возмездие господа бога великому князю, посягающему на римскую корону, погрязшему в распутстве и беззаконно мучающему своих подданных.
Однако, и это явное наущение митрополита – делу решили придать совершенно иной вид. Пожар объявили результатом поджога неких лиц, якобы умышлявших на великого князя и церковь.
Раз так, следовало искать виноватых. Посему князь Иван, опять же по совету митрополита, в этом я не сомневаюсь, повелел учинить розыск и назначил для ведения оного ряд бояр и близких себе людей, из которых я назову вам брата великой княгини Григория Захарьина, протопопа Благовещенской церкви новгородца Федора Бармина, князя Федора Скопина-Шуйского, князя Юрия Темкина, боярина Федора Нагого и еще некоторых известных в Москве лиц.
Все они противники бояр Глинских влиятельных родственников великого князя, фактических правителей Московии, ненавидимых старыми московскими родами и весьма непопулярных среди черни, положение которой поистине ужасно.
Однако, ваша милость, благоволите еще раз перечесть имена назначенных в розыск. Случайно ли собрали этих людей? А если не случайно, то на что рассчитывали князь Иван и митрополит? И если решение князя еще можно оправдать растерянностью, то митрополит, во всяком случае, понимал, что делает. Сколь же коварен и кровожаден сей человек, именующий себя священнослужителем!
Но, видимо, и сам князь Иван ничего не имел против избавления от докучливой опеки.
Ему же так давно и настойчиво твердят о его миссии, как наследника римских цезарей!
А теперь о последовавших событиях.
На пятый день после пожара назначенные в розыск князья и бояре собрались в Кремле на Соборной площади. Среди них находился и один из Глинских, боярин Юрий. Михаил же со своей матерью, бабкой великого князя, был в отъезде во Ржеве. Там его вотчина.
В Кремль сбежался и разоренный дотла пожаром московский люд. Бояр окружили, приступили к ним с вопросами, злобно выпытывали, почему не приехал сам великий князь, где митрополит и зачем не наказывают виноватых.
Чернь угрожала дубинами и была очень возбуждена.
Тогда бояре ответили, что вот они начинают розыск.
Им закричали, что искать виновных нечего, так как они известны: это, мол, бояре Глинские.
Я забыл написать, что кто-то пустил среди погорельцев слух, будто княгиня Анна, бабка великого князя, вместе с сыновьями приказывала добывать ей сердца из трупов, вымачивала эти сердца в воде и затем кропила полученной водой московские улицы.
Конечно, я знаю об этом давнишнем способе навлечения бед на враждебных людей, но я все же не допускаю мысли, что княгине Анне нужно было пускаться на такую пакость именно по отношению к Москве.
Она не могла иметь от своих действий никакой выгоды.
Слух про нее, конечно, пустили все те же враги Глинских.
Но как бы там ни было, а слух распалил толпу суеверных москвитян, набежавших в Кремль.
Ужасно вопя: «Выдавайте Глинских!» – толпа стала метать камни. Боярин Юрий Глинский, видя ожесточение черни и не рассчитывая на защиту прочих бояр, соскочил с коня, намереваясь укрыться в Успенском соборе. Ему удалось вбежать в церковь и припасть к спасительному алтарю, но дикая чернь, нигде не уважающая святынь, ворвалась в собор, вытащила боярина Юрия на паперть и дубинами размозжила ему голову, невзирая на мольбы о пощаде. Труп несчастного Глинского проволокли по Москве и, растерзав, бросили на торгу, что в здешнем обычае. Потом толпа устремилась грабить хоромы бояр. Правда, грабежом занимались немногие горожане. Остальные, распаленные видом крови, понося именитых людей, кинулись в летний царский дворец в сельце Воробьеве, что на горах возле Москвы-реки.
Кто-то сказал, будто великий князь прячет там Анну и Михаила Глинских.
Однако кровожадная толпа шла, угрожая и самому Ивану.
Чернь кричала, что пожар бог послал Москве и за грехи Ивана, за его зверства и любострастие, паче же всего за небрежение народом, которому он не отец, а худой отчим.
Толпу, конечно, разогнали, стреляя в нее из пищалей и малых пушек.
Передают, что великий князь, узнав о приближении полчищ черни, потерял всякое самообладание, бился в истерике, плакал и сам ничего для обуздания бунтовщиков не предпринял. Спасли его ближние люди, среди которых отличился бесстрашием и находчивостью княжеский постельничий (по-нашему, камердинер) некий Алексей Адашев. Говорят, он первый поднял ватагу великокняжеских молодцев, сам приказал палить из пушек, а когда один пушкарь замешкался и оробел, вырвал у него фитиль и поджег запал. На помощь Адашеву подоспели с вооруженными слугами те бояре, чьи дворы тоже стоят в Воробьеве, и чернь бежала, оставив на Калужской дороге убитых и раненых.
Алексей Адашев из незнатного служилого рода. Его отец не взыскан никакими чинами. Он просто один из той толпы незаметных людей, которыми окружал себя еще отец нынешнего великого князя. Людей, готовых на все, лишь бы выслужиться и угодить своему сюзерену. По слухам, Федор Григорьевич Адашев выполнял весьма неприятные обязанности, чуть ли не обязанности великокняжеского палача.
Теперь оба Адашевых – отец и сын – в большой чести. Алексея Адашева князь Иван не отпускает от себя ни на шаг.
Едва ли не ближе Алексея Адашева стал теперь князю и безвестный доселе поп из причта церкви Благовещенья, некий новгородец Сильвестр.
Очевидно, Сильвестр весьма умен и хитр. Он весьма почитаем среди влиятельных москвичей, в частности тесно связан с князьями Старицкими, являющимися по здешним законам самыми первыми претендентами на престол в том случае, если Иван будет бездетен.
Во время бунта поп Сильвестр находился около великого князя Ивана. Передают, что он призвал Ивана покаяться, прекратить гонения на своих верных слуг – бояр, оказать им милость, во всем слушаться церкви. В противном случае он угрожал князю великой карой господней, говорил, что отступится от него, как Самуил от Саула, чем поверг Ивана в трепет.
Великий князь плакал перед попом, признал все свои грехи и умолял молиться за него.
Сильвестр стал молиться, и толпы черни в самом деле были рассеяны.
Вы понимаете, ваша милость, что князь Иван теперь весьма дорожит Сильвестром. Он просто благоговеет перед ним.
Пережитое потрясение сильно подействовало на великого князя. Он не только перестал сторониться государственных дел, но, напротив, теперь уже ничто не решается без Ивана. Передают, что князь действительно перестал пить вино, не знает других женщин, кроме княгини Анастасии, и непрерывно совещается с избранными им людьми о положении страны и народа.
Больше того, недавно он созвал в Москву людей всех состояний (у московитов такое сборище называется Земским собором) и, выйдя к ним на Троицкую площадь, держал весьма длинную и прочувственную речь.
Он каялся в нечестивой жизни, навлекшей на Moсковию столько всяческих бед, но оправдывался своим малолетством, неопытностью и злой волей бояр, правивших за него.
Я был на Троицкой площади и, хотя еще недостаточно хорошо понимаю их дикарский язык, мог многое разобрать и видеть поведение народа. Великий князь произвел большое впечатление. Он был или, во всяком случае, казался очень искренним. Когда князь поклялся, что искупит свои грехи, разберет правых и виноватых, простые люди плакали.
Если великому князю удастся хотя бы в какой-то степени выполнить свои обещания об устройстве государственных дел и упрочить положение своих подданных, он, бесспорно, сыщет их любовь.
Не знаю, какие шаги он предпримет в первую очередь. Знаю лишь, что предполагается перестроить сверху донизу всю администрацию, упорядочить суды и осуществить реформы в войске.
Одновременно предприняты шаги к привлечению на службу великому князю сведущих во всяком мастерстве и искусствах иноземных людей.
Спешу уведомить в связи с этим вашу милость о том, что великий князь направил в империю уроженца Магдебурга Ганса Шлитта, недавно прибывшего ко двору Ивана и предложившего свои услуги в качестве переводчика.
Названному Шлитту поручено искать и звать в Московию докторов и магистров всех свободных искусств, литейщиков, мастеров горного дела, мастеров золотых дел, матросов, плотников, каменщиков, копачей колодцев, бумажных мастеров и лекарей.
Я встречался со Шлиттом дважды: в гостях у нашего соотечественника Гаспара Эверфельда и в доме известного московского торговца Афанасия Твердохлебова.
Шлитт хвастал, что был принят самим великим князем, и пытался убедить нас, будто князь Иван весьма склонен покориться латинской церкви.
Шлитт выводит такое заключение из слов князя Ивана, будто бы сказавшего ему, что латиняне во всем превзошли Русь и что в этом – перст господень.
Гаспар Эверфельд подтверждает мнение Шлитта о большом интересе князя Ивана и его приближенных, в частности Адашева, ко всему иноземному. Между прочим, Адашев посылает своего родственника со Шлиттом обучаться в имперских городах.
О, если бы Шлитт и Эверфельд были правы! Но я бы не торопился обольщаться, ваша милость. Отец Ивана, покойный князь Василий, тоже проявлял интерес и к нашей вере и к нашим мастерам. Но мастеров он принял, искусство их здесь вызнали, а истинную веру исповедовать не хотят.
А вот еще одна новость. В Казани недавно умер, спьяна расшибив голову о кадку, царь Сафа-Гирей. Ему наследовал малолетний сын Утемиш-Гирей, опекаемый матерью-царицей Суюн-бекой. Но что значит правление женщины?! В Москве же сидит извечный враг Сафа-Гирея, изгнанный им царь Шиг-Алей. Последний готов на все, чтобы только вернуть казанский престол. Поддержат ли его московиты, судить не берусь. Думаю, что нет, так как с них хватает и внутренних неустройств.
Кстати, как курьез, могу рассказать вам одну забавную историю.
У Афанасия Твердохлебова есть дальний родственник, некий Иван Федоров, до недавнего времени служивший дьяконом в одной из кремлевских церквей. Во время пожара у него умерла жена, и, став вдовцом, он оказался вынужденным покинуть свою хлебную должность. Московские законы запрещают священнослужителям безбрачие, как, впрочем, запрещают и двоеженство. Сейчас этот Федоров живет тем, что переписывает книги, и только. Это не очень доходно, если не имеешь какого-либо места: много ли может переписать человек? Одну-две книги в год! Впрочем, речь не о том. Твердохлебов и другие московиты почитают Федорова, как грамотного и образованного человека. Гаспар же Эверфельд, смеясь, рассказывал, как поразился этот «грамотный и образованный» дьякон, увидев книгу, напечатанную способом великого Иоганна Гутенберга. Он никак не мог понять, как это можно печатать книги, а не переписывать! Вообразите, ваша милость, тупую физиономию пораженного москвитянина и судите, каковы же его соотечественники, не умеющие даже того, что умеет он, то есть не умеющие даже писать!
Мне кажется, что я слышу смех вашей милости и чувствую себя счастливым, так как для меня нет высшей награды, чем ваше благорасположение.
Чего стоит слуга, если он не радуется веселью своего господина?
Я же готов и впредь подвергать себя лишениям жизни в варварской стране, где каждое неосторожное слово может привести на плаху, лишь бы оправдать ваше доверие и знать, что не буду оставлен вашими милостями.
Я очень сильно издержался, ваша милость. Тут все очень дорого, и, кроме того, московиты очень любят подарки. Если хочешь быть приглашаем в гости в нужные дома, не скупись. Поэтому я прошу вас с первой же оказией прислать мне двести талеров. Иначе я буду просто лишен возможности сообщать вам подробные сведения о здешних делах.
Припадаю к вашим стопам, молю бога даровать вам долгих и счастливых лет.
Еще раз прошу выслать двести, а лучше – триста талеров.
Ваш преданнейший слуга…»
ГЛАВА V
Первое время Иван Федоров ютился у Твердохлебовых. Им повезло: уцелели и дом и службы. Михаил Твердохлебов вызвался тогда же быть крестным отцом младенца. Нарекли сына Ирины так же, как самого Федорова, – Иваном. В крестные позвали Ольгу, жену Маруши Нефедьева. Дом у Маруши сгорел, но оставалась подмосковная земля, добрых полчети. Маруша сразу взялся ставить новую избу, просторнее прежней. Строились и другие москвичи.
– И тебе бы избу схлопотать! – наставлял Афанасий Твердохлебов. – В дьяконах тебе не служить, ну и стройся на посаде.
Из чего строиться-то? – спрашивал Иван Федоров. Да и к чему теперь все… Теперь мне постричься надо.
Голос у него дрожал.
– Митрополит-то гонит в монастырь? Нет? Ну и негоже так рассуждать! Горю поддаваться – господа гневить. И опять же сын у тебя. Для него трудись… К митрополиту ступай, проси на обзаведение, даст.
Иван Федоров пошел к митрополиту. Тот уже слышал о беде дьякона и, повздыхав, велел своим людям помочь просителю.
– Где живешь ныне? – спросил митрополит.
– У Твердохлебовых, владыка.
– Так… В монахи тебе надо постричься, знаешь?
– Знаю, владыка.
– Ну, ин пока мне нужен… Ступай. Позову.
Избу начали ставить в Зарядье, где подешевле откупили землю у погоревшего рыбника. К зиме Федоров въехал в новое жилье с сыном и кормившей Ивана молодухой Марфой, лишившейся на пожаре мужа и младенца.
Сердобольные бабы, закрывшие глаза Ирине, сыскали Марфу тут же среди погорельцев:
– Вот кормилица сыну твоему!
Афанасий Твердохлебов, суча бороду, осторожно посоветовал пристроить Марфу где-нито по соседству.
– Баба она молодая, гожая… Разговор пойдет. А захочешь сына повидать, забежишь.
Но Федоров не хотел, чтобы сын рос у чужих людей, и взял Марфу в свою избу.
– Греховных мыслен у меня нет, – ответил он старому купцу. – А Марфа, как выкормит Ивана, вольна к себе.
– Ну, гляди… – вздохнул Афанасий.
Митрополитовых денег не хватило и на плотников, а пришлось еще и одежду справлять, утварь покупать, да на харчи каждый день требовалось.
Чтобы перебиться, сводить концы с концами, вставал Иван Федоров затемно и, наскоро похлебав вчерашних щей, садился к оконцу, раскладывал бумагу и писал, писал, писал…
От прилежного писания ломило в висках, сводило руку, а спина немела, становилась как чужая.
Но то ли от усталости, то ли оттого, что вскакивал к плачущему сынишке, если Марфа уходила по воду или в ряды, но часто, проглядывая написанное, с горечью и досадой видел он пропущенные ошибки.
Испытывал Иван Федоров иной раз искушение снести листы как есть. Авось никто не заметит промахов. Но претил обман, не мог допустить, чтобы из-за его корысти искажалось божье слово. Даже подчищать строки, как Маруша советовал, тошно было, хоть и подчищал порою. Всегда любил он ряд и красоту, хотел, чтобы книга радовала чтеца каждой буквой.
Росло в Иване Федорове недовольство собою. Сделался мрачным, раздражительным. Раньше, бывало, пишешь и размышляешь, стараешься постичь кажущееся непонятным, а теперь только пером скрипишь…
Марфа с самого начала держалась в доме незаметно, была проворна, во всем старалась угодить Ивану, и ему могли бы прийти дурные, недобрые мысли о причинах ее хлопотливости, когда бы не видел он лица Марфы, склонявшегося над люлькой с младенцем, не замечал тревоги в карих глазах бабы, когда неумело пытался подкидывать сына над головой.
***
Масленица в тот год не махала плетеными, в лентах, конскими гривами, не стучала в ворота кулаками хмельных и веселых соседей, не бушевала боями на льду Москвы-реки у Водяных ворот Китай-города.
Не до катаний, не до боев было после недавней беды. Еще не всюду головешки убрали. Не всякий и блины испек на коровьем масле. Скажи спасибо, если постное нашлось!
Незаметно прожили масленицу, незаметно и к посту приступили.
Чтоб кормился пострадавший люд, царь Иван повелел возводить на Ильинке Гостиные ряды. Стук топоров доносился оттуда в Зарядье с утра до ночи. Там же, на Ильинке, велено было строиться всем московским купцам. У купцов тоже работа находилась люду. А взамен погоревших деревянных храмов складывали из камня новые. Деньги давал митрополит, царь и бояре.
Еще на рождество раздавали из царевых житниц муку. Раздали и к весне.
Так, мало-помалу дотянули до лета, а летом пошла всякая овощ, крапивка, щавель, грибки, ягоды – все не на пустое брюхо спать!
Недолго оставалось и до жнитва. Москвичи повеселели. Худшее позади, о татарах ни слуху пи духу, в поборах послабление и отсрочка, стало быть, нечего роптать, нечего бога гневить!
Молились за царя Ивана. Утешился молодой царь, утвердясь на престоле, окружил себя людьми умными, верными, слушает и старые княжеские роды и возвышенных им служилых, и нет прежних боярских свар и самоуправств. За самоуправство царь не щадит.
В особой царской чести князья Курлятев Дмитрий, Курбский Андрей, Мстиславский Иван, князья Воротынский, Одоевский, Серебряный, Горбатый, Шереметев – все из не больно знатных семей, да древних, немало Москве послуживших, и все молодые, к бою гожие и книжные, христолюбивые.
С ними да с Адашевым Алексеем царь неразлучен. В приказах же первый – Висковатый Иван. Самый близкий думный дьяк у царя, всех обошел. И не диво – трудолюбив, покорен и любого толмача за пояс заткнет. Мысли же царя словно угадывает.
С ними со всеми царь Иван, по притче соломоновой, яко град претвердыми столпами утвержден.
Дай-то бог, чтобы так и дальше шло!
***
В июле, на великомученика Прокопия, Иван Федоров пришел в Кремль отдать переписанные для митрополита листы Четьи-Миней. Встретивший Федорова дьякон Маврикий обрадовался:
– Вона! Легок на помине! А уж я посылать за тобой хотел.
– Какая нужда?
– Высокопреосвященный жития святых заново пишет, так вот, велел тебя да Карпа от Благовещенья скликать. Вам переписывать оные… Сядь, я схожу, доведу, что ты пришел.
Федоров, недоумевая, присел на лавку. Какие новые жития? Откуда? И почему не через Маврикия листы дают?
Маврикий воротился скоро.
– Велел обождать… Ну, как живешь-то?
– Твоими молитвами. О каких житиях ты молвил-то?
– А! О тех, что незнаемы еще. Высокопреосвященный, вишь, вызнал их и хочет всем поведать. Я, грешный, слышал, как он себе вслух читал. Хорошо!
– Да чьи жития-то?
– О господи! Всех, кто ныне преосвященным к лику святых причислен.
– Ну-ка? Кто ж про них чего знает-то?
– Высокопреосвященный знает. Затем, видать, и зовет тебя, чтобы сказать. Годи!.. Попа не видишь своего, Григория-то?
– Не вижу. На что он мне?
– Да я так… Сыну-то твоему год уже, поди?
– Год с месяцем.
– Да-а-а… А баба эта все при тебе?
– Не при мне, при младенце… Кому до нее печаль обрелась? Не Григорию ли?
Маврикий почесал за ухом.
– Не гневись. Я же упреждаю… И чего он умышляет на тебя, Григорий твой?
– Виноват – вот и умышляет. Я его из огня выволок, а попадья жену мою одну бросила.
– Знаю… Ох, темны человечьи души!.. Темны!.. А ты все-таки поберегся бы, Иван. Сгони вдовицу, как сын встанет. Лучше бабку сыщи какую-нибудь или к родне мальца отправь.
– В Новгород, что ль?
– Да, нескладно… А может, ты жениться задумал?.. Нет, я не в укор. Одному трудно, понимаю я. И вдовица у тебя складная. Опять же – в грехе хуже жить…
Федоров сердито свел брови.
– Полно врать, Маврикий! И греха за мной нет, и жениться не собираюсь Давно ли двоеженцев высокопреосвященный привечать стал? А?.. Молчишь?.. Ну, а я церкви потрудиться еще хочу. Хоть и мал, да вот скудным умом своим рассудил, что всякая лепта – благо. Не говори ты больше со мной о Марфе, сделай милость… О другом помыслы мои.
Маврикий развел руками.
– Не зла я тебе желаю, Иван! Чего сердишься?
Окна в покоях митрополита были растворены: Макарий любил тепло. В белых крестчатых ризах стоял он у заваленного книгами и бумагой обширного стола, благословил Федорова, пытливо всмотрелся в его лицо.
– Вот, притек по зову твоему, владыка.
– Вижу, не слеп… Знаешь, зачем зван?
– Маврикий о новых житиях сказывал.
– Успел уж! Экий язык длинный у раба лукавого! И хоть бы понимал, о чем суесловит!.. Так-то… Доволен я трудами твоими. Не ошибся, призывая тебя из Новгорода. И вот – избрал из многих, понеже необычное дело предстоит.
– Готов служить, владыка.
Макарий помолчал, взял со стола несколько листов, перебрал, осторожно положил на прежнее место.
– Вразумил нас господь воздать по заслугам истинным сынам христианским, ратоборствовавшим за православную церковь в земле русской, мужам, светлым душой и разумом, князьям и отшельникам, иереям и воинам, – наставил нас приобщить их к лику святых, дабы все явственно зрели их угодность богу. Ты это знаешь. А что злоязычники, хулители, еретики толкуют, знаешь ли? Митрополит-де в святые язычников пишет, не мучеников, а мучителей. Шипят, что ничего о тех святых не слышали… Заложил им уши господь, где же услышать?!
Макарий испытующе посмотрел в глаза Федорова.
– Зловонные рты еретиков заткнуть следует. Земля наша многострадальна. Со всех сторон агаряне грозят, а на руках царя и святой церкви оковы – внутренняя распря и ложь. Доколе не научим народ, что высшая мудрость и высшее благо христианина – смирение, доколе с ересями заволжскими не покончим, не быть церкви и царю могучими… Разумеешь ли сие?
– Разумею, владыка.
– Рад… Вот, гляди. Переписал я тут жития святых. Надобно их перебелить. Как перебелишь, другим писцам дадим, пусть множат. Ты же мою руку никому не показывай. Не для чего. А спросят, откудова списывал, говори, у митрополита старые списки брал.
– Гоже ли врать, владыка?
Митрополит глядел исподлобья.
– А в чем твоя ложь будет? Списки сии есть. Или не веришь мне?
– Упаси бог, владыка! Верю!
– Вот и верь. Вам, писцам, я те списки не дам. Мало что случиться может. А дураки, прознав, что вы мою руку одну перебеляли, завопят, что обманывают их. Понял?
– Понял…
– Сомнений не держи. Святое дело творим. А про разговор наш никому не сказывай. Я тебя взыскал, я же и спрошу строго, коли что… Строго спрошу!
Взволнованный Иван Федоров отер вспотевший лоб.
– Положись на меня, владыка. Все исполню, как ты велишь. Великая радость мне это доверие.
Митрополит наклонил крупную седеющую голову.
– Да поможет тебе бог. Ну-ка, гляди, что делать надо.
Получив от митрополита работу, Иван Федоров осмелился спросить:
– Прости, владыка, грешного, верно ли, что немцу Гансу Шлитту велел князь печатных мастеров на Русь привезти?
– Откуда знаешь?
– Видел я того Ганса. У Твердохлебовых он бывал.
– Похвалялся, значит, нехристь… Верно, дан Шлитту наказ печатников привезти.
– А самим не наладить ли печатню, владыка?
– Нет, Иване. То искусство большое, незнаемое. Не ломай голову. Даст бог, вернется Шлитт, увидим, что у иноземцев к чему… Помнишь, о чем говорили-то? Про списки?
– Помню, помню, владыка!..
…Маврикий так и нацелился на Федорова острым носом.
– Ну что? Ну как?
– Да вот, велел митрополит старые списки перебелять… Ты зачем брехал, будто жития новые?
Маврикий только мигал рыжими ресницами.
***
– Слышь, Афанасий, помнится, говорил ты о Петре Фрязине, что хотел итальянец печатню ладить?
– А ты только затем и забег, чтоб о Фрязине спросить? Садись-ка, попотчую.
– Благодарствую. Хорош мед! Так верно про Фрязина-то?
– Вот прилип! Ну, верно… Не дал ему князь Василий денег.
– Почему?
– Просил много. Да и священство отсоветовало.
Афанасий Твердохлебов, приметив, что гость заскучал и понурился, довольно рассмеялся, потер руки.
– Уж я тебя разглядел давно, Иван! Если тебе в голову что запало, ты ровно шальной делаешься… Ну, давай подслащу трапезу. Чего про штанбу рассказывать?
– Про штанбу?
– Штанба – по-ихнему, по-фряжски, мастерская печатная. А мастеров, которые печатают, они тередорщиками кличут.
– Ну, ну?!
– Не понукай, я не мерин!.. Печатать он на каком-то станке мыслил. Грешен, не расспросил, на каком. Да он и не сказал бы, поди. А вот про буквы – по-ихнему литеры – я спрашивал. Он, верно, лить их собирался. Сначала-то, помнится, как-то в булате литеры делать, булатными форму выбивать, а по форме уж лить.
– Для чего же не булатными печатать?
– Больно тверды, поди, да ломки. Да потом, сколь их булатных поделать надо на одну книгу? А с одной формы сколь хочешь можно букв налить.
– А из чего лить?
– Того не знаю. Может, из меди, а может, из свинца. Ну, слаще еда-то стала?
– Спаси тебя бог, слаще!.. Эх, как бы про те формы и буквы все узнать!
– А узнаем! Вот немцы приедут – и узнаем.
***
Если подниматься по Петровке, правым берегом Неглинной, то, не доходя кузнечной и оружейной слобод, увидишь в долине обширный пруд. Перегороженная бревенчатой плотиной, узкая Неглинная разлилась тут широко, как в половодье. Раньше стояла на плотине мельница государева, теперь ее нет: больно дурная вода в пруду. Его так и прозвали Поганым. А нехороша вода из-за стекающих в пруд отходов литейного и пушечного дворов. Дворы эти нещадно дымят зиму и лето. Среди сложенных в высокие поленницы березовых и дубовых дров снуют закопченные люди, роются в каких-то ямах, ворошат земляные бугры, из которых рвутся искры и пышет пламя. Там долбят мотыгами железную руду, там ее моют, там пробивают земляные печи острыми пиками и бесстрашно стоят над желобами, по которым лениво течет, брызгаясь, ослепительный металл… Груды глины, шлака, извести. Кислый запах чугуна и бронзы. Визг пил, обгрызающих готовые дула мортир, василисков и гаковниц.
Гаспар Эверфельд окликнул курчавого стражника:
– Эй, молодец! Где есть Ганс Краббе?
– Эвон к пушкарям побег. Мортира у них лопнула.
– О, это худо! Очень худо! – встревожился Эверфельд. – Несчастный Ганс.
Он дотронулся до руки Федорова.
– Я вам просит обождать. Я сейчас.
Эверфельд ушел. Стражник, стоявший возле пушкарской избы, почесал за пазухой.
– Хуже, чем в аду, здеся… Сторожить и то прокиснешь насквозь, а поди-ка у ям да у печей постой!.. Вона, твой немец нашего пожалел. Его жалеть неча. С него за мортиру шкуру не спустят. А мастеровых плетями да батогами попотчуют. Жизнь, господи прости!
Видно было, стражник рад поговорить кем-нибудь.
– И часто орудия лопаются?
– Коли бы часто, тут, поди, и живых никого не осталось. А пошто тебе сюда занадобилось?
– Так… Спросить хочу вашего немца кой о чем.
Эверфельд и Краббе вскоре показались из-за куч извести. Иван Федоров поклонился, Краббе ответил поклоном же. Попросил пройти в избу.
В каморке Краббе на голом столе стояли склянки с разноцветном жидкостью, лежали куски руды.
Эверфельд перевел слова Федорова, что тот хочет посмотреть литье, просит рассказать, если Краббе знает, конечно, из чего делаются литеры в немецких печатнях.
Краббе внимательно выслушал Эверфельда, бросил быстрый взгляд на русского, о чем-то спросил по-своему, вздернул жидкие пшеничные брови, и между немцами начался долгий разговор.
Иван Федоров видел, что Эверфельд сердится, а Краббе, похоже, нарочно злит его и ядовито усмехается.
Наконец Эверфельд раздраженно сообщил:
– Краббе говорит, что к литейным делам без разрешения государя посторонних допустить не может… Состав литер ему неизвестен.
Иван Федоров поднялся с лавки.
– Больно много он говорил, чтоб отказать… Переведи: вижу, что врет. Ну, пускай дорожится. Без него обойдемся.
И, не дожидаясь, пока смущенный Эверфельд скажет что-нибудь, вышел из пушкарской избы.
Он уходил с пушечного двора, не оглядываясь. Обида и гнев на проклятого немца гнали его прочь. Наконец устал от быстрого шага, задохнулся, встал в тени столетней ветлы.
– Не говорят? К своим мастерам пойду!
***
Утопила Зарядье в непролазной грязи осень. Ударили первые заморозки. Отпустило. Потом стало сыпать колкой крупкой. И только в конце ноября повалил глухой, мохнатый снег. Он валил два дня подряд, облепил Москву, подкатил заносами и сугробами к завалинкам хором и оконцам изб, и тогда начались морозы.
Иван Федоров завершил переписку житий новых святых.
На другой день прямо с утра он отправился к Твердохлебовым.
Спешил, надеялся услышать хорошие новости. Но новости оказались плохими. Михаил Твердохлебов поведал, что слышал от иарвских купцов, своих приятелей, о печальной участи царева посланца Ганса Шлитта. Шлитт собрал будто бы с разрешения императора Карла больше ста двадцати немецких мастеров и уже повез их на Русь, но сначала его задержали в Любеке, а потом в Риге. Великий гермейстер Ливонского ордена Фирстенберг, рыцари и дерптский епископ оковали Шлитта, запрятали в тюрьму мастеров, а императору послали грамоту, где просят взять разрешение на выезд Шлитта в Московию обратно.