355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Прибытков » Иван Федоров » Текст книги (страница 1)
Иван Федоров
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:42

Текст книги "Иван Федоров"


Автор книги: Владимир Прибытков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

В. Прибытков
ИВАН ФЕДОРОВ


ЧАСТЬ I

ГЛАВА I

В лето от сотворения мира семь тысяч пятьдесят первое [1]1
  В древней Руси счет лет велся согласно библейской легенде от сотворения мира. Чтобы перевести древнее летосчисление на новое, от так называемого рождения Христова, необходимо вычесть из даты старого счисления 5508, если дата приходится на время с 1 января до 1 сентября, или 5509, если она падает на остаток года, с 1 сентября по 1 января.


[Закрыть]
, в третью седьмицу июня, московский митрополит Макарий, год назад поставленный князьями Шуйскими вместо свергнутого Иоасафа, пожелал посетить монастырь Святой Троицы.

Дорога пылила, проваливалась в ухабы, подсовывала под колеса возка толстые корни сосен и елей. Речные броды подкарауливали ямами, засасывали в ил. На ночлеге в Радонеже телеса терзали оголтелые блохи, откуда-то несло козлятиной, митрополит не выспался, но бодрился: до монастыря оставалось полдня пути.

На Москве известно было, что едет митрополит поклониться мощам святого Сергия Радонежского, толковать с братией о богослужебных книгах и подновлении икон в московских церквах.

Макарий, прибыв к Святой Троице, и впрямь целовал раку чудотворца, впрямь рассуждал о переводах сочинений блаженного Августина, о нехватке книг и завершении переписки начатых им в Новгороде Четьи-Миней, впрямь заказал монастырским мастерам новые иконы, но приехал он в обитель не только ради бесед и поклонений.

Жаждал митрополит покоя и уединения, хотел в тишине обдумать мирские и церковные дела.

Знал Макарий, что Шуйские, призывая его с новгородского архиепископства, надеялись: новый митрополит, приверженный иконному письму и книжному чтению, известный любовью к старине, не станет вмешиваться в житейскую суету, в московские распри, будет смотреть на все из княжеских рук.

Но не для того оставил Макарий тихие радости упорных трудов по собиранию старых книг, не для того покинул налаженные со многими тяготами новгородские церковные училища, где мечтал вырастить для Руси просвещенных иереев, чтобы стать покорным слугой Шуйских.

Прежде чем согласиться на принятие митрополичьего параманда, дал Макарий обет господу не пощадить себя ради возвеличения христианской веры и православной церкви, ради устроения русской земли.

После смерти великого князя московского Василия пришла в упадок светская власть, начались боярские свары, нависла угроза над самой церковью.

Душа скорбела от созерцания непотребств: священники не знали служб, игумены не возбраняли бегать к чернецам девкам да бабам, курили вино, упивались во пианство, честным же старцам не давали даже на одеяние, и многая братия волочилась теперь по миру, испрашивая милостыню и подвергаясь житейским соблазнам.

Куда же было таким пастырям ополчаться на ереси, точившие народишко?

Прибыв в Москву, Макарий сразу стал прибирать священство к рукам.

Однако у московских иереев всегда находилась заступа, и митрополит видел, что начинать надо не с них, а с обуздания всесильных боярских родов, в первую голову с тех же Шуйских.

Сделать же сие можно было только одним путем – завоевав доверие диковатого, озлобленного двенадцатилетнего великого князя Ивана, воспитав в Иване мысль о его призвании быть единодержавным властелином всего христианского мира.

В беседах с великим князем вел он речь о кесаревом величии, о божественном происхождении власти Ивана, на коею посягать никто не смеет.

Иван слушал такие речи жадно, но недавно князь Андрей Шуйский с грубой прямотой сказал митрополиту:

– Ты, владыка, говори, да не заговаривайся! А то ведь из Москвы и на Соловки дорога есть!

Макарий знал, что Шуйские угрозами зря не бросаются, стал в речах осторожен, но поступаться правдою не думал.

У раки чудотворца Сергия надеялся митрополит размыслить в покое о мирских делах, почерпнуть сил для будущих деяний.

Но вместо покоя ждали его в монастыре новые заботы.

Игумен в первый же день по приезде митрополита передал ему мольбу узника тверского Отроч-монастыря Максима, прозываемого Греком. Был Максим муж мудрый, наделенный от бога великим даром языков и сказаний. Тринадцатый год томился он в оковах, осужденный собором святых отцов за ереси и волхование против покойного великого князя Василия. Просил Максим у митрополита разрешения ходить в церковь и причащаться святых тайн.

Макарий нахмурился. Передав мольбу Максима, монахи содеяли дерзость: собор запрещал переписку с осужденным. А просьба помочь Максиму Греку ставила митрополита в трудное положение. В Максимово волховство Макарий не верил. Не стал бы Максим писать на ладонях водкой и простирать оные, называя беду на великого князя, как поганая ворожея. Умен и учен был Максим! А что говорил, будто русские митрополиты неправильно ставятся, без патриаршего благословения, и что описки в книгах делал, так Максим сам же на соборе ниц падал, каялся: не знал-де о патриаршей грамоте, дозволяющей русскому собору митрополитов ставить, и плохо за писцами следил…

Но Максим, не зная Руси, на порядки ее восстал, поучать всех вздумал. Против развода великого князя Василия с бездетной Соломонией ополчился. Сие, дескать, писанию противно… Конечно, противно. А как не оставил бы Василий наследника – что бы тогда началось? В какую бездну распрей и смут вверглась бы земля? Что бы со святой церковью и православной верой сталось?

Эх, Максим, Максим! Нельзя было пощадить тебя, да и сейчас заступиться за тебя опасно. Заступишься из жалости, а поддержку как осуждение давнишнего брака Василия с Еленой Глинской понять могут. Решат еще, что сын их Иван и прав на отцовский стол не имеет! А ведь и того довольно, что злые языки повсюду разносят, будто великий князь вовсе не Василия сын, стар-де был Василий, чтобы детей иметь! а отродье боярина Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского…

Ответить на мольбу Грека резким отказом митрополит все же не решился. Велел сказать узнику, что скорбит о судьбе его, целует тяжкие узы его, но помочь ничем не может.

По лицу игумена увидел: тот ждал иного, и рассердился. Все жаловались, все чего-то хотели, все чего-нибудь требовали!

Так, рассерженный, и отправился отдыхать в отведенные покои.

Лишь усердная молитва смирила Макария, утишила гневное состояние духа.

Лежа в постели, митрополит отдался мечтаниям. Скоро великий князь взойдет в возраст, сможет обходиться без опекунов. До той поры следует искоренить в нем пороки, воспитать его ум, научить покорности святой церкви. Тогда с божьей помощью можно великое свершить! Покорить язычников, распространить христианство, твердо противостоять латине!

От обширных замыслов мысль митрополита скакнула вдруг вспять. Подумал, что пока ничего толком не сделал для будущего торжества. Даже от шептунов и соглядатаев, от неверных людишек не оградил себя. А надо, надо гнать оных! Взамен же призвать людей верных, кои бы всем тебе обязаны были. Без опоры, без поддержки ничему не вершиться. Дуб не ветвями, а корнями силен. Вот и надобно пустить в московскую землю свои корни.

А людишки верные сыщутся!

Митрополит вспомнил, как в последний год новгородской жизни принимал у себя тамошних писцов. Выговаривал им, что в книгах, переписываемых на продажу, имеется много ошибок.

– Может, и не вы те книги продавали, – сказал он тогда, – да нелишне и вам помнить, сколь от каждой ошибки вреда и смущения происходить может. Вот и размыслите и прочим писцам передайте, чтоб впредь с работой не торопились, за деньгой не гнались, а помышляли о доброй славе и спасении души!

Мастера кланялись. Макарий обратил внимание на самого молодого из них: коренастого, с тонким, живым лицом, умными голубыми глазами.

– Чей такой?

– Мой, мой сын, владыка! – торопливо ответил, кланяясь, старый, давно известный Макарию писец Федор.

– Учишь или сам пишет уже?

– Сам, владыка, сам! Вот дозволь тебе Евангелие, сыном переписанное, поднести…

Макарий раскрыл поданную книгу. Полюбовался крупным, четким полууставом, сделанными «покоем» заставками, искусно украшенными цветами и травами.

– Рисовал тоже он?

– Он, он, владыка.

– Горазд… Как звать тебя, раб божий?

Зардевшийся молодой писец баском отозвался:

– Иваном…

– Экий глас!.. А что, петь столь же горазд, как писать да рисовать?

– То не мне судить, владыка.

– Скромность – украшение христианина. А ну, возгласи-ка, Иване, святую славу!

Молодой писец петь умел. Макарий посоветовал Федору женить сына: такого молодца в дьяконы рукоположить можно!

Макарий уже собирался отпускать писцов, когда заметил, что Иван порывается молвить что-то, и выжидательно поднял брови.

– Не робей, раб божий, слушаю.

– Прости меня, грешного, владыка, если что не так молвлю, – выступив вперед, сдерживая басок, начал молодой писец. – Вот давеча ты про ошибки книжные помянул. Куда как прав ты! Возьмешься за иным списывать – одно начертано. К другому заглянешь – иное. Вот и помыслил я…

Писец волновался. Он перевел дыхание.

– Помыслил я, владыка, что неладное мы творим. Не так бы надо!

– Как же?

– Опять же прости меня за дерзость. Но вот сколь годов слышу уже, что у латинян, и в немецких землях, и во фряжских давно ручное письмо оставлено. Книги там печатно творят, вроде бы обронно режут, как для тиснения на булате…

– То наущение дьявольское! – тонко воскликнул один из писцов. – Писание книг – душе во спасение! А печатание – ересь!

Молодой писец скосил глаза на длиннобородого крикуна, потянулся к Макарию.

– Дозволь досказать, владыка!.. Латинян, еретиков не хуже других ненавижу. Да ведь мало книг у нас и плохи! А с одних бы досок, иереями правленных, сколь напечатать могли! И скоро и без ошибок!

– Где про латинские книги слыхал? – осторожно, ровным голосом спросил Макарий.

– Многие купцы заезжие сказывали. Те же немцы. Шведы.

– Знакомство с ними водишь?

– На кой они мне, владыка? Да и им какая во мне корысть? А у наших гостей встречал иных, похвалялись…

– И книги латинские видал?

– Видал, владыка.

– И чел?

– Наша вера единственно правильная. Зачем мне латынь? Не учился их письму поганому и знать не хочу. Ничего не читал, владыка.

– Так, так… Зачем же тогда книгами прельщаешься ихними?

– Обидно мне, владыка, что еретикам такое открыто, чего мы, поборники веры истинной, не знаем и не умеем!

– Сам, сам еретик! – взвизгнул крикливый писец.

– Помолчи! – свел брови Макарий. – Не по чину разумен!

Писец осекся и вытаращил глаза.

– Продолжай! – обратился к Ивану Макарий. – К чему речь вел?

– И еще я слышал, владыка. В Вильне, у литовцев, нашей православной веры человек, Георгий, печатал будто бы книги с греческих списков истинных, и по-нашему.

– Тот Георгий, по прозванию Скарина, латынью с толку был сбит. И православное имя на поганое сменил. Франциском назывался.

– Того я не ведал, владыка. Коли он таков, пес с ним… Нет, я того не ведал…

Макарий опустил веки, помолчал.

– Пробовал ли печатать книги? – наконец спросил он молодого писца. – Говори прямо.

– Нет, владыка. Не пробовал. Вот хотел тебя попытать, гоже ли сие нам. Твоего совета жду.

Макарий уже не помнил точно, как ответил тогда молодому писцу. Сказал только, что о печатных книгах мысль надо покамест оставить, что не ему, грешному, судить, хорошо ли будет их вводить, что дело с печатными книгами собору святых отцов ведать надлежит…

Вот таких, как Иван Федоров, и надобно назвать в Москву. Умны, пытливы, безропотны в послушании будут, а книжным трудам прилежа, от скверны житейской уберегутся.

Но не быть ни книгам, ни покою, пока нетверда великокняжеская власть, пока шатки алтари…

Макарий слез с постели, подошел к киоту, опустился на холодный пол голыми коленями и вознес молитву ко вседержителю, чтобы хранил великого князя, чтобы посрамил его врагов и врагов церкви.

ГЛАВА II

Свадьбу младшего сына Ивана в доме новгородского писца Федора играли поздней осенью.

Октябрь с первых дней стоял ясный, холодный. Земля по утрам позванивала. Свадебные телеги из посада, от женихова дома, в кожевенную слободу, к дому невесты, скакали со стуком и грохотом. Перевязанные через плечо поверх шуб полотенцами дружки, стоя в передках, чудом удерживались на ногах – так подкидывало на каждом комке затвердевшей грязи.

Иван с отцом ждали невесту в своей церкви Иоанна Богослова. Федор небольно радовался. Когда приступил год назад к Ивану после беседы с архиепископом, нынешним митрополитом, сын уперся, чтоб засылали сватов к Ирине, дочери многодетного попа Кондрата из захудалого прихода. Федор и грозил и уговаривал, убеждая, что бедная невеста – добро из дому вон, но Иван про других девок и слышать не хотел. Сказал, как отрубил:

– Хочешь женить – Ирину бери. Не то совсем не женюсь. И со двора сойду.

И Федор побрел приглашать сватов. Он любил сына. Иван пытлив, понятлив, прилежен, упорен в деле и великим даром от бога наделен: и рисовать и по металлу резать первый, булат у него под руками податливей воска. Что хочешь вырежет, и так ли тонко да живо, что только диву даешься!

Уйдет – кто поддержит в старости, кто утешит? Пускай уж на Ириньице своей женится. Где только углядеть ее успел? Когда?

Иван знал: вот сейчас Ирину введут, а все было боязно чего-то. Вдруг заболела или по дороге беда… В прошлом году, весной приметил он русокосую Ирину, вместе с другими девушками заплетавшую березки. С той поры часто наведывался в приход ее отца, высматривал ее…

На паперти послышался шум. Церковные двери распахнулись, и показалась невеста…

Все как во сне шло. Вопросы попа, пение, мигание свечей, сыплющиеся на молодых при выходе монетки, скачка коней, душные горницы попова дома, первый ковшик меда, выпитый мужем и женой на пороге, славословия, пьяный гомон гостей, и опять скачка к своему дому, и опять пир.

Пировали полную седьмицу.

А с новой седьмицы с утра Иван и Федор засели за книги, а Ирина, повязав платок, хозяйкой захлопотала у печи.

Но письмо у Ивана подвигалось плохо. То срывался дров принести жене, то по воду за ней увязывался.

Федор вспоминал, какого страха натерпелся как-то у архиепископа. До сих пор дурная истома в плечи вступает, обмякнешь, аж в животе бурчит, как Ванькина дерзость немыслимая на ум взойдет! О латинских книгах заговорил! Да с кем! Пресвятая матерь божия, господи всеблагий, угодники святые! Чудом, чудом беда обошла! Видно, в добрый часец Макарий Ваньку слушал. После трапезы, поди. В мягкости души и блаженстве плоти. Да то еще спасло, что милостив владыка к писцам. Не то сидеть бы Ваньке на цепи в монастыре или давно бы его палач кнутом нежил… Ну, теперь-то другим, слава богу, Ванька занят. Ину книгу с молодой женкой чтет. Вот только бы нынешний митрополит про дурака забыл, и совсем ладно стали бы жить. Тихо, смирно, по дедовскому обычаю…

Федор долго и истово молился, чтоб сбылись его надежды и чаяния. Но молитва старого писца была, видно, богу неугодна.

***

На Антония Великого пошел гулять по всему посаду, по всем новгородским слободам слушок о казни в Москве князя Андрея Шуйского.

Кто его пустил? Откуда шептуны все доподлинно вызнали? Поди сыщи!

Говорили о падении Шуйских разно. Кто с тревогой, кто со злорадством.

Князья Шуйские, долго сидевшие в Новгороде наместниками, имели много доброхотов среди бояр, почтенных уличан и духовенства. Не утесняли их, не грабили, радели о храмах.

Голь, рванье, особливо крестьянишки – те, по своему заведению, на Шуйских роптали.

Но голь и есть голь. Не ей на пиру песни запевать.

Великий Новгород-батюшка всполошился.

Что-то теперь будет после казни? Как сие отзовется городу?

Сполох начался не зря.

Великие князья московские Новгород не жаловали, посматривали в его сторону с подозрением. Дед нынешнего великого князя отнял у города волю, отец ходил сюда с мечом сбирать дань, и еще живы были очевидцы Васильева похода, могли порассказать, как жаловал он новгородцев, как их ласкал…

Что, если и сын Василия той же тропкой пойдет?

Упаси бог! Про Ивана и сейчас такое рассказывают, что озноб пробирает. Сызмала боярами к жестокости приучен. Да ведь и ожесточишься, поди, как на твоих глазах мать отравят, станут ближних в оковы ковать, голодом морить, удавливать.

Грех, конечно, про покойных худое сказывать, но боярин князь Иван Шуйский, благодетель новгородский, немало в том повинен, что его роду ныне горькую чашу испить довелось.

Боярина Овчину-Телепнева в темнице голодом сгубил, сестру его Аграфену, мамку великого князя, как тот ни плакал, оковал и сослал, боярина Вельского Ивана в покоях малолетнего Ивана поймал и удавил, боярина Воронцова Семена, великому князю полюбившегося, со своими людьми в великокняжеской трапезной до крови бил и сослал…

Да что бояре! А с Иваном-то как поступал князь Шуйский? Как послов принимать, как дела решать, на отцов стол сажал, бородой перед ним мел, а как с глазу на глаз оставался, так всяко уничижал, насмехался над его неокрепшим разумом, ко всякому распутству приучал: к питью, к женкам, к тавлеям да шахматам, к конскому скоку да соколиной травле. Да все это куда ни шло! Пей, напускай соколов, стучи тавлеями, коли на другое ума не хватает. А вот что ободрили великого князя ватагу таких же шалых да отчаянных, как он, питухов набрать да с той ватагой по Москве и московским бутыркам шастать, ровно орде татарской, добрых людей понося и девок портя, то уже не дело…

На что надеялся боярин князь Шуйский?

Что великий князь и возмужав ума не наберется, что, распутству прилежа, из воли его не выйдет?

Ох, худо размышлено! Хуже некуда! Великий-то князь оказался памятлив. Памятлив да своенравен. Ватагу свою заимев, ободрился, знать! Шутка сказать, за одно слово, поперек сказанное, князя Андрея псарям отдал, сам с красного крыльца кричал, когда волокли боярина, чтоб не чинились!.. У него на глазах Андрей с великим воплем и дух испустил, передают. Бе-е-еда! И неведомо еще, как великий князь после сего деяния с митрополитом поладит. А постигнет опала Макария – и Новгороду хорошего не видать. Последний заступник новгородский перед Москвой митрополит…

Жили новгородцы в тревоге и сомнениях. А потом воспрянули духом. Стало известно: митрополит после расправы с Шуйским проповедовал в соборной церкви Благовещенья о гордыне, наказуемой судом мирским и божеским, о власти царей земных, как власти, господом дарованной.

Поняли: митрополит тверд, великому князю близок, стало быть, в случае чего и заступится.

А на трех святителей пришла новая весть: требует митрополит к себе на московский двор новгородских людей: боярина Шило, протопопа Алексея Мятого, других священников и книжного писца Ивана, сына Федорова.

Хорошая весть. Добрая весть. Дай бог долгих лет и беспечальной жизни пастырю, не забывающему овец своих!

Федора полученное известие громом поразило. Кинулся на двор к архиепископу Феодосию, упал в ноги, завопил, прося о милости.

– Ты что, дурак? – спросил Феодосий. – Сыну твоему великую милость митрополит оказал, а ты орешь, ровно родить собрался. Опомнись, идол!

– По молодости он! По молодости! – потерянно твердил Федор, не слыша архиепископа. – И забыл уж все! Оженился!

– А, дубина! скривился архиепископ. – Отвори уши-то! Не на суд, на службу митрополит твоего Ваньку зовет! На слу-у-ужбу!.. Эй, вытолкайте писца! От радости ума лишился, старый.

Но и сообразив, что к чему, Федор не воспрянул духом. Не хотел он отпускать Ивана в далекую, чужую Москву. Горько было оставаться одному. Страшно думать, как Иван жить станет без отцова надзора. Молод, горяч, непокорлив, а чужбина камушки обкатывает не чинясь… Вон, вон, как крылья распустил Ванька! Радуется! Кречетом глядит! А чему радуется? Москва не коврижка медовая. Не ты ее, скорей она тебя заглотит!

И все же противиться указу митрополита Федор не решился. С великой тоской, а начал собирать сына в путь…

***

На ранней зорьке заскрипели у ворот двое саней, набитые сеном, зазвякали на морозе бубенцы.

Вынесли сундуки и коробы, установили, увязали, еще подбавили сенца, кинули в переда меховые полсти.

Вернулись в избу. Сели за стол, разлили по ковшам горячее вино.

– Ну, Иване… – начал Федор и осекся. Перехватило горло, задрожала держащая ендову рука. Мигнул, с отчаянием выкрикнул: – Храни вас бог! – и припал к посудине.

Потом благословляли на путь иконой святого Николы, крепко целовались, жадно ощупывая руками плечи друг друга, суетились вокруг заиндевевших коней, чтобы скрыть тревогу, заполнить чем-то пустоту последних минут…

Кони обрадованно налегли, вынесли сани со двора – и засмеялись, зарыдали, щемя душу, бубенцы-бубенчики, медь и железо, вечная присказка бесконечных зимних дорог…

У моста уже ждал обоз боярина Шило.

Иван Федоров в последний раз оглянулся на Новгород, перекрестился.

Натянул рукавицы, прикрикнул на лошадей, и потянулись, потянулись по обочине кусты да кустики, ели да елочки: русский ни конца, ни краю! – лес.

Ехали днем. Чуть смеркалось, останавливались в первой попавшейся деревушке: опасались лихих людей и волков.

А переночевав, вставали до свету. И хотя не бог весть какие разносолы взяли в путь, но в иной избе ребятишки просыпались от запаха варева, высовывали из-под ветоши русые головенки. Ирина, оглядываясь, боясь обидеть хозяев, совала детям то кусок пирога, то лепешку. Русые головенки прятались. Ветошь чуть приметно шевелилась. Потом голодные глаза показывались вновь…

…В ясные дни сверкающий снег слепит. А затянет небо облаками, наползут они, серые, синеватые, на самые верхушки леса, начнут ронять мягкие, как лебяжий пух, хлопья, станут глуше звучать голоса, постукивать конские копыта – подгоняй лошадей, не верь тишине! Налетит ветер со Студеного моря – завоет метелица, занавесит дорогу, заметет колеи, столкнет очумевших коней в сугробы, сомнет, отбросит человеческий зов – и погиб ты, пропал ни за что ни про что. По весне только и сыщут, как снег стает да половодье минует…

Леса стоят, покорно опустив ветви, отягченные холодным убором. На пеньках – белые, выше боярских, шапки. Другой пень так обмело, что не видать – торчит снежный горбик, да и только. Звонко-звонко поет под клювом дятла замерзшая сосна. А в волнистых полях, где синие тени оврагов и заносов, шуршат, качаются, жалуются на мороз и одиночество черные да бурые сухие будяки. Кто услышит их жалобы? Разве что заяц, чей малик брызнул в стороне, или кума-огневка, припавшая узкой мордочкой к насту и ловящая чуткими ушками мышиный писк.

Пустынно. Холодно. И уже не верится, что есть где-то города, и теплые избы с печами, и другие люди. Не один ли ты остался на этой недоброй, скованной льдом, похороненной под снегом земле?

Шелушатся обветренные щеки. Замерзают думы. Клонит в сон…

***

С полдня высылал боярин Дмитрий Романович Шило вперед стремянного Ларьку с двумя конными слугами, чтобы сыскали и приготовили добрый ночлег, истопили, если найдется, баньку.

Ларька знал, что надо Дмитрию Романовичу. Медвежьи глазки стремянного были зорки, а косолапые ноги легки. Все сыскивал: и избу почище, и дровишек для баньки, и молодуху посговорчивей.

Себя тоже не забывал. Облюбовав какую-нибудь вдовицу, не сидел в ожидании боярина сложа руки, а принимался у бабы хозяйничать. Гонял подручных привезти ей сена, натаскать воды, сам крутился сатаной, то топориком потюкивая, то пилой визжа, то рваный хомут сшивая, то к валенкам подметки подкидывая.

Баба, оторопев, только помаргивала, глядя, как кипит в ловких Ларькиных руках любая работа, как растет поленница наколотых дров, как законопачиваются век не конопаченные щели, накрепко пристает к стене расшатавшаяся лавка, туго набивается сеном сараюшка.

А Ларька уже осматривал копыта вдовьего коня, бранился, найдя мокрец, гонял хозяйку к соседям за дегтем, требовал то того, то другого, и ошалевшая от одинокой жизни, всеми позабытая вдовица, зарумянившись, летала по двору перепелочкой, спеша выполнить Ларькины наказы.

А утром ревмя ревела, провожая его, и молилась богу перед иконами, чтоб уберег он раба божия Лария, дал ему жизни долгой да хорошей, а будет милость господня, так хоть еще разок увидеть его.

Ларька же, сидя в седле, щурился, с благодарностью вспоминал о прошлом ночлеге, но уже высматривал следующую деревеньку…

Замолить свои грехи сам он уже не чаял. Может быть, поэтому с особой заботой пекся о молодом писце, который ехал в Москву вместе с боярином.

Молодой писец умилял Ларьку. Стремянный слышал, что тот дюже искусен в чтении книг и в письме, видел, что писец неопытен и мирится с любыми неудобствами.

Одно слово – прост, хотя ученей протопопа, говорят.

А это-то и любо! Такой-то человек и дорог!

Но Ларькино умиление молодым писцом вскоре сменилось почтением.

В двух днях пути за Тверью повстречались поезду скоморохи с двумя медведями. Скоморохи слезли в снег, пропуская сани и конных.

– Эй, бояре! Пошто холопов на цепях водите? – крикнул Ларька.

– А и не угадал, парень! Знать, не видал, чтоб хлопы боярей на цепях водили, а мы вот ведем! – дерзко отшутились скоморохи.

Ларька захохотал и проехал. Проезжали, не останавливаясь, и другие.

Только молодой писец Иван задержал лошадь… Заслышав крики и вопли, Ларька повернул коня. Писец бился с тремя мужиками, отнимая у них второго медведя. Первый же, волоча продетую в нос цепь, прытко несся к лесу Писец сшиб высокого скомороха, пнул его товарища, уложил и третьего мужика. Освобожденный медведь, ревя, стриганул от дороги. Но скоморохи, придя в себя и освирепев, кинулись на обидчика. Взмахнув руками, писец рухнул наземь. Сверху навалилась груда тел.

Подскакав к дерущимся. Ларька принялся стегать плетью по плечам и головам скоморохов.

– Ать, собачьи дети! Ать!..

Скоморохи на четвереньках расползались в стороны, поднимаясь, кидались бежать.

Но писец, вскочив, с расквашенным лицом и заплывшим глазом, метнулся, ровно борзая, наперед, загородил им дорогу, распялил руки…

Окруженные конными, скоморохи послушно вытаскивали из-за пазух и из мешков гудки и рожки, бубны и гусли.

Писец переломал все инструменты и только тогда догадался приложить к глазу комок снега.

– Хошь всех побью? – спросил Ларька.

– Пусть идут, несогласно качнул головой Иван. – А вы, слуги бесовы, помните! Не скоком и плясом, а трудом хлеб зарабатывать надлежит… И господню тварь писание на потеху мучить не велит. Или не знали?

– Оставил ты без хлеба нас! недобро, исподлобья глядя, сказал высокий скоморох.

Писец отбросил покрасневший комок снега, сплюнул кровью, молча подошел к своим саням, распутал веревки на коробе, стал швырять на сено пироги, куски мяса, туда же швырнул две рыбины.

– На, бери!

Скоморохи переглянулись, но с места не двинулись.

Тогда писец сгреб снедь, запихал в один из скоморошьих мешков.

– Пропитаетесь пока. Да ищите дело.

Повернулся, влез в сани и вожжами дернул…

– Как это ты один на восьмерых-то, да еще с медведями, кинулся? – держась сзади Писаревых саней, удивился Ларька.

– Так я с помощью божьей… Куда им выстоять-то было!

Обезоруженный, Ларька с уважением, осторожно объехал сани Ивана.

При первом случае он рассказал о битве со скоморохами боярину. Дмитрий Романович наставительно молвил:

– Вот учись, как по-божески-то поступать надо! Сам небось зубы скалил с гулящими и в ум не взял, что поймать их следовало… Н-да. А писец Иван по Христу ревновал. То ему и зачтется. А сейчас – на, снеси писцу с моего стола романеи и гуся. Да скажи, пришел бы как-нибудь вечером. Боярин-де любит чтение слушать.

Ларька романею, попробовав, снес, слова боярина передал. И опешил услыхав:

– Ничего я читать боярину твоему не буду. Так и скажи. И гуся его не хочу Он у вдовы девку ссильничал и везде, как кобель, блудит. Ему не библию читать…

Раскинув умом, Ларька яства отдал новой вдовице, а Дмитрию Романовичу поведал, что писец читать не может, потому что щека распухла и изрядно помят.

– Ну, пусть выздоравливает! – сказал Дмитрий Романович.

Ларька же, почтительно склонив голову, подумал: «Не так бы ты запел, господине, узнав, какую должность тебе писец Иван определил».

Чем дальше от Новгорода, тем реже попадались земли черносошных крестьян, деревеньки пошли чаще, а избы стали ниже: будто и их пригибала нужда, содравшая с крыш тес и дранку, прикрывшая стропила соломой да мхом.

Морозы с остервенелыми вьюгами заставляли подолгу отсиживаться на одном месте.

Под вой метели и тараканий шорох тоскливо тянулись длинные вечера. Ныли бабьи прялки, ныли хозяйские детишки, требуя у бабки рассказать сказку. Слушал Иван вместе с ними про князя Владимира Красно Солнышко, про богатырей-мужиков и силу поганую, про океан-море и остров Буян, про чудища крылатые и добра молодца.

Иная дура баба, завравшись, плела несусветное про монахов и попов, тогда Иван сердито покашливал, а когда и вставал, и втолковывал нелепой, что бескостным языком антихриста тешит.

Баба таращила испуганные глаза, кланялась, винилась и не понимала, в чем ее вина.

Присев к детишкам, Иван сам начинал рассказ о пришествии Христа, о чудесах его, о страданиях великомучеников, о житии святых.

Затаив дыхание жадно слушали Ивана не одни детишки, но и взрослые.

Плакали над страстотерпцами, не жалевшими живота своего за правду, обличавшими судей и владык неправедных.

Сокрушенно и угрюмо вздыхали.

– Вот кабы все так-то… Тогда и горя не ведали б! А теперь нешто бога помнят?

В речах мужиков звучала давнишняя ненависть. Иван Федоров увещевал:

– Распаляться сердцами негоже. От злобы еще злоба родится. Бог сам все видит. Он знает, кто праведно живет, а кто мамоне служит. Он и покарает грешных, а чистых сердцем возвысит и к престолу своему возьмет…

Мужики кряхтели, нехотя соглашались:

– Тебе видней. Ты учен. А мы что? Мы грамоты не разумеем.

Иван Федоров беспокойно оглядывал людей. Чувствовал: не приняли его слов как нужно.

Перед сном, творя молитву, просил у господа: «Дай мне просвещать сердца, всеблагим! Не гордыни ради прошу, ради торжества истин твоих! Ты же видишь, господи, как блуждают в потемках души смятенные! Пошто же гибнуть им, света не увидев?..»

И все нетерпеливей думал о Москве.

Скорей бы уж попасть туда!

Скорей бы служить, скорей бы взять перо и писать книги для народа христианского!

Скорей!

***

Денек выдался серый, мокрый, каких немало бывает в марте. Тверская улица, перемешанная сотнями копыт, сползала меж дворов Новгородской сотни к Золотой решетке грязной холстиной. Из кузниц пахло углем и железом, несся перестук молотов; от лавки к лавке, держась поближе к заборам, чтоб не обдало грязью, пробирался народ; на папертях церквей толклись нищие; над тесовыми и жестяными ярко раскрашенными куполами вились, галдели вороны и галки.

Впереди, за мостом через Неглинную, высоко поднимал башни Московский Кремль. Можно было уже сосчитать зубцы на стенах, различить перекладину креста на храме Иоанна Лествичника…

– Ну, вот и Москва! – подождав сани Ивана Федорова, весело крикнул Ларька. – Доехали, слава тебе господи!

Свист и окрики заставили его обернуться. Оглянулся и Иван Федоров.

Сверху, заставляя сторониться встречные сани, конных и прохожих, скакали чьи-то молодцы в алых шапках, тегиляях, все оружные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю