Текст книги "Христос приземлился в Гродно. Евангелие от Иуды"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)
– Как про меня?
– Если ты ложь в каждой заповеди видишь, кто же ты, как не Человек? Если разглядел за высокими словами бесстыжую брехню, значит, Человек. Если жаждешь иного и святого, пусть даже не зная, где оно, значит, есть же Человек на Земле? Не только волки. Не только звери, паскуды и лжецы.
Устин молчал.
– А про тех что говорить? Вот потому, что они ежечасно убивают эту жажду иного, жажду святого, отнимется у них правда и дана будет Человеку Наверное, не скоро! Но откуда же он родится, Человек, если мы все сейчас будем топтать в себе его искры?
– Значит...
– Значит, укрепляйся в мужестве своём, непреклонно засевай ниву свою, не давай затоптать посевы, не надейся, что легко отдадут правду. Жди каждую минуту битвы и плахи. Вот – вера. А другой нет. Иная вера – от Нечистого, от Сатаны.
Стало так тихо, что слышно было, как звонко капает в миску вода из рукомойника.
– Слушай, – Устин вдруг поймал руку Христа. – Ещё перед судом эта... Магдалина... уговаривала меня, чтобы я... Я колебался. Что изменилось бы во всём этом свинстве? А сейчас вижу: с самого начала не творили в Гродно более чёрного дела. – Он заглядывал Юрасю в глаза почти умоляюще. – Слушай, беги. Слушай, я подготовлю возок. Выпущу тебя. Скажу: вознёсся. Пусть чистым будет конец моих дней.
Христос шутливо боднул его головой:
– Эх, Устин. И так он у тебя будет спокойным и чистым. Предложил такое – считай, что сделал. Только... не пойду я, не надо меня спасать. Спасибо, Устин.
– Но почему, почему?
– А потому, – посерьёзнел узник. – Иногда мне кажется – Сатана не с неба свалился. Он с земли пришёл. Его церкви породили. Его цари породили. Воеводы. Тысяченачальники. Нельзя, чтобы среди людей жили, творили свою волю такие. Чем скорей они исчезнут – тем лучше. Может, моя смерть хоть на толщину волоса приблизит это. – Положил руку Устину на плечо: – Ты не думай, я хорошо умру. Говорят, в таких случаях приходят тишком, отворяют неожиданно двери и хватают во сне, чтоб не ревел, не отбивался?
– Быв-вает и такое. Прик-каз.
– Приказ для большего унижения. Единственное моё желание: этого не надо. У всей этой сволочи ноги будут дрожать больше, чем у меня... Вот и всё... А завтра все они зажгут мой огонь, которого им не погасить.
Он увидел, что между Устиновых пальцев, прижатых к лицу, плывут, точатся слёзы.
– Брось. Ты хотел и мог помочь. Ты не повинен ни в чём. Ты не повинен, что я отказался.
Устин встал. Слишком поспешно. Пошагал к дверям.
– Бывай, – он бросил это, словно выплюнул. – Прости.
– Не за что. Бывай. Спасибо, Устин.
Двери грохнули, словно их захлопнул глухой от рождения. Стреха загудела под потолком камеры. Смолкла.
Глава 56
«ДО ЖИВОТНЫХ И ГАДОВ...».
Не копай другому ямы – сам повалишься в неё.
Ф. Скорина.
Мы поцелуем Папу в зад, потому что зад у Папы, понятно, есть. Об этом сказано в наших священных декреталиях. Если есть Папа – значит, у него есть и зад. Если бы на свете перестали существовать зады – не стало бы и Папы.
Ф. Рабле.
Уже несколько дней ходил по улицам Гродно странный человек. Голова и почти всё лицо обмотаны суровым полотенцем. Из-под него выглядывают глаз и один ус, тупой и короткий. На плечи накинут тёмный, грубого сукна плащ. Пола плаща сзади приподнята, видимо концом меча, висящего под этим плащом на боку. Суконный синий кафтан тесноват, чуть не лопается на груди и плечах. На рукаве кафтана нашит белый крест.
Люди шарахались от него на улицах, отступали в сторону. Пошла после Ночи Крестов и держалась некоторое время этакая паршивая мода: не отпарывать знак креста и не снимать повязок, как будто резать сонных и рубиться с захваченными врасплох – невиданное геройство. Все гнилые фацеты[144]144
Фацет – щеголь. (Примеч. перев.).
[Закрыть] форсили так.
Вот и этот – по всему видно – хвастун и забияка, сорвиголова. Еле руки от крови отмыл, а уже глазом сверлит. Усы обрезал (знать, подпаленные были), шевелит ими. Меч на боку, а совести в душе чёрт ма.
Если бы эти самые люди имели возможность проследить за странным человеком на протяжении целого дня, они бы удивились ещё больше. Человек завтракал в какой-нибудь дрянной корчме, а потом отправлялся в костёл (церквей избегал), крестился под плащом (справа налево), а затем ложился на пол крестом и лежал так часами. Глаза закрыты, дыхание глубокое. Страшно, видимо, переживал человек за какие-то свои грехи. И подумать только, убийца, а такой набожный!
Где он ночевал, никто не знал и не видел. Вполне возможно, что нигде, ибо ночами редкие прохожие иногда также встречали его на улицах.
Люди удивились бы пуще прежнего, если бы узнали, что этого человека уже много дней безуспешно разыскивают по всей округе шпионы и служители сыскной инквизиции. Ищут, но не могут даже подумать, что он здесь, рядом, в самом логове. У человека не было крыши над головой, и поэтому ночами он бродил, и поэтому, будучи православным, захаживал в костёлы. В церкви, стоя на ногах, не слишком разоспишься, а тут лёг крестом и... Весьма удобная вера католицизм!
Человека звали Богдан Роскаш, а во время Христовой эпопеи – Тумаш Неверный, названый Близнец.
Он кружил по городу, сам не зная зачем. Просто здесь сидел в темнице Христос, а Фома был не из тех людей, что бросают друга в беде.
Тогда, оглушённый ударом колокола, он почти сутки пролежал без сознания под кучей убитых латников. Потом как-то очухался. На голове у него была страшная, небывалой величины и окраски, шишка, а череп гудел так, словно в нём празднично благовестили три Великие Софии. Он увидел заваленную телами улицу, плотно стиснул толстые губы. Снял с убитого кафтан с белым крестом, тесноватый, взял у монаха медный пестик и засунул его за пояс. Подобрал меч и чей-то кистень.
Затем догадался, что узнать его – дело нехитрое. Отпилил ножом концы усов, гордости своей, и сплошь замотал голову, оставив глядеть на свет только один глаз. Осторожно обогнул колокол, спустился на улицу.
И вот несколько дней напрасного рысканья вокруг замка, ратуши и снова замка. Фома упорно искал хоть малейшую возможность увидеть, пробраться, помочь. Ни единой щёлочки, ни единого случая, ни единого повода. Днём и ночью, днём и ночью. Так ходит волчица вокруг избушки лесника, в которой лежат связанными её волчата. Ходит, пока не наткнётся на стрелу.
Искал он и друзей, с которыми можно было бы напасть на замок или ратушу и, в худшем случае, погибнуть. Искал, не думая о том, что и друзья не дураки, чтобы появляться в городе с открытыми лицами, а значит, он их не узнает, так же как и друзья его не узнают. Временами он впадал в отчаяние, но всё равно ходил и искал. Хоть бы маленькую зацепку! Щёлочку!.. Бессилие угнетало его.
...В день перед казнью, за несколько часов до разговора Устина с Христом, ему повезло, хоть и не так, как мечталось. Обессиленный, зашёл он в корчму и увидел монаха-доминиканца. Тот сидел и выпивал, а возле его локтя лежал цилиндрический ковчег-пенал, в котором носят пергаментные и бумажные свитки. Круглое лицо монаха лоснилось, глазки были масляными. Уже принял.
Сам не зная почему, скорей всего ради пенала (последние дни всё делопроизводство Гродно работало на процесс о восстании мужицкого Христа, и в пенале могло быть кое-что любопытное о ком-то из товарищей), Фома сел неподалёку от монаха.
– Дружок, – сказал тот. – Ну и разукрасили они тебя, кормильцы.
– Не говори. Как дали по голове – так я всех Пап, начиная святым Дамасием и кончая нынешним, Львом, одновременно увидал.
– Ничего, – утешил монах. – За всё им отрыгнётся. Увидят завтра, как этого ихнего антихриста, посконного апостола, шарашкиного папу припекут.
И он похлопал ладонью по пеналу. Машинально. Фома заказал большой кувшин водки и закуску. Придвинулся ближе к доминиканцу.
– За Папу, – налил ему Фома.
Выпили. Закусили свежего посола рыжиками.
– Папа наш – ого! – сказал монах. – Я лицезрел Папу. Я целовал туфлю Папы.
– За туфлю Папы.
Выпили. Закусили копчёной гусятинкой.
– Папа всё может, – провозгласил Тумаш. – Давай за то, что Папа есть и что он всё может.
– Не буду я пить за Папу. Не могу.
Фома похолодел. Разговор начинал попахивать ересью и – через неё – костром. Среди гуляк могли быть шпионы. Он живо представил, как подъезжает к дверям корчмы «корзина для спаржи» и как его волокут туда, взяв под белы ручки, два здоровяка в одинаковых плащах.
– Эт-т-о почему?
– А ты мне налить забыл. Г-гы! Что, хорошо я пошутил?
– Тьфу! Чтоб с тобой всю жизнь так шутили... Ну, так за то, что Папа всё может. – Лёгкий румянец хмеля от этой шутки исчез с лица Фомы.
– Но и Папа не всё может, – заупрямился монах.
– Как это не всё?
– А так. Папа, как и Церковь, милостивым должен быть. Осудить он может. А исполнить приговор – дудки. И кардинал тоже. Для исполнения приговора мирянам дело передают.
– Брешешь!
– Я тебе брехну. Вот тут, – монах похлопал по пеналу, – дело антихриста. Несу, чтобы войт подпись поставил. Костёр. «Без пролития».
– А как не поставит?
– Чего ж это он не поставит? Помрёт разве что или съедет.
– А-а. Растолковал ты мне. Ладно. Так давай за милость Папы, за то, чего и он не может.
Выпили. Закусили солёными ядрами орехов. Монах начал что-то рассказывать. Это был занимательный, глубокомысленный, длинный рассказ. Жаль только, что Фома почти ничего в нём не понял.
– Идувойта дела... Сколькожно сидеть?.. Важнодело... Ловеры... Антихриста – судить!.. Безпроликрви... Ад... Галакрик! Дьячерти! Черъяволы!.. Сидеть – нет, спешу. Должныть послухадными, вот, ибо мы – монахи. М-мы, браток!.. Спацелую. Пойду.
Он встал и, шатаясь, пошёл к дверям. Фома рассчитался и, стоя в дверях, смотрел, как идёт монах... Так Роскаш узнал, какой удел ожидает Христа.
...Доминиканец пожаловал к дому Жабы только часа через полтора, чуть, видимо, протрезвев по дороге, потому что подошёл к привратнику довольно прямо и, протягивая ковчег-пенал, властно бросил из-под капюшона:
– От святой службы к войту. Руку приложить.
Его пропустили. Жаба сидел возле неизменного корыта, и фигурки уже были расставлены на дне. Почтенный деятель занимался своей излюбленной игрой.
– Что передаёт святая служба?
– Будьте любезны приложить руку.
– Потом. Потом, – сказал Жаба. – Позже подпишу. На Замковую площадь привезу.
– Повешение?
– Что вы, отче. Да тут и костра мало.
Жаба пустил воду, и она начала заливать – в который раз – счастливую долину. Монах с интересом смотрел на это.
– До животных и гадов, – сказал Жаба.
– Это что такое? – спросил монах.
– Проба. – Войт глядел, как фигурки шевелят руками над головой. – Завтра надо скорей с этой шелухой, с этим выродком рода человеческого кончить. У меня уж и люди подготовлены. Пойду, как только догорит, по воеводству с войском. Чистить надо. Чистить. Распустились. Грязь в державе развели. Вольнодумство. Предатели.
Взял фигурку, поставил на край корыта.
– Всё могу. Слушайся – спасёшься. Дрожи – жить будешь. Непокорных Бог ненавидит, я ненавижу. Думать – ни-ни.
Лицо его окаменело от одержимости собственным величием.
– А людей не жаль?
– ТЫ сказал? – обратился войт к фигурке. – Мудрствуешь? От лжефилософов нахватался? Я погублю тебя, червяк, вместе с мыслями. На!
Бросил фигурку в воду. Та пускала бульбы.
– Нет, не она, это я, – поправил монах.
– А-а, отче. Так-же по-до-зри-тель-но. Да нет, чего жалеть. Если из каждой сотни этих людишек десяток повесить, остальные тише будут.
– Верно, – согласился доминиканец.
– Так благослови же на очищение земли от мерзости.
Монах откинул капюшон. Жаба поднял глаза и остолбенел, увидев лицо Фомы.
– Ну вот, – объявил шляхтич. – Бери перо.
– Я тебе...
– Слушай, войт, я тебе не кукла, я тебе не глиняный черепок. Роскаши шутить не любят, и ты мне не Филипп Македонский, выскочка ты, свинопас, холуй дрянного рода, хориный отец...
– Как смеешь?
– Ты, видимо, надеешься до Цезаря дорасти? Так не дорастёшь. Во-первых, потому, что ты сало дурное, а во-вторых, потому, что если ты сейчас не подпишешь, я тебе, этакому Карлу Великому, загоню ноги именно в то место, каким ты думаешь.
Войт взял перо.
– Пиши: «Властью войта запрещаю казнь огнём. Последнее моё слово».
Жаба написал, усмехнулся:
– Дурень ты, Фома, кто ж мне помешает после переписать?
– Я, – сказал Роскаш. – Я помешаю. Я благословляю тебя на весь остаток твоей жизни.
Войт Цыкмун Жаба не успел крикнуть. Фома с размаху ударил его медным пестиком по голове:
– Благословляется раб Божий.
Уйти было делом минуты. Но Роскаша что-то мучило, чего-то было жаль. Он вдруг понял чего. Выгреб из воды домики, фигурки, дворцы – всё, что стояло на дне больших корыт. Затем бросил туда тело войта и сильнее пустил воду:
– До животных и гадов.
Через некоторое время он отыскал на задворках, в густейших лопухах, лебеде и дудках, мёртво-пьяное тело доминиканца. Снял с себя рясу и положил ему под голову. Затем разбудил, сильно растирая пьяному уши.
– Допился, – укорил Фома, когда доминиканец испуганно вскинулся.
– Батюшки, – ужаснулся тот. – Солнце ж высоко! Когда же к войту?
– Я и говорю, что допился. Ты что, забыл? Были ж мы у войта. Хорошо, что я тебя не бросил, что свиток нёс. Потерял бы где-то.
– Не может быть.
– Гляди: подпись.
– Странно, – сказал монах. – Не согласился на костёр... Нич-чего не помню.
– Неудивительно. Ты хоть помнишь, что делал?
– Н-нет.
– Драться лез. Целовал. Хватал.
– Кого?
– Да уж не войта.
– Неужели дочку его?
– Что ты, ты же маленьких жалеешь.
– Ж-жену, – обмяк доминиканец. – Что будет?
– Ничего не будет. Уговорил я войта. Да и припугнул малость. Сказал, что ты в святой службе даже за Босяцким следишь. Теперь тебе только молчать надо.
– Браток!.. Ты молчи... Пожалуйста.
– Я – могила. А после ещё смешней было. Хотел ты сесть прямо под распятием на Росстани. Еле затащил тебя сюда. А ты – раздеваться. «Марыля, – говоришь, – иди под бок».
Доминиканец замычал, держась за голову и шатаясь.
– Ну, я и подумал, что лучше, если ты малость поспишь. Высидел над тобой, проследил, чтоб не обокрали.
– Браток, век Бога молить... Это ж подумать, свиток бы потерял!
– Ничего, – успокоил Фома. – С кем не бывает. У меня так однажды хуже было.
– Братец, молчи... Я этой отравы теперь...
– Зря, – возразил Фома. – Это только втягиваться не нужно, а уж как втянулся – ничего. Пойдём, поправим голову да разойдёмся. Торопись, братец.
Они выпили ещё по чарочке и разошлись, довольные друг другом. Монах понёс пенал с бумагой, Фома пошёл блуждать вокруг замка. Сердце его плакало. Помилованию, подписанному войтом, не поверил бы никто. И единственное, чего он, Фома, добился, что сумел сделать, было избавление друга от излишних мук. Избавление от самой мучительной казни. Казни огнём.
Глава 57
«И УВИДЕЛ Я НОВОЕ НЕБО И НОВУЮ ЗЕМЛЮ».
И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали...
Откровение Иоанна Богослова. 21:1.
Во тьме пробивался сквозь решётку дымный свет луны. И он спал, и клубился дым завтрашнего – нет, уже сегодняшнего – костра в конусе света. И за ним пришли, и отвели его на бревенчатый костёр. Привязали шесть раз, как положено, перехватили за шею цепью, и рванулось в небо красное пламя. К звезде, мигающей семью цветами, к воронью, кричащему над шпилями.
Оно лизало ноги и добиралось до широких светлых глаз.
И он умер.
И вот в дыму то ли костра, то ли луны слетели вниз, к нему, ангелочки с колчанами. Подхватили Христа под руки и взвились вверх. Он летел и изумлялся только, как эти детские, толстые, как нитками перетянутые, ручки могут нести и не выпустить его.
Облака, облака летели навстречу им, наискось и вниз. Ангелочки, сверкая голыми задками, несли Братчика под руки, и исчезла далеко под ними земля.
И встала впереди тройная радуга, на которой мигали буквы:
«НЕБЕСНЫЙ ИЕРУСАЛИМ».
Клубились белые, как снежные горы, но тёплые, волокнистые облака. За околицей Небесного Иерусалима, на облачной лужайке – сквозь облака проросли цветочки, ромашки и васильки, – веселился хор ангелов. Водили хоровод и играли на цимбалах и скрипках. Все ангелы были с крыльями, в нарядных и шикарных кафтанах и свитках, чулках хорошей выделки, крепких поршнях. Среди них попадалось много красивых женщин в бархатных и шёлковых душегрейках, с корабликами на головах. Крылья у них были богато расшиты. Они плясали, помахивая пальмовыми ветвями, как платочками.
– Эй, кого это вы волочёте? – мелодично кричали они.
– Христа.
– Помогай Бог!
– Сказал Бог, чтоб и ты помог! – смеялись те, что несли.
Всё быстрей и быстрей возносился Христос. И всё мощнее звучал навстречу ему ликующий и торжественный хорал. Почему-то «Аллилуйя» Джонсона.[145]145
Впрочем, как это «почему-то»? Вот я предлагаю в качестве чудесной, новой темы для богословов свою гениальную догадку: вся земная музыка, даже конкретная, до своего сотворения на земле существовала на небесах и, по выбору, вкладывалась в человека, как программа в биологического робота. Вчера – Бах, сегодня – Элвис Пресли.
[Закрыть]
Они пролетели сквозь радугу. Стояли на облаках чистые роскошные хаты с аистами на стрехах. Аисты, поджав одну ногу, щёлкали клювами в такт хоралу. Сеновалы, хлева, повети и навесы – всё содержалось в полном порядке, всё было присмотрено и ладно, на века.
На облачных дворах, заросших душистыми ромашками, весёлые дети играли в «пиво». Катались по облакам, как по вате, с клуба на клуб. Босоногий пастушок гнал по тучам сытых коров с прекрасными глазами.
На самом высоком, ослепительно-белом облаке красовалась хата из двух составленных пятистенков. И при ней также имелось всё, чему полагается быть при хозяйской белорусской хате: и хлева, и сеновал, и баня.
На пороге хаты, положив руки под зад, сидел и отдыхал после трудового дня осанистый Бог Саваоф, чуть похожий на седоусого. Ангелочки опустили Христа перед ним.
– Вот, батько, принесли.
– Ладно, хлопцы... Завтра чуть пораньше разбужу. В Заэдемьи скородить надо, пырей из облаков так и лезет. Скажи ты, холера, ладу ему никак не дашь, как с земли завезли с навозом. Скородить, хлопцы! Опять же, нектар с амброзией не собраны. Ну, идите покуда, выпейте там.
– День добрый, – сказал Христос.
– Здоров, – сказал Бог. – Заходи в хату.
– А я в Тебя не верил, Отче.
– И правильно делал. Это же как сон. Сон тех, кто мучается. Кто гибнет, как ты.
Зашли в хату, вытерев от облаков ноги на туманном половике. Помыли руки под глиняным рукомойником. Мария, очень похожая на Анею и Магдалину, вместе взятых, кланялась низко:
– Заходи, гостенёк, заходи, родненький. А вот так и думала, что добрый человек зайдёт. Мойся, угощать сейчас буду, скоренько. А что это за гостенька такой дороженький?
В хате всё было богатым. Вышитые рушники, струганный пол. На полках – обливные миски, целых двадцать штук. Белая печка с десятками выступов и ниш, разрисованная цветками и гривастыми конями. На дубовом столе, на суровой льняной скатерти, «вдовы»[146]146
Вдова – большая бутыль, сулея. (Примеч. перев.).
[Закрыть] в виде защитников с травничками, ягодными водами и, судя по запаху, с тминовкой, высыпанная вяленая рыба, огнедышащие раки, посыпанные зелёным укропом, чёрный хлеб, печённый на кленовых листах, колбаса, выковырянная из жбана, где лежала она и сохранялась в топлёном холодном сале. Тут же огурцы солёные и огурцы свежие, а при них мёд, редька в сметане, белый сыр, клетчатый от салфетки, в которую был завёрнут, мочёные яблоки и много-много чего ещё. Саваоф разбирал ножом блестяще-коричневую тушку копчёного гуся. Христос сидел в красном углу и глядел на всё это богатство.
– Это вы все так едите?
– Ага.
– По праздникам?
– Почему? Каждый день. Да и ты же хотел этого для людей.
– Хотел. Не верил, что будет скоро.
– Бу-удет.
Саваоф достал из-под лавы «бусло»[147]147
Бусло – бутыль. (Примеч. перев.).
[Закрыть]. Усмехнулся:
– Ишь, снова отлила немного в белое тесто. Это же такой продукт перевести!
– А хватит вам глаза залить, – нарочито злясь, сказала Мария. – Это же надо, прячутся за бутылкой этой, как зайцы за пнём, да ещё и мало им. Хватит! Травничком допьёте. Угощайся, гостенька. Чтоб уже и сыт и пьян. Всего хватит. Всё у нас есть. Вон как Никола святой с женой приходит, так жена и саночки с собою в гости тащит. Загодя. Чтобы, значит, домой отвезти... А тебя и напоим, и уложим, и, как по обычаю белорусскому надлежит, в постель ещё чарку тебе принесу.
– Вот забалаболила, – с любовью произнес Саваоф. – Слышишь, кум? Да ты не тарахти, Марыля. Ты капусту подавай... Ну, с прибытием, сынок.
Выпили. Захватило дух. Стали закусывать. Марыля принесла горячий горшок.
– Подъешь, батюшка, вдосталь.
– А ну, под капусту.
Они ели. Марыля подливала, подкладывала, расстилала у Юрася на коленях рушник, глядела на него печально, подперевшись рукою.
– Рассказывай, – велел чуть позже Саваоф. – Как там на моей земле белорусской? Сам знаю, паскудно так, что горше быть не может, по вине лютых пастырей этих, но ты рассказывай, говори.
И Христос рассказал. Про всё. Про голод и жульничество, про обман, угнетение, подлость, ханжестно и убийства совестливых. Про дело веры и святую службу, про дикое унижение честных и зажимание рта, про бесстыжую лесть и высокое мужество, про ярость и мятеж, про невыносимую боль и высокую печаль, про всё, о чём мы уже знаем.
...Плакала Марыля, когда он кончил, а сам он сидел, закрыв ладонями лицо.
Саваоф высморкался в белую тряпицу, покивал головою, налил Христу водки в здоровенный кубок вместо чарки и сказал глухо:
– Выпей. Тебе теперь вот так и надо лупануть. Запьёшь тут от такой жизни. Выпей. Плюнь, сынок. Ну что ты с ними сделаешь, если они там на земле дурни, болваны ошалелые. Выпей. Молодые они ещё, люди. Глупые пока что.
– Так что же, и за таких гибнуть?
– Выпей... Выпил?.. И за таких, сынок... И за таких, какими они будут.
– Какими?
– Смотри.
И Саваоф широко распахнул окно.
В разрывах облаков всё чаще и чаще видно было землю. И вот вся она открылась глазам. В аквамарине океанов, где плавали большие рыбы, в зелени пущ, где, нетронутые, непуганые, ходили олени и мирные зубры.
В золоте нив и платине северных рек, в серебряной белизне бескрайних садов.
Аисты парили над богатыми сёлами, и каждое село было как пахучий букет. Земля, вся прибранная, чистая до того, что на ней невозможно было найти ни единого стебля пырея, ухоженная до того, что её можно было обойти босиком, нигде не порезав ног, эта земля дымилась от сытости и удовольствия, на глазах толкая вверх злаки и деревья. Золотые пчёлы жужжали в шапках лип. Всюду были достаток и зажиточность, всюду – бесконечные следы приложенных к делу человеческих рук.
И вот явилась перед глазами Братчика та земля, по которой он ходил и с которой пришёл. Он узнал некоторые старые дома, старательно ухоженные, нерушимо сохранённые людьми. И земля эта была прекрасной, как и тогда, но вместо хат, похожих на хлевы, возникли дома из смолистой сосны и камня, и новая повсюду бурлила жизнь. Она была красивее всего, что он видел сквозь облака. Большие коровы, которых никто не убивал, мирно жевали жвачку и пахли молоком. Кони, которых никто не бил, ходили по густо-зелёным лугам и смотрели на мир человеческими глазами. Люди, которых никто не обманывал, не грабил и не обижал, работали на полях и пели.
Города были – чудо совершенства, и даже среди полей кое-где стояли голубые, дивной красоты дворцы и башни.
Ободранная и несчастная при нём, ограбленная воеводами и войтами и хищными набегами чужеземцев, она простиралась перед ним в нетленном сиянии вечной красоты. Мудрая, трудолюбивая, богатая, возлюбленная. Родина!
И разносились над ней песни, и долетали с неё голоса. Звучала, как музыка, нежная и твёрдая, прекрасная, вечная, бессмертная белорусская речь.
И мужицкий Христос заплакал. И слёзы покатились по его щекам. А над ним легковесно, с разлета крутясь через голову, звонили, мелодично смеялись, ликовали колокола.
Прямо над головой человека, который спал и плакал во сне, прозвучал дикий удар в бок ленивого и неподвижного замкового колокола. Звериный рык, рёв демона, которого пытают. Содрогнулась земля.
Ещё удар. Ещё... Ещё...